Дети, подражая любителям ходьбы на приз «Боль дор де ля марш » — маршрут состязания идет мимо церкви Сакре-Кёр, — довольствовались тем, что, как вереница утят, обходили стоящие тесно друг к другу дома, сжав кулаки на уровне груди и покачивая локтями. Группы молодежи, разделившись по возрасту, или спорили, или задирали девчонок, а то упражнялись в борьбе кэтч, как мастер Деглан, выдавали апперкоты и удары левой, совсем как Марсель Тиль или Милу Пладнер. Подростки собирались обычно в верхнем конце улицы Лаба, на ступенях полуразрушенной лестницы, примыкавшей к отрогу холма, где росла среди отбросов крапива.
Для улицы Лаба это были радостные часы. Можно было вообразить себя вдали от Парижа, в греческой деревне или в «пассажете » итальянских городов, только еще более бесцеремонной, лишенной условностей, вместо которых здесь царит зубоскальство, хорошее настроение и безалаберщина с легкой примесью пошлости, однако здоровая и естественная.
Здесь был свой особый язык, заимствующий многое у арго, но ближе, пожалуй, к народной речи, со всякими насмешливыми прозвищами, очень образный, остроумный. Молодые люди, с волосами, намазанными бриллиантином «Аржантин» или «Бекерфикс», были несколько жеманны, однако не пренебрегали выражениями, вроде «заметано», «кореш» или «пшел, болван». Уже вошло в употребление словечко «бизнес», кабачок зовут «коробочкой», комнату — «конурой», а хозяина — всегда «обезьяной». С нежностью произносят «цыпочка», с презрением — «девка». Семейные титулы берутся взаймы у латыни: «патер», «матер», едва заметную трансформацию претерпели слова «братан», «своячок», бытуют и термины деревенские: «папаня», «маманя», «дядька» и «тетка» (этот последний термин употребляется и для обозначения педераста).
Повсюду вокруг толпились оживленные компании, орали маленькие буяны, вдоль улицы плыла целая флотилия людей, а из окон жильцы созерцали это поистине театральное зрелище, не имеющее ни конца, ни антрактов.
Такой была улица в летние вечера. И такой увидел ее Оливье, когда наконец-то вышел из своего чуланчика под лестницей. Несколько минут он стоял на углу улицы Башле, совсем один, прислонясь спиной к газовому фонарю, потом засунул руки в карманы и попытался принять непринужденный вид. На левый рукав его свитера Элоди пришила траурную повязку, несколько широкую для детской руки. Он понимал, что раз он отмечен этим печальным символом, то не может примкнуть к игре своих сверстников. Посему он направился к старикам, пристроился между окном Альбертины и запертой галантерейной лавкой, заложил руки за спину и притворился, что его интересует беседа Альбертины с элегантной и манерной мадам Папа (так сократили ее слишком длинную греческую фамилию), с этой старой дамой, никогда не выходившей из дома без шляпы, и с Люсьеном Заикой, радиолюбителем и мастером по ремонту приемников, а также и с Гастуне, прозванным так из-за сходства с президентом Гастоном Думергом и еще потому, что затасканные патриотические изречения, бесконечно повторяемые этим бывшим воякой, были сродни трехцветной идее Республики.
Мадам Папа, если она не рассказывала о своем дорогом внуке, который был на военной службе где-то там на Востоке, то пыталась рассуждать о театральных спектаклях, таких, как «Слабый пол », с актрисой Маргерит Морено, или «Домино », с артистом Луи Жуве. Ее собеседница, кумушка Альбертина Хак, будучи феминисткой, толковала о подвигах летчиц Маризы Бастье и Маризы Ильц, несколько путая их при этом, потом с возмущением заговорила о том, что у женщин нет права голоса. Тотчас же Гастуне, поглаживая большим пальцем весь галантерейный набор своих орденских ленточек, грубо прервал ее:
— Ну уж нет! А кого ставят к стенке? А кто на войну идет, чтоб его там убили?
