Затем считал вслух над своим распростертым, но невидимым телом и, окончательно раздвоившись, вставал при счете девять, чтоб поразить своего врага.
Однажды утром он отправился вместе с Элоди на рынок на улицу Рамей. Пока она выбирала кочан, к ней сзади прижался Мак, насвистывая сквозь зубы американскую песенку. Красавчик подбросил кочан над ее головой, многозначительно поглядывая на Элоди. Он попробовал прихватить ее за локоток, но она спокойно высвободилась и, с полным безразличием посмотрев на него, сказала:
— Зря теряете время, берегитесь — у печатников тоже есть мускулы.
Тогда Мак, невзирая на разъяренные взгляды торговки, начал забавляться тем, что бросал кочны в корзинку Элоди, заверяя, что в капусте тьма младенцев, а потом отошел и, кривляясь, повторял:
— Нет, это невозможно, право, невозможно!
— Не водился бы ты с подобными типами! — сказала Элоди, вынимая кочны из своей корзинки.
Она никому в Париже не доверяла — ни мужчинам, ни женщинам. Едва отвечала и на любезное приветствие Мадо при встрече в подъезде: «Здравствуйте, мадам!» Принцесса как-то заметила мальчику:
— Она ведь хорошенькая, твоя кузиночка. Если б она умела еще одеваться и пользоваться косметикой…
Но Жан был бдителен и берег свою молодую жену от городских соблазнов, в том числе от губной помады и, конечно, от перманента.
Весь день Оливье прогуливался, смотрел, слушал. Он шел, уставившись на кончики своих сандалий: левой, правой, снова левой… и ему чудилось, что это земля движется, бежит у него под ногами. Если же мальчик смотрел прямо перед собой и забывал считать шаги, то ему казалось, будто он стоит неподвижно, а вокруг перемещаются улицы, и он вдыхал запахи перца, корицы, гвоздики у торговца семенами, видел блистающий ярким светом ювелирный магазин — лучи этого света отражались в каждой броши, в сережках, кольцах, — замечал завсегдатая кафе, сидящего на террасе и уныло созерцающего стопку блюдец, через витрину парикмахерской видел вереницу дам, сидящих под сушильными, с множеством проводов аппаратами для перманента, а на улице — цепочку похожих на игрушки такси, в итальянской колбасной — подвешенные к потолку окорока и колбасы с белым, как пудра, налетом, на тротуаре — посыльного с двухколесной тележкой и ящиком на ней, в окнах — ожидающих клиентов портных, с висящим змейкой на шее клеенчатым метром.
Вот какие-то две девочки, именуя друг друга «Дорогая мадам!», везут деревянные колясочки с тряпичными розовыми куколками, набитыми отрубями. Молодой араб пускает мыльные пузыри через соломинку и пытается поймать их на лету. Парень из гаража с улицы Лекюйе размеренными движениями накачивает бензин и отвечает «Нет!» какой-то цыганке, предлагающей ему купить одну из ивовых корзинок, что нанизаны у нее на руках до самых плеч. Чуть дальше четверо ребят в красных передничках, взявшись за руки, бесконечно повторяют одно и то же: «Станем в круг, станем в круг! ..»
Оливье останавливался то тут, то там и, улыбаясь, с любопытством осматривался. Иногда он твердил свое имя: «Оливье, Оливье, Оливье…», а потом фамилию: «Шатонеф, Шатонеф, Шатонеф…» — и наконец соединял их: «Оливье Шатонеф, Оливье Шатонеф, Оливье Шатонеф…» — и уже переставал понимать, что говорит о себе самом. Совсем как в классе, когда Бибиш вызывал на перекличке всех подряд, хотя он превосходно знал, кто отсутствует: «Аллар? — Здесь. — Бедарье? — Я здесь, мсье! — Бланшар? — Весь здесь, мсье! — (За это ему придется в наказание написать строк пятьдесят!) — Шатонеф? — Я здесь! — Карлетти? — Его нет, мсье! — Капдевер? — Вот он, я! — (Сто строк после уроков этому плохо воспитанному Капдеверу!) — Кулон, Делаж, Делаланд… — Зесь, зесь, зесь, мсье…» Прямо как игра в «считалку».
