А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Нас троих они привязали обнаженными к трубам и насиловали бесчисленное количество раз, двое суток подряд. Мою сестру замучили до смерти. Я видела, как пьяные русские выбросили ее в окно, как мешок с мусором. За всю предыдущую жизнь она не слышала ни единого грубого слова, но такова была ее смерть. Моя мать повесилась на следующий день. Я скиталась несколько недель, торгуя своим телом за еду и сигареты, предлагая себя всякому, кто пожелает. Потом меня нашли кровницы, немки, которые, естественно, тоже подверглись насилию. Надо сказать, что никому и в голову не пришло жаловаться, потому что к тому времени мы уже слишком хорошо знали, что натворили наши соотечественники в Польше и России. Поэтому мы страдали молча, как собаки.
Эту фразу я запомнила точно, хотя насчет остальных у меня такой уверенности нет. Я восстанавливаю это в своей памяти, словно возвращаюсь в прошлое по пройденному пути. Но слова «страдали молча, как собаки» запечатлелись в моем сердце.
Она рассказала мне о том, как пошла с этими сестрами на запад, как потом к ним присоединились другие, освобожденные из концентрационных лагерей, куда поместили их нацисты. После окончания войны небольшая группа сестер со всей Европы собралась в Германском приорате кровниц в Ротвейле.
– Меня, – рассказывала приоресса, – вид этих женщин, пострадавших куда больше, чем я, лишившихся всего, подвергшихся пыткам, потерявших здоровье и при этом думающих только о том, как помочь другим, приводил в бешенство. Я не могла понять, как можно верить в Бога, допустившего смерть, пытки, изнасилования, гибель детей? И однажды ко мне подошла женщина, сестра Магдалена. Она тоже попала в руки наступавших, ее голой распяли на телеге и прибили гвоздями, чтобы каждый проходивший мимо мог попользоваться ее телом. Когда она сказала, что я должна «простить их, ибо они не ведают, что творят», я совсем с цепи сорвалась, плюнула ей в лицо, расцарапала его, но, когда мы с ней сцепились и упали, она прижала меня к полу, положила мне на лицо распятие – вот это самое. (Приоресса показала мне распятие, которое всегда было с ней.) А потом сестра Магдалена показала мне шрамы на руках, оставленные гвоздями. Смотри, смотри, глупое дитя, ты кричала на меня, что же ты думаешь, это шутка, выдумка? Меня распяли, и я умерла и теперь живу во Христе, будь благословенно его имя. А ты! Неужто ты не видишь, что после всего, содеянного с тобой, тоже стала трупом, но истинная жизнь лишь ждет, чтобы ты ее приняла. Так нет же, ты вцепилась в смерть и прижимаешь ее к себе, как ребенок тряпичную куклу. А ведь на самом деле стоит тебе простить их, как ты сможешь простить себя за то, что не умерла вместе со своей семьей, и продолжишь жить в Господе.
Таков был рассказ приорессы, во всяком случае его основное содержание. В конце концов, Господь коснулся ее сердца, и она осталась с кровницами, собиравшимися вместе после войны, а впоследствии сама стала сестрой. Она объяснила, что женщин, уцелевших тогда после катастрофы в Европе и начавших возрождать общество из того приората, позднее стали называть ротвейлерами, поэтому и ее так кличут, а я пробурчала, что не знала и думала, это из-за того, что она злая, как собака. Приоресса рассмеялась и сказала, что это не единственное, о чем у меня неверное представление.
Уходя, я услышала, как сияющий сказал: «Ну, ты ей и задала». Я по-прежнему называю его как в детстве. Следовало бы, конечно, говорить «Люцифер», но уж больно это отдает фильмами ужасов с киношными спецэффектами.
Знаете, несмотря на некоторые способности, ум у меня вообще-то слабый, неразвитый и похож на полый сосуд, который можно заполнить чем угодно, что обычно со мной и происходило. Так уж получилось, что мои бедные родители ничему меня не научили, и, хотя потом я впитала уйму всего, включая грязь, которую лучше бы слить, свободного места оставалось вдосталь. Поэтому против моей воли слова приорессы застряли у меня в памяти, и я невольно обдумывала услышанное, как Мария в Евангелии.