Едва они заметили Оливье, все обменялись многозначительными взглядами. Гастуне поправил карандаш, который носил за ухом, как бакалейщик, и заявил с бухты-барахты:
— Знаешь что, гражданин! Не забывай, что мужчина закаляется в испытаниях…
Оливье показалось, что он услышал, как Люсьен Заика ему шепнул: «Во-от, во-от балда-то». Оливье очень любил Люсьена и всегда говорил про него: «Это мой кореш!» — что многое значило. Неуклюжий, костлявый, зимой и летом в штанах, сшитых из солдатского одеяла, в свитере очень жидкой вязки, болтающемся вокруг бедер, который он беспрерывно обдергивал, Люсьен делил свое время между заботами об измученной чахоткой жене и хилом ребенке и бесконечно ремонтируемыми приемниками — на лампах или детекторными, — заполонившими всю комнату своими антеннами, антифедингами собственного изобретения, чтоб лучше слышать Лион-ля-Дуа или Бордо-Ла-файет. Дефекты его речи вызывали насмешки, очень его раздражавшие и только усиливающие заикание. Например, с ним затевали разговор — самым любезным тоном — и в то время, как он отвечал, крутили у него на куртке пуговицу, как будто это был регулятор звука в приемнике. Естественно, что Люсьен, загипнотизированный этим вращением пуговицы, заикался еще больше.
Радиолюбитель обогнул своих соседей, сидевших на стульях, и подошел к ребенку, желая его обнять, но Оливье, как дикая кошка, шерсти которой неожиданно коснулись, отпрянул назад. Люсьен закашлялся, обдернул еще ниже на себе свитер — вскоре он станет длинным, как платье, — поискал, что бы такое покороче сказать мальчику, но нашел всего несколько слов: «Хороший парень, хороший», — и постарался произнести их как можно лучше.
Прошло не менее часа, пока Оливье решился уйти. Порой кто-нибудь из товарищей издали здоровался с ним, и он отвечал: «Привет!» Его задело лишь, когда Капдевер, у которого была такая причуда, начал царапать свои инициалы на ставнях галантерейной лавочки, но Альбертина велела ему убираться прочь.
Медленно смеркалось, люди и предметы теряли обычные очертания, контуры становились менее четкими, все казалось туманным, как на старых фотографиях, желтеющих на каминах. Вот-вот кто-нибудь встанет, зевнет, обронит: «Что ли пойти соснуть?» или: «Пора и на боковую», — и все остальные, лениво волоча за собой стулья, последуют его примеру. На улице останутся лишь несколько молодых да парочки, шепчущиеся в темноте там и здесь.
Оливье не стал дожидаться этой минуты, чтоб уйти. Он шагал по плохо освещенным улочкам, где кошки гонялись одна за другой и газовые фонари бросали на тротуар желтые круглые блики. Шум затих, только иногда слышались из-за ставен чьи-то сонные голоса, звяканье домашней утвари, бормотание пьянчужки или доносилось издалека урчание мотора. Оливье услыхал, что приближаются на двух велосипедах полицейские, и быстро спрятался в глубине подворотни, а затем продолжил свое бесцельное странствование.
Он мог бы бродить так всю ночь, наслаждаясь покоем, рассматривая по пути тощее деревце на фоне многоцветных афиш с тиграми из цирка Амар, разыскивая на небо Большую Медведицу, но усталость уже давала о себе знать, и он чувствовал голод. Мальчик вспомнил, что не обедал сегодня. У Жана и Элоди его ждет нагоняй, опять назовут шалопаем. Оливье вздохнул и пошел обратно на улицу Лаба. Окна кое-где еще светились, но он видел, как они гаснут одно за другим. Эрнест, толстый хозяин кафе «Трансатлантик », Эрнест, с усами, как у Меровингов, выставлял из своего заведения последнего забулдыгу, чтоб закрыть ставни кафе железными засовами. Какая-то парочка жарко обнималась у окна Альбертины, а она сама прижала ухо к деревянному ставню и тайком прислушивалась к шепоту и поцелуям влюбленных.
Оливье позвонил, чтоб войти в подъезд дома номер 77, самого высокого и современного на этой улице. Он остановился в темноте, не решаясь нажать на кнопку, автоматически открывавшую двери. Его глаза освоились с полумраком, и он различил большие цветы, разбросанные в керамическом орнаменте стены. Мальчик продвигался очень медленно, вытянув вперед руки, словно играя в жмурки. Ему пришлось назваться, так как иначе привратница не впустила бы его. Оливье представил себе, как она лежит в кровати, следит за каждым звуком, доносящимся из-за двери с матовыми стеклами, и боязливо вздрогнул.