В книжной лавке на улице Жюно какой-то писатель, плешивый, в очках с толстыми стеклами, раздавал автографы. Для этой важной церемонии он надел темный костюм с чересчур придавленными лацканами, галстук бабочкой, похожий на пропеллер. Писатель, с торчащими из рукавов пиджака целлулоидными манжетами, держа наготове ручку, смотрел на людей, протягивавших ему книги, с лукавым, самодовольным и вместо с тем неуловимо ироническим видом и, набрасывая на странице несколько строчек, время от времени смотрел куда-то вверх, в поисках вдохновения. А вокруг теснились люди, как мотыльки, привлеченные светом лампы. Оливье созерцал эту чудаковатую личность, и в какой-то миг их взгляды встретились через витрину. У мальчишки появилось желание скорчить ему рожицу, но он побрел дальше по улице, изображая, будто что-то пишет рукой в воздухе.
Иногда Оливье шел следом за каким-нибудь элегантным господином, изучая движения его трости — решительный толчок вперед, затем стук трости о тротуар, небольшая заминка, снова легкое раскачивание. Или же пытался ходить по-утиному, как Чаплин, вращая воображаемой тросточкой. Или вытягивал вдруг руки вперед, закрывал глаза и играл сам с собой в лунатика или в слепца.
Оливье гулял в скверах, где скрипит песок под ногами, выбирая шикарные аллеи со стороны улицы Коленкур, что ведут к перпендикулярным улочкам с виллами, утопающими в цветах, и мастерскими художников с огромными стеклянными окнами. И город становился прекрасным, как в мечтах Люсьена Заики, который никогда не углублялся в прошлое, а был весь устремлен в будущее, город, точно большой лес с подлеском и полянами, зеленый, грибной, с огромными деревьями, красивыми камнями, белками, птицами, а также удивительными животными, которых называют людьми.
*
Проснувшись однажды утром, улица так и ахнула от удивления, обнаружив нечто совершенно неожиданное: окно Бугра было украшено великолепным красным флагом с золочеными кистями и серебряной надписью, прячущейся в складках полотнища — из-за чего ее трудно было прочесть.
Кое-кто улыбался при виде этого флага, потому что он вносил яркую нотку в монотонность фасадов. Другие, вроде Гастуне, беспокоились — нет ли тут какого-нибудь революционного намека, и по этому поводу состоялось короткое секретное совещание. Когда Бугра вечером свернул и убрал свой флаг, многие вздохнули с облегчением.
Прошло два дня, и знамя снова появилось в окне. Все утро Гастуне прогуливался неподалеку, бросая оскорбленные взгляды на возмутительную, по его мнению, эмблему. Он даже крикнул разок: «Убирайся в Москву!» — но Бугра и не показался. Вечером флаг был опять убран, но наутро водворен на место. Это уже вызвало вихрь волнений, обсуждалось, кто «за», кто «против», завязывались споры, а один рабочий из предприятия Дардара чуть не сцепился с Громаляром, которого подстрекала к драке жена.
На следующий день, когда Бугра, сидя у окна рядом со своим флагом, раскуривал трубочку, наблюдая, как клубы бурого дыма тают в теплом воздухе, в дело вмешалась полиция. Комиссар, сопровождаемый двумя полицейскими, заявил, что это запрещено муниципальным советом, и потребовал от Бугра немедленно убрать стяг.
— Что, что вы говорите? — переспросил Бугра, поднеся ладонь к уху.
Полицейский чиновник был вынужден повторить свою фразу громче, тщательно выговаривая слова, а его подручные молча ожидали, заложив пальцы за пояс.
— Ах, вот оно что? — сказал Бугра. — Всего и делов… Ну обождите…
Он очистил свою трубку, постучав ею о подоконник, снова набил и ушел за спичками. Вернувшись, начал ее со смаком раскуривать и даже предложил табачка комиссару, но тот отказался весьма сухо. Тогда Бугра вытащил из-под куртки какой-то маленький томик в красной обложке и заявил, что это у него Гражданский кодекс, «который каждый француз должен читать и обдумывать». Перелистывая странички, Бугра поинтересовался:
— Ваше запрещение — это какая статья?