Я согласилась пойти в храм и пошла. Я стояла. Я сидела. Я преклоняла колени, осеняла себя крестным знамением вместе с остальными. Я возглашала ответствия и пела. Я сказала себе, что раз им нужно шоу, они его получат, но внутри все останется по-прежнему. Священником там служил отец Манч, маленький пожилой человек с блестящими искусственными зубами. Он прибывал, возглашал Евангелие, произносил утешительные проповеди, говорил над хлебом и вином подобающие магические слова и уезжал. Я чувствовала, что в обители Св. Екатерины ему неуютно. Говорят, в обычных монастырях священников холят и лелеют, но кровницы всегда относились к ним, как к обслуживающему персоналу. Но из этого не следует, что их должны любить. Бедняга, я не могу избавиться от мысли, что он чувствовал себя неоцененным: поднимался до рассвета, вел машину по скользким зимним дорогам вверх на гору из Брэдливилля, чтобы отслужить мессу для компании женщин с суровыми лицами, которые провели свою жизнь, уклоняясь от бомб и эскадронов смерти, и наверняка могли бы, обойтись без него. И, как я выяснила впоследствии, им случалось обходиться без священников.
Спустя несколько недель я почувствовала, что во время мессы мне уже трудно отвлечь свои мысли от Бога. Слова Библии я слышала и раньше, они словно попадали в мертвые уши, но вот ведь странно, вместе с ритуальными телодвижениями, над которыми я так насмехалась, эти слова мало-помалу проникли в сознание и коснулись моего размышляющего сердца. Сейчас, в наш экуменический век, мы не должны высказываться против харизмы всех различных осколков, на которые раздробилось христианство, однако я не могу избавиться от мысли о том, что никакая другая церковь не смогла бы зацепить меня так, как эта. Я существо из плоти, а католики, я думаю, используют чувственное, телесное восприятие в большей степени, чем служители других конфессий. Кровницы значительную часть жизни проводят среди мерзостей, безобразия и ужасов, так что когда им, как в приорате Св. Екатерины, предоставляется возможность насладиться красотой, они используют ее в полной мере. Тут вам и шествия, и аромат благовоний, и хоругви, и хоры, и орган. Раньше мне, при моем варварском воспитании, вообще не случалось слышать такой музыки. Я искренне считала церковной музыкой те нескладные гимны, которые распевали в Вэйленде, так что Палестрина, Моцарт и Шуберт ударили меня как кирпичом по голове, то есть на самом деле не вырубили меня, а, в известном смысле, пробудили, позволили ощутить то, чего раньше я себе даже не представляла. Несколько раз я не могла удержаться от слез.
Я начала проникаться всем этим, да настолько, что, когда бедный отец Манч поднял дрожащей рукой хлеб и сказал, что сие есть Агнец Божий, коий берет на себя грехи мира, в моей голове зародилась мысль: а что, если это правда? Подобные мысли я упорно гнала, как-то даже поймала себя на том, что качаю головой из стороны в сторону и на меня уже поглядывают. Смотреть-то – да, смотрели, но никто ко мне ни с чем не лез, и это тоже в обычае у католиков. Уверена, сунься они ко мне с брошюрами и увещеваниями, как в церкви Рэя Боба, я бы сорвалась с места подобно ужаленной шершнем лошади, хотя я теперь понимаю, что и они исполняли Божью работу. То, что хорошо для меня, не обязательно годится для вас, может быть, вам больше подходит пламенное дыхание баптизма или холодный свет конгрегационализма, но мне позволительно судить лишь о том, что оказало воздействие именно на меня.
В ту зиму я много читала в плохую погоду, уже не романы, но сочинения, которые едва ли могла понять: Евангелия, Августина, Оригена, Фому Аквинского, святую Терезу, Честертона, Ранера, Кюнга. Католическую энциклопедию я проглотила за неделю, сама толком не понимая, что там ищу, но это помогало мне в размышлениях. Я называла себя бунтовщицей, мятежницей, но на самом деле просто не хотела чувствовать себя марионеткой. Меня манил свет, а чтение всего этого хотя и утомляло, в силу недостаточной подготовленности, но еще и рождало представление о существовании неких дорог, для меня пока закрытых. «Гончая Небес» не самое великое поэтическое произведение, но оно было одним из тех пятисот, и не только угнездилось в моем мозгу, но и просачивалось в сердце. Я слышала шаги за спиной, «все вещи предадут тебя, предавшего Меня», но была слишком труслива, и перетащить меня через последний провал «мрачной бездны страха» мог только друг души, подобный тому, каким в свое время стала для приорессы сестра Магдалена.