Его двоюродный брат Жан был мастером в типографии (работал на таинственных машинах, называвшихся Гордон, Сантюрет, Минерва, Виктория и Феникс ). Он временно приютил у себя Оливье, пока окончательно не решится вопрос о судьбе ребенка. Жану было всего двадцать четыре года, он недавно женился и уже увяз в долгах. Экономический кризис постоянно угрожал ему увольнением. В пятницу вечером его хозяин внезапно заявил: — На следующей неделе можешь сюда не являться! Посему Жану пришлось стать в очередь перед воротами киностудии на улице Франкер, чтоб попытаться найти работу статиста (его уже видели в фильме «Вечерняя облава », и он немало гордился этим!); рекомендацию в киностудию ему дал один приятель по имени Крошка Луи. Так как Жан был довольно красивый парень и внешне напоминал артиста Альбера Прежана, его иногда нанимали на съемки. Это был человек миролюбивый, прямодушный, робкий, нерешительный, своим умом дошедший до повседневной философии, весьма популярной у них в квартале: раз и навсегда избавиться от осложнений, не проявлять амбиции, не ждать необычного, вести самое монотонное существование, идеал которого выражен народным присловьем: «Жить как папаша Пенар!»
Жан отправился в департамент Лозер, в Сен-Шели-д'Апшер, подыскать себе жену и приметил там брюнетку Элоди, миленькую, как букетик, с угольными глазами, спелым и соблазнительным, как клубника, ротиком, с тугой грудью, быструю, живую девчонку, заполнившую своим южным звонким говором их небольшую квартиру. Они жили душа в душу и были уверены, что так будет всю жизнь.
Они выходили из дома только в субботний вечер, когда отправлялись в кино, почти всегда в «Рокси-Палас » на улице Рошешуар, где, кроме двух фильмов, показывали еще какой-нибудь аттракцион: то иллюзиониста, то факира или жонглера, то акробатов-велосипедистов, то какого-то последователя известного чревовещателя Петомана, некоего «человека-аквариума», который глотал лягушек и золотых рыбок, чтоб затем исторгнуть их из себя живыми самым чудесным образом, а по большим праздникам в программах появлялись и звезды экрана: Жан Люмьер в «Маленькой церковке », Жан Траншан в «Поблекших именах », Лиз Готи в фильме «В харчевне закрылись ставни », Люсьена Бойе в картине «Такая малышка ». Общество еще не превратилось в потребительское, и только магазин «Пять и Десять » (то есть каждая вещь за пять или десять франков) на бульваре Барбес мог быть прообразом будущих огромных универмагов единых цен. В те времена люди легко отдавались восторгу, смеялись по пустякам, и эти субботние вечера были отрадой недели. У молодой четы было честолюбивое стремление купить когда-нибудь два велосипеда, а еще лучше тандем, чтоб вместе гонять по дорогам, но осуществить эту мечту можно было, лишь оплатив мебель, купленную в кредит.
При такой суровой экономии присутствие Оливье вызывало в этой семье немало проблем. Чтоб создать у себя иллюзию растущего уровня жизни, юная чета порой заменяла деревенский весовой хлеб батонами, даже сдобными булочками, однако нехватка денег вновь заставляла их экономить. Дождутся ли они когда-нибудь достатка, который снизойдет на них, словно по мановению волшебной палочки?
Когда ребенок сидел около молодых влюбленных, облокотившись о палисандровый стол, они любезно ему улыбались, но со временем начинали чувствовать, что он им мешает. Поставив перед собой потные листки с текстом популярных песенок, Жан и Элоди напевали дуэтом «Марилу, как сладостно было первое наше свиданье », а Оливье добавлял: бам-бам-дзум! — но даже эта детская вольность не могла рассеять экзотического аромата «Светлого неба Сорренто » или «Я ее встретил на Капри », Головы Жана и Элоди сближались, их губы искали друг друга, и ребенок понимал, что следует уйти поиграть, и тут же получал разрешение выбежать на улицу.