— Это не статья, — смущенно сказал комиссар, — а просто запрет…
— Ну, тогда укажите, по какому параграфу, — попросил Бугра, доброжелательно улыбаясь.
Комиссар коротко бросил: «О чем спорить?» — но Бугра ответил:
— Не беспокойтесь, комиссар, конечно, у нас не форт Шаброль, но я хотел бы задать вам еще два-три вопроса…
Старик стал и впрямь напыщенно цитировать статьи Гражданского кодекса, хотя большинство из них не имело прямого отношения к вопросу.
Вскоре на улице собралась толпа. Гастуне, Громаляр и булочник оказались единомышленниками и считали, что закон следует соблюдать. Им противостояли все, кто хотели позабавиться. Дети же и еще несколько человек, наоборот, все принимали всерьез. Бугра отстаивал свое право украсить окно «честным патриотическим знаменем».
— Патриотическим, скажешь тоже! — шумел Гастуне.
Комиссар нервничал. Полицейские повторяли собравшимся: «А ну, не задерживайтесь!» — в ответ на что слышали: «Улица принадлежит всем!» Под конец комиссар отдал короткий приказ, и один из его людей приставил к стене лестницу. Пока шли эти приготовления, какой-то военный в окне начал петь:
Посмейте, посмейте-ка бросить вызов
Великолепному нашему алому знамени…
Когда полицейский взобрался до половины лестницы, Бугра поднял знамя и стал им размахивать. Полицейский тщетно пытался схватить древко — Бугра был проворней, чем он. Кто-то запел: «Тореадор, смелее в бой! » — и какой-то ребенок подхватил: «Тореадор, тореадор! » А военный продолжал свое:
Оно красное от рабочей крови,
Красное от крови рабочих!
Тогда папаша Бугра, который заранее наслаждался эффектом, выдал самое главное. Он широко развернул полотнище флага, и каждый смог прочитать: 2-й полк колониальных пехотных войск . И Бугра, подделываясь под стиль выступлений чиновников супрефектуры, воскликнул:
— Граждане, граждане, знамя, что развевается перед вами, принадлежит колониальным войскам, нашим славным колониальным войскам. И я требую, прежде чем его уберу, чтоб все полицейские, а также и вы, унтер-офицер Гастуне, воздали этому знамени военные почести!
Вся улица принялась хохотать. Подростки распевали: «Салютуйте знамени, салютуйте знамени, салютуйте! » Чтоб со всем этим покончить, комиссар снял свою шляпу и держал ее над головой. Полицейские — и тот, что стоял на лестнице, и тот, что остался внизу, — отдали честь, а Гастуне, хоть и не очень решительно, все-таки приложил пальцы к виску. Только после этого Бугра свернул знамя и, смеясь в бороду, захлопнул окно.
«Последняя выходка Бугра» тут же была широко прокомментирована жителями квартала, но обрадовала лишь самых заядлых шутников. Лулу, всячески приукрашивая эту историю, доложил о ней Оливье, и тот почувствовал гордость за своего друга.
Однажды Мадо пригласила его в чайный салон на улице Коленкур, и он сидел на массивном стуле «Чиппендель», покрытом тисненым бархатом, напротив Принцессы. Она с ним приветливо беседовала, давала советы, как держать себя за столом, но делала это незаметно. Оливье вежливо ее слушал и все время улыбался. Мадо была в этот раз еще красивей, чем всегда, в своей фетровой шапочке с пером фазана и светлом костюме. Она заботливо выискивала такие темы для разговора, которые могли бы ребенку понравиться, но его мало интересовали слова; вполне достаточно было того, что он здесь, рядом с ней. Ему нравилась ее зеленая шелковая кофточка, розовый мрамор столика, венок из цветов на чайнике, горшочки для сахара, блюдца и чашки, нравилось следить за жестами официанток в белых фартучках и с бантами в волосах; девушки деликатно брали серебряными щипчиками пирожные, чтобы положить их на бумажные тарелки с кружевными фестончиками по краям.
За соседним столиком две девочки с белокурыми косами наслаждались вкусным чаем. Их отец, важный господин с усами щеточкой, сидел очень прямо, слушая их щебетание, и иногда подтверждал то или иное мнение легким кивком. Девчушки поглядывали на Оливье, а затем обменивались высокомерной капризной гримаской. Мальчик не понимал, почему они смотрят на его ноги, а потом вверх, в неизвестную точку над его головой.