Хорошо помню тот день, когда я впервые повстречалась с ней – понедельник, седьмого марта. По понедельникам мы все собирались на инструментальном складе, представлявшем собой большой гараж, где стояли тракторы, пикапы, косилки и хранились самые разные инструменты. Было ясное утро, и я, думая, что мне придется работать в лесу, прихватила из кухни большой термос и кое-что перекусить.
Подходя к двери, я услышала хихиканье филиппинок, хохот американок и звонкий, сочный смех какой-то чужой женщины. Я зашла и увидела незнакомку, лет на десять старше меня, сидевшую скрестив ноги, так что из-под передника виднелся носок левого сапога. Она рассказывала забавную историю на тагальском, которую тут же переводила на английский. История была про парня из деревни на Минданао, который влюбился в буйволицу и захотел жениться на ней, и что в связи с этим сделал или не сделал тамошний священник. У рассказчицы был ирландский акцент. Тагальский с ирландским акцентом звучал препотешно, и филиппинки покатывались со смеху.
Я не могла толком проследить за этой историей, потому что уставилась на ее лицо. Не то чтобы она была красива, во всяком случае, в том смысле, в каком считают красотками супермоделей. «Я не маслом на холсте написана», – любила говорить она сама, но тем не менее была очень похожа на портрет королевы из стародавних времен, за исключением того, что ее лицо покрывали веснушки, которых, мне кажется, старые мастера обычно не изображали. У нее были рыжие волосы с настоящим металлическим, медным отливом, густые и вьющиеся, такие же рыже-золотистые брови и глубоко посаженные зелено-карие глаза. Наверное, я вобрала в себя все это с первого же взгляда, как только зашла в гараж, но зацепила меня не внешность как таковая. Появилось ощущение, подобное испытанному мною тогда, когда я впервые увидела Орни Фоя, в том плане, что оба они представляли собой нечто, не укладывающееся в общие рамки, обращавшее на себя внимание, как источник света. В чем тут секрет, мне неведомо. Может быть, в полной непринужденности и уверенности? На сей счет имеется модное нынче словечко «харизма». Похоже на очередной ярлык, не правда ли? У нее это было, и у него тоже, а я этим свойством не обладаю, но отзываюсь на него, как струна на нужную ноту, и чего мне вдруг захотелось больше всего, впервые с тех пор, как погиб Орни, так это чтобы она только посмотрела на меня и я бы ей понравилась.
Но вначале проступила обида; появилась мысль: кем она себя воображает, расточая весь этот свет, ибо я в своей испорченности видела во всех женщинах соперниц, а мужчин рассматривала как орудия. Я почувствовала, как сжимаются мои челюсти, когда она, улыбаясь, глянула на меня и поманила к себе, протянув большую, покрытую веснушками руку. Моя рука утонула в ее теплой ладони, и она сказала:
– Я Нора Малвени. А ты, должно быть, Эмили.
Вообще-то Нору присмотрела сестра Лоретта, увидела, как она помогла готовить намеченную на весну встречу орденского руководства в приорате, и уговорила на какое-то время заняться нашим хозяйственным обслуживанием. Та согласилась: для кровниц это дело обычное, хотя Нора числилась в штате Материнского собора, и могла, фигурально выражаясь, продолжать «махать граблями» там. Делать этого в буквальном смысле она, разумеется, не могла, с одной-то ногой. Ну вот, а на следующий день, когда я пришла в гараж за грузовиком, она была там и сказала, что хочет проехаться со мной по окрестностям – много лет прошло с тех пор, как она здесь бывала. Мы поехали на гору, она распевала песенку на гэльском, как будто мы отправились собирать цветы, и мне потребовалась вся моя стойкость, чтобы не поддаться ее чарам. Ко всему прочему, она еще и распространяла по кабине запах свежего хлеба.
– Как я понимаю, – сказала она, когда вдоволь напелась, – ты не веришь в Бога и торгуешь наркотиками. Ну и каково оно?
Я промолчала.