Он садился на первую ступеньку каменной лестницы, подпирал кулаками подбородок и пытался сосредоточиться, но все вокруг было неясно, расплывчато и лишь постепенно приобретало более четкие очертания. Ночь нагоняла на него тупой страх. Он был в таком напряжении, что вздрагивал от гудения водопроводных труб, от малейшего скрипа деревянных полов.
В чистой двухкомнатной квартирке, оклеенной обоями с изображением увитых цветами колонн, тянущихся к голубоватому потолку и упирающихся внизу над плинтусом в фриз светло-зеленого тона, была глубокая ниша, отделенная от столовой складной трехстворчатой дверцей, затянутой сверху прозрачной пленкой. Здесь спал Оливье, на диване-кровати, встроенном в тонкую рамку из плакированного индонезийского дерева, с полками для книжек и безделушек. Мебель была легкой и неустойчивой, и нередко на голову Оливье падало новое сочинение Пьера Бенуа (или Раймонды Машар, или Клода Фаррера, или Анри Бордо).
Рядом в шкафу находилась одежда мальчика: синий матросский костюм и уже тесный ему берет, серый костюмчик с брюками-гольф (это на воскресенье), немного белья, лакированные туфли, шлепанцы на веревочной подошве, башлык, черный непромокаемый плащ на молнии, несколько свитеров, связанных Виржини, школьные халаты из черного сатина, отделанные красной каймой.
Наденет ли он когда-нибудь школьный халатик? Мальчик предпочитал об этом не думать, он издали поглядывал на своих школьных дружков, когда в четыре часа пополудни кончались уроки в классах, и втайне им завидовал. Если бы Оливье сам попросил разрешения вернуться к занятиям, ему бы не отказали, но он был убежден, что этот частный запрет был связан со всей его горькой судьбой и ничего с этим не сделаешь — он бессилен. Иногда мальчик брал свой ранец из телячьей кожи, клал его на диван, становился перед ним на коленки и заново осматривал содержимое: учебники, которые выдала ребятам школа, обернутые в голубовато-серую бумагу и украшенные ярлычком с обрезанными уголками (Учебник арифметики принадлежит такому-то… ), дневник, обернутый в ту же бумагу, тетрадки с линованными красными полями, с особыми вкладками, отделанными под муар — на них были напечатаны таблицы умножения и деления.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37
Для улицы Лаба это были радостные часы. Можно было вообразить себя вдали от Парижа, в греческой деревне или в «пассажете » итальянских городов, только еще более бесцеремонной, лишенной условностей, вместо которых здесь царит зубоскальство, хорошее настроение и безалаберщина с легкой примесью пошлости, однако здоровая и естественная.
Здесь был свой особый язык, заимствующий многое у арго, но ближе, пожалуй, к народной речи, со всякими насмешливыми прозвищами, очень образный, остроумный. Молодые люди, с волосами, намазанными бриллиантином «Аржантин» или «Бекерфикс», были несколько жеманны, однако не пренебрегали выражениями, вроде «заметано», «кореш» или «пшел, болван». Уже вошло в употребление словечко «бизнес», кабачок зовут «коробочкой», комнату — «конурой», а хозяина — всегда «обезьяной». С нежностью произносят «цыпочка», с презрением — «девка». Семейные титулы берутся взаймы у латыни: «патер», «матер», едва заметную трансформацию претерпели слова «братан», «своячок», бытуют и термины деревенские: «папаня», «маманя», «дядька» и «тетка» (этот последний термин употребляется и для обозначения педераста).
Повсюду вокруг толпились оживленные компании, орали маленькие буяны, вдоль улицы плыла целая флотилия людей, а из окон жильцы созерцали это поистине театральное зрелище, не имеющее ни конца, ни антрактов.