Мысли его снова обратились к Принцессе, певучим голоском она что-то говорила ему о предстоящих каникулах, о море, которого он никогда еще не видал, о пляжах, похожих, по его представлению, на песочницы в скверах, может, только побольше, о набережной в Довилле, о знаменитых людях, которых там встречаешь, о казино, о бегах, о прогулках, о гольфе. Из ее изящного, красиво очерченного ротика слышались только приятные ласковые слова, будто она не говорила, а пела.
Уплетая кекс, Оливье рискнул задать вопрос, от которого он долго воздерживался. Он был очень смущен, лицо у него покраснело, и он пробормотал:
— Это правда, э-э… Мадо, что, ну что…
— Что, малыш?
— Что вы шоферша такси?
Она с недоумением сморщила брови. Оливье еще больше покраснел и извиняющимся голосом проронил: «Мне сказали, что…» Он чувствовал себя ужасно невежливым, нескромным, вроде тех кумушек, которые сплетничают во дворах или из окна в окно, стараясь что-то выведать друг у друга окольным путем.
Мадо зажгла сигарету «Примроз», растерянно повертела чашечку на блюдце, а потом заговорила уже серьезно:
— Да нет же, ты знаешь, у меня нет такси… Мне приходится все время то надевать платья, то их снимать и надевать другое. Ведь я «манекен»…
Оливье не понял, что в данном случае могло означать слово «манекен». Во-первых, потому, что оно мужского рода, следовательно, неприменимо к женщине. А кроме того, оно вызвало у него представления о чем-то неподвижном — о той деревянной болванке, которую Виржини драпировала в ткани, как в платье.
Оливье еще думал над этим, но Мадо неожиданно засмеялась:
— Шоферша такси , ах, я понимаю, в чем дело! О боже мой, как люди глупы… Нет-нет, не ты, люди. Да нет же, я, конечно, была такси-герл , но ведь это совсем другое. Они танцуют…
Она не сочла нужным объясниться подробней, и Оливье проронил «Ах так?», будто он понял. И не заметил, как взор Мадо затуманился. Она машинально спросила:
— Еще кекса хочешь?
И, не дожидаясь ответа, положила ему кусок, а себе в чашку бросила дольку лимона. Мыслями она была уже далеко: там, в танцевальном зале, украшенном серебристыми, геометрической формы цветами, с огромными прожекторами, распространяющими странный свет — ослепительный, если смотришь прямо на прожектор, но вместе с тем едва освещающий танцевальную площадку.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37
Однажды утром он отправился вместе с Элоди на рынок на улицу Рамей. Пока она выбирала кочан, к ней сзади прижался Мак, насвистывая сквозь зубы американскую песенку. Красавчик подбросил кочан над ее головой, многозначительно поглядывая на Элоди. Он попробовал прихватить ее за локоток, но она спокойно высвободилась и, с полным безразличием посмотрев на него, сказала:
— Зря теряете время, берегитесь — у печатников тоже есть мускулы.
Тогда Мак, невзирая на разъяренные взгляды торговки, начал забавляться тем, что бросал кочны в корзинку Элоди, заверяя, что в капусте тьма младенцев, а потом отошел и, кривляясь, повторял:
— Нет, это невозможно, право, невозможно!
— Не водился бы ты с подобными типами! — сказала Элоди, вынимая кочны из своей корзинки.
Она никому в Париже не доверяла — ни мужчинам, ни женщинам. Едва отвечала и на любезное приветствие Мадо при встрече в подъезде: «Здравствуйте, мадам!» Принцесса как-то заметила мальчику:
— Она ведь хорошенькая, твоя кузиночка. Если б она умела еще одеваться и пользоваться косметикой…
Но Жан был бдителен и берег свою молодую жену от городских соблазнов, в том числе от губной помады и, конечно, от перманента.