– Сама-то я католичка от рождения, – продолжила Нора, – поэтому мне и интересно. И от наркотиков меня только мутит, хоть пинтами пичкай. Правда, мой отец-атеист утверждал, что церковь – проклятие Ирландии, хуже которого только проклятые британцы. Мне было лет семь, когда я поняла, что слово «британцы» может употребляться и само по себе, без эпитета «проклятые». Но матушка была верующей, и я пошла по ее стопам. Может быть, в силу инстинкта самосохранения, знаешь, потому что он, мой отец, был человеком поглощающим, можно сказать, пожирал людей без остатка. Хотя и был выдающийся специалист в своей области, один из ведущих нейрохирургов Дублина. Он женился на женщине моложе меня на год. Моя мать умерла от острого панкреатита, вызванного выпивкой и тем, как он к ней относился. Я бы сказала, как к собаке, но у нас был большой глупый сеттер Раффлс, и я никогда не слышала, чтобы он повышал на него голос. Он выждал приличествующие случаю шесть недель, прежде чем женился на своей подружке, что же до меня, своей «маленькой умницы», то он и в кошмарном сне не мог вообразить, что я стану монахиней, да еще и сестрой милосердия: для него это низшая степень падения. Мы не разговариваем. У меня есть и брат. Знаешь, кто он?
Я сказала «епископ», и она рассмеялась.
– Почти угадала, – сказала она, – он вступил в британскую армию, и даже не офицером. Служит в нижних чинах, хотя сейчас уже дослужился до старшего сержанта. Вот с ним, с Питером, мы разговариваем, и разве это не значит, что мы строим гнусные козни против мистера Самого?
К тому времени я выбралась из грузовика и заправляла бензопилу, а Нора, прислонившись к дереву, продолжала рассказ о том, как училась в Ирландии в школе медицинских сестер, а потом вступила в ОКХ, прошла дополнительную подготовку по уникальной орденской методике и отправилась на Филиппины, где на южных островах продолжалась война с террористами. Через некоторое время ее заменили местной уроженкой, и она отправилась в Судан, где, возможно, оставалась бы и поныне, не случись эта неприятность с ногой. Она сказала, что наступила на противопехотную мину-малютку, когда гналась за перепуганным ребенком. Любопытно то, что ребенок проскочил через это минное поле без единой царапины, а вот Нора подорвалась.
Рассказывала она обо всем этом с увлечением, даже с восторгом, словно книгу читала. А потом сказала, что мне, учитывая все то, что она обо мне знает, это, наверное, неинтересно.
– Ни хрена ты обо мне не знаешь, – возразила я, но Нора рассмеялась:
– Еще как знаю, дорогая. Знаю такое, чего ты сама о себе не знаешь. Например, что ты, как и я, католичка с колыбели.
– Враки дерьмовые! – заявила я.
– Никакие не враки, католичка, крещенная в церкви Святого Семейства в Гэйнсвилле, США, в возрасте одного месяца восьми дней, все как положено. Тебя принес отец.
Я уставилась на нее.
– Ты, наверно, считаешь нас кучкой спятивших на благотворительности теток, – продолжила Нора, – но ОКХ располагает одной из самых лучших разведывательных служб в мире. Иезуиты старше, но у нас больше денег. Ты думаешь, мы принимаем сюда людей, не выяснив о них абсолютно все, что можно узнать? Это же деньги, понимаешь, трастовый фонд. Ты ведь слышала про него?
Я ответила, что слышала, но считала эти денежки пропавшими во время войны. У Норы мои слова вызвали смех.
– Боже мой, – сказала она, – чтобы разорить кровниц, потребовалось бы нечто большее, чем просто мировая война. Деньги можно упрятать в таких местах, где им не страшны никакие бури. Нет, мы сохранили большую часть орденского достояния, и оно выросло с тех пор, хотя нам и пришлось внести залог за святого отца, когда он попал в небольшую переделку из-за истории с БанкоАмброзиано еще в семидесятые годы. Святой престол обанкротился, и мы пришли ему на помощь как добрые дочери церкви, мы и Opus Dei. Если бы не это, поверь мне, дорогая, мы бы все заваривали чай для епископов. А так деньги позволяют нам делать что угодно и оставаться любимицами Папы, маленькими сестрами милосердия. Деньги и тот факт, что мы гибнем с ужасающей частотой. Они не могут на это не реагировать, потому что церковь по-прежнему питает слабость к святым мученикам, а наш неофициальный девиз – Джим де Бри.
Я призналась, что насчет Джима до меня не дошло, и она пояснила, что Джим тут ни при чем, это французская фраза «je med?brouille», которая означает наличие ловкости, расторопности или находчивости.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54