Такой была улица в летние вечера. И такой увидел ее Оливье, когда наконец-то вышел из своего чуланчика под лестницей. Несколько минут он стоял на углу улицы Башле, совсем один, прислонясь спиной к газовому фонарю, потом засунул руки в карманы и попытался принять непринужденный вид. На левый рукав его свитера Элоди пришила траурную повязку, несколько широкую для детской руки. Он понимал, что раз он отмечен этим печальным символом, то не может примкнуть к игре своих сверстников. Посему он направился к старикам, пристроился между окном Альбертины и запертой галантерейной лавкой, заложил руки за спину и притворился, что его интересует беседа Альбертины с элегантной и манерной мадам Папа (так сократили ее слишком длинную греческую фамилию), с этой старой дамой, никогда не выходившей из дома без шляпы, и с Люсьеном Заикой, радиолюбителем и мастером по ремонту приемников, а также и с Гастуне, прозванным так из-за сходства с президентом Гастоном Думергом и еще потому, что затасканные патриотические изречения, бесконечно повторяемые этим бывшим воякой, были сродни трехцветной идее Республики.
Мадам Папа, если она не рассказывала о своем дорогом внуке, который был на военной службе где-то там на Востоке, то пыталась рассуждать о театральных спектаклях, таких, как «Слабый пол », с актрисой Маргерит Морено, или «Домино », с артистом Луи Жуве. Ее собеседница, кумушка Альбертина Хак, будучи феминисткой, толковала о подвигах летчиц Маризы Бастье и Маризы Ильц, несколько путая их при этом, потом с возмущением заговорила о том, что у женщин нет права голоса. Тотчас же Гастуне, поглаживая большим пальцем весь галантерейный набор своих орденских ленточек, грубо прервал ее:
— Ну уж нет! А кого ставят к стенке? А кто на войну идет, чтоб его там убили?
Едва они заметили Оливье, все обменялись многозначительными взглядами. Гастуне поправил карандаш, который носил за ухом, как бакалейщик, и заявил с бухты-барахты:
— Знаешь что, гражданин! Не забывай, что мужчина закаляется в испытаниях…
Оливье показалось, что он услышал, как Люсьен Заика ему шепнул: «Во-от, во-от балда-то». Оливье очень любил Люсьена и всегда говорил про него: «Это мой кореш!» — что многое значило. Неуклюжий, костлявый, зимой и летом в штанах, сшитых из солдатского одеяла, в свитере очень жидкой вязки, болтающемся вокруг бедер, который он беспрерывно обдергивал, Люсьен делил свое время между заботами об измученной чахоткой жене и хилом ребенке и бесконечно ремонтируемыми приемниками — на лампах или детекторными, — заполонившими всю комнату своими антеннами, антифедингами собственного изобретения, чтоб лучше слышать Лион-ля-Дуа или Бордо-Ла-файет. Дефекты его речи вызывали насмешки, очень его раздражавшие и только усиливающие заикание. Например, с ним затевали разговор — самым любезным тоном — и в то время, как он отвечал, крутили у него на куртке пуговицу, как будто это был регулятор звука в приемнике. Естественно, что Люсьен, загипнотизированный этим вращением пуговицы, заикался еще больше.
Радиолюбитель обогнул своих соседей, сидевших на стульях, и подошел к ребенку, желая его обнять, но Оливье, как дикая кошка, шерсти которой неожиданно коснулись, отпрянул назад. Люсьен закашлялся, обдернул еще ниже на себе свитер — вскоре он станет длинным, как платье, — поискал, что бы такое покороче сказать мальчику, но нашел всего несколько слов: «Хороший парень, хороший», — и постарался произнести их как можно лучше.
Прошло не менее часа, пока Оливье решился уйти. Порой кто-нибудь из товарищей издали здоровался с ним, и он отвечал: «Привет!» Его задело лишь, когда Капдевер, у которого была такая причуда, начал царапать свои инициалы на ставнях галантерейной лавочки, но Альбертина велела ему убираться прочь.
Медленно смеркалось, люди и предметы теряли обычные очертания, контуры становились менее четкими, все казалось туманным, как на старых фотографиях, желтеющих на каминах. Вот-вот кто-нибудь встанет, зевнет, обронит: «Что ли пойти соснуть?» или: «Пора и на боковую», — и все остальные, лениво волоча за собой стулья, последуют его примеру. На улице останутся лишь несколько молодых да парочки, шепчущиеся в темноте там и здесь.