Весь день Оливье прогуливался, смотрел, слушал. Он шел, уставившись на кончики своих сандалий: левой, правой, снова левой… и ему чудилось, что это земля движется, бежит у него под ногами. Если же мальчик смотрел прямо перед собой и забывал считать шаги, то ему казалось, будто он стоит неподвижно, а вокруг перемещаются улицы, и он вдыхал запахи перца, корицы, гвоздики у торговца семенами, видел блистающий ярким светом ювелирный магазин — лучи этого света отражались в каждой броши, в сережках, кольцах, — замечал завсегдатая кафе, сидящего на террасе и уныло созерцающего стопку блюдец, через витрину парикмахерской видел вереницу дам, сидящих под сушильными, с множеством проводов аппаратами для перманента, а на улице — цепочку похожих на игрушки такси, в итальянской колбасной — подвешенные к потолку окорока и колбасы с белым, как пудра, налетом, на тротуаре — посыльного с двухколесной тележкой и ящиком на ней, в окнах — ожидающих клиентов портных, с висящим змейкой на шее клеенчатым метром.
Вот какие-то две девочки, именуя друг друга «Дорогая мадам!», везут деревянные колясочки с тряпичными розовыми куколками, набитыми отрубями. Молодой араб пускает мыльные пузыри через соломинку и пытается поймать их на лету. Парень из гаража с улицы Лекюйе размеренными движениями накачивает бензин и отвечает «Нет!» какой-то цыганке, предлагающей ему купить одну из ивовых корзинок, что нанизаны у нее на руках до самых плеч. Чуть дальше четверо ребят в красных передничках, взявшись за руки, бесконечно повторяют одно и то же: «Станем в круг, станем в круг! ..»
Оливье останавливался то тут, то там и, улыбаясь, с любопытством осматривался. Иногда он твердил свое имя: «Оливье, Оливье, Оливье…», а потом фамилию: «Шатонеф, Шатонеф, Шатонеф…» — и наконец соединял их: «Оливье Шатонеф, Оливье Шатонеф, Оливье Шатонеф…» — и уже переставал понимать, что говорит о себе самом. Совсем как в классе, когда Бибиш вызывал на перекличке всех подряд, хотя он превосходно знал, кто отсутствует: «Аллар? — Здесь. — Бедарье? — Я здесь, мсье! — Бланшар? — Весь здесь, мсье! — (За это ему придется в наказание написать строк пятьдесят!) — Шатонеф? — Я здесь! — Карлетти? — Его нет, мсье! — Капдевер? — Вот он, я! — (Сто строк после уроков этому плохо воспитанному Капдеверу!) — Кулон, Делаж, Делаланд… — Зесь, зесь, зесь, мсье…» Прямо как игра в «считалку».
В книжной лавке на улице Жюно какой-то писатель, плешивый, в очках с толстыми стеклами, раздавал автографы. Для этой важной церемонии он надел темный костюм с чересчур придавленными лацканами, галстук бабочкой, похожий на пропеллер. Писатель, с торчащими из рукавов пиджака целлулоидными манжетами, держа наготове ручку, смотрел на людей, протягивавших ему книги, с лукавым, самодовольным и вместо с тем неуловимо ироническим видом и, набрасывая на странице несколько строчек, время от времени смотрел куда-то вверх, в поисках вдохновения. А вокруг теснились люди, как мотыльки, привлеченные светом лампы. Оливье созерцал эту чудаковатую личность, и в какой-то миг их взгляды встретились через витрину. У мальчишки появилось желание скорчить ему рожицу, но он побрел дальше по улице, изображая, будто что-то пишет рукой в воздухе.
Иногда Оливье шел следом за каким-нибудь элегантным господином, изучая движения его трости — решительный толчок вперед, затем стук трости о тротуар, небольшая заминка, снова легкое раскачивание. Или же пытался ходить по-утиному, как Чаплин, вращая воображаемой тросточкой. Или вытягивал вдруг руки вперед, закрывал глаза и играл сам с собой в лунатика или в слепца.
Оливье гулял в скверах, где скрипит песок под ногами, выбирая шикарные аллеи со стороны улицы Коленкур, что ведут к перпендикулярным улочкам с виллами, утопающими в цветах, и мастерскими художников с огромными стеклянными окнами. И город становился прекрасным, как в мечтах Люсьена Заики, который никогда не углублялся в прошлое, а был весь устремлен в будущее, город, точно большой лес с подлеском и полянами, зеленый, грибной, с огромными деревьями, красивыми камнями, белками, птицами, а также удивительными животными, которых называют людьми.
*
Проснувшись однажды утром, улица так и ахнула от удивления, обнаружив нечто совершенно неожиданное: окно Бугра было украшено великолепным красным флагом с золочеными кистями и серебряной надписью, прячущейся в складках полотнища — из-за чего ее трудно было прочесть.
Кое-кто улыбался при виде этого флага, потому что он вносил яркую нотку в монотонность фасадов. Другие, вроде Гастуне, беспокоились — нет ли тут какого-нибудь революционного намека, и по этому поводу состоялось короткое секретное совещание. Когда Бугра вечером свернул и убрал свой флаг, многие вздохнули с облегчением.
Прошло два дня, и знамя снова появилось в окне. Все утро Гастуне прогуливался неподалеку, бросая оскорбленные взгляды на возмутительную, по его мнению, эмблему. Он даже крикнул разок: «Убирайся в Москву!» — но Бугра и не показался. Вечером флаг был опять убран, но наутро водворен на место. Это уже вызвало вихрь волнений, обсуждалось, кто «за», кто «против», завязывались споры, а один рабочий из предприятия Дардара чуть не сцепился с Громаляром, которого подстрекала к драке жена.
На следующий день, когда Бугра, сидя у окна рядом со своим флагом, раскуривал трубочку, наблюдая, как клубы бурого дыма тают в теплом воздухе, в дело вмешалась полиция. Комиссар, сопровождаемый двумя полицейскими, заявил, что это запрещено муниципальным советом, и потребовал от Бугра немедленно убрать стяг.
— Что, что вы говорите? — переспросил Бугра, поднеся ладонь к уху.
Полицейский чиновник был вынужден повторить свою фразу громче, тщательно выговаривая слова, а его подручные молча ожидали, заложив пальцы за пояс.
— Ах, вот оно что? — сказал Бугра. — Всего и делов… Ну обождите…
Он очистил свою трубку, постучав ею о подоконник, снова набил и ушел за спичками. Вернувшись, начал ее со смаком раскуривать и даже предложил табачка комиссару, но тот отказался весьма сухо. Тогда Бугра вытащил из-под куртки какой-то маленький томик в красной обложке и заявил, что это у него Гражданский кодекс, «который каждый француз должен читать и обдумывать». Перелистывая странички, Бугра поинтересовался:
— Ваше запрещение — это какая статья?
— Это не статья, — смущенно сказал комиссар, — а просто запрет…
— Ну, тогда укажите, по какому параграфу, — попросил Бугра, доброжелательно улыбаясь.
Комиссар коротко бросил: «О чем спорить?» — но Бугра ответил:
— Не беспокойтесь, комиссар, конечно, у нас не форт Шаброль, но я хотел бы задать вам еще два-три вопроса…
Старик стал и впрямь напыщенно цитировать статьи Гражданского кодекса, хотя большинство из них не имело прямого отношения к вопросу.
Вскоре на улице собралась толпа. Гастуне, Громаляр и булочник оказались единомышленниками и считали, что закон следует соблюдать. Им противостояли все, кто хотели позабавиться. Дети же и еще несколько человек, наоборот, все принимали всерьез. Бугра отстаивал свое право украсить окно «честным патриотическим знаменем».
— Патриотическим, скажешь тоже! — шумел Гастуне.
Комиссар нервничал. Полицейские повторяли собравшимся: «А ну, не задерживайтесь!» — в ответ на что слышали: «Улица принадлежит всем!» Под конец комиссар отдал короткий приказ, и один из его людей приставил к стене лестницу. Пока шли эти приготовления, какой-то военный в окне начал петь:
Посмейте, посмейте-ка бросить вызов
Великолепному нашему алому знамени…
Когда полицейский взобрался до половины лестницы, Бугра поднял знамя и стал им размахивать. Полицейский тщетно пытался схватить древко — Бугра был проворней, чем он. Кто-то запел: «Тореадор, смелее в бой! » — и какой-то ребенок подхватил: «Тореадор, тореадор! » А военный продолжал свое:
Оно красное от рабочей крови,
Красное от крови рабочих!
Тогда папаша Бугра, который заранее наслаждался эффектом, выдал самое главное. Он широко развернул полотнище флага, и каждый