Оливье не стал дожидаться этой минуты, чтоб уйти. Он шагал по плохо освещенным улочкам, где кошки гонялись одна за другой и газовые фонари бросали на тротуар желтые круглые блики. Шум затих, только иногда слышались из-за ставен чьи-то сонные голоса, звяканье домашней утвари, бормотание пьянчужки или доносилось издалека урчание мотора. Оливье услыхал, что приближаются на двух велосипедах полицейские, и быстро спрятался в глубине подворотни, а затем продолжил свое бесцельное странствование.
Он мог бы бродить так всю ночь, наслаждаясь покоем, рассматривая по пути тощее деревце на фоне многоцветных афиш с тиграми из цирка Амар, разыскивая на небо Большую Медведицу, но усталость уже давала о себе знать, и он чувствовал голод. Мальчик вспомнил, что не обедал сегодня. У Жана и Элоди его ждет нагоняй, опять назовут шалопаем. Оливье вздохнул и пошел обратно на улицу Лаба. Окна кое-где еще светились, но он видел, как они гаснут одно за другим. Эрнест, толстый хозяин кафе «Трансатлантик », Эрнест, с усами, как у Меровингов, выставлял из своего заведения последнего забулдыгу, чтоб закрыть ставни кафе железными засовами. Какая-то парочка жарко обнималась у окна Альбертины, а она сама прижала ухо к деревянному ставню и тайком прислушивалась к шепоту и поцелуям влюбленных.
Оливье позвонил, чтоб войти в подъезд дома номер 77, самого высокого и современного на этой улице. Он остановился в темноте, не решаясь нажать на кнопку, автоматически открывавшую двери. Его глаза освоились с полумраком, и он различил большие цветы, разбросанные в керамическом орнаменте стены. Мальчик продвигался очень медленно, вытянув вперед руки, словно играя в жмурки. Ему пришлось назваться, так как иначе привратница не впустила бы его. Оливье представил себе, как она лежит в кровати, следит за каждым звуком, доносящимся из-за двери с матовыми стеклами, и боязливо вздрогнул.
Его двоюродный брат Жан был мастером в типографии (работал на таинственных машинах, называвшихся Гордон, Сантюрет, Минерва, Виктория и Феникс ). Он временно приютил у себя Оливье, пока окончательно не решится вопрос о судьбе ребенка. Жану было всего двадцать четыре года, он недавно женился и уже увяз в долгах. Экономический кризис постоянно угрожал ему увольнением. В пятницу вечером его хозяин внезапно заявил: — На следующей неделе можешь сюда не являться! Посему Жану пришлось стать в очередь перед воротами киностудии на улице Франкер, чтоб попытаться найти работу статиста (его уже видели в фильме «Вечерняя облава », и он немало гордился этим!); рекомендацию в киностудию ему дал один приятель по имени Крошка Луи. Так как Жан был довольно красивый парень и внешне напоминал артиста Альбера Прежана, его иногда нанимали на съемки. Это был человек миролюбивый, прямодушный, робкий, нерешительный, своим умом дошедший до повседневной философии, весьма популярной у них в квартале: раз и навсегда избавиться от осложнений, не проявлять амбиции, не ждать необычного, вести самое монотонное существование, идеал которого выражен народным присловьем: «Жить как папаша Пенар!»
Жан отправился в департамент Лозер, в Сен-Шели-д'Апшер, подыскать себе жену и приметил там брюнетку Элоди, миленькую, как букетик, с угольными глазами, спелым и соблазнительным, как клубника, ротиком, с тугой грудью, быструю, живую девчонку, заполнившую своим южным звонким говором их небольшую квартиру. Они жили душа в душу и были уверены, что так будет всю жизнь.
Они выходили из дома только в субботний вечер, когда отправлялись в кино, почти всегда в «Рокси-Палас » на улице Рошешуар, где, кроме двух фильмов, показывали еще какой-нибудь аттракцион: то иллюзиониста, то факира или жонглера, то акробатов-велосипедистов, то какого-то последователя известного чревовещателя Петомана, некоего «человека-аквариума», который глотал лягушек и золотых рыбок, чтоб затем исторгнуть их из себя живыми самым чудесным образом, а по большим праздникам в программах появлялись и звезды экрана: Жан Люмьер в «Маленькой церковке », Жан Траншан в «Поблекших именах », Лиз Готи в фильме «В харчевне закрылись ставни », Люсьена Бойе в картине «Такая малышка ». Общество еще не превратилось в потребительское, и только магазин «Пять и Десять » (то есть каждая вещь за пять или десять франков) на бульваре Барбес мог быть прообразом будущих огромных универмагов единых цен. В те времена люди легко отдавались восторгу, смеялись по пустякам, и эти субботние вечера были отрадой недели. У молодой четы было честолюбивое стремление купить когда-нибудь два велосипеда, а еще лучше тандем, чтоб вместе гонять по дорогам, но осуществить эту мечту можно было, лишь оплатив мебель, купленную в кредит.
При такой суровой экономии присутствие Оливье вызывало в этой семье немало проблем. Чтоб создать у себя иллюзию растущего уровня жизни, юная чета порой заменяла деревенский весовой хлеб батонами, даже сдобными булочками, однако нехватка денег вновь заставляла их экономить. Дождутся ли они когда-нибудь достатка, который снизойдет на них, словно по мановению волшебной палочки?
Когда ребенок сидел около молодых влюбленных, облокотившись о палисандровый стол, они любезно ему улыбались, но со временем начинали чувствовать, что он им мешает. Поставив перед собой потные листки с текстом популярных песенок, Жан и Элоди напевали дуэтом «Марилу, как сладостно было первое наше свиданье », а Оливье добавлял: бам-бам-дзум! — но даже эта детская вольность не могла рассеять экзотического аромата «Светлого неба Сорренто » или «Я ее встретил на Капри », Головы Жана и Элоди сближались, их губы искали друг друга, и ребенок понимал, что следует уйти поиграть, и тут же получал разрешение выбежать на улицу.
Он садился на первую ступеньку каменной лестницы, подпирал кулаками подбородок и пытался сосредоточиться, но все вокруг было неясно, расплывчато и лишь постепенно приобретало более четкие очертания. Ночь нагоняла на него тупой страх. Он был в таком напряжении, что вздрагивал от гудения водопроводных труб, от малейшего скрипа деревянных полов.
В чистой двухкомнатной квартирке, оклеенной обоями с изображением увитых цветами колонн, тянущихся к голубоватому потолку и упирающихся внизу над плинтусом в фриз светло-зеленого тона, была глубокая ниша, отделенная от столовой складной трехстворчатой дверцей, затянутой сверху прозрачной пленкой. Здесь спал Оливье, на диване-кровати, встроенном в тонкую рамку из плакированного индонезийского дерева, с полками для книжек и безделушек. Мебель была легкой и неустойчивой, и нередко на голову Оливье падало новое сочинение Пьера Бенуа (или Раймонды Машар, или Клода Фаррера, или Анри Бордо).
Рядом в шкафу находилась одежда мальчика: синий матросский костюм и уже тесный ему берет, серый костюмчик с брюками-гольф (это на воскресенье), немного белья, лакированные туфли, шлепанцы на веревочной подошве, башлык, черный непромокаемый плащ на молнии, несколько свитеров, связанных Виржини, школьные халаты из черного сатина, отделанные красной каймой.
Наденет ли он когда-нибудь школьный халатик? Мальчик предпочитал об этом не думать, он издали поглядывал на своих школьных дружков, когда в четыре часа пополудни кончались уроки в классах, и втайне им завидовал. Если бы Оливье сам попросил разрешения вернуться к занятиям, ему бы не отказали, но он был убежден, что этот частный запрет был связан со всей его горькой судьбой и ничего с этим не сделаешь — он бессилен. Иногда мальчик брал свой ранец из телячьей кожи, клал его на диван, становился перед ним на коленки и заново осматривал содержимое: учебники, которые выдала ребятам школа, обернутые в голубовато-серую бумагу и украшенные ярлычком с обрезанными уголками (Учебник арифметики принадлежит такому-то… ), дневник, обернутый в ту же бумагу, тетрадки с линованными красными полями, с особыми вкладками, отделанными под муар — на них были напечатаны таблицы умножения и деления.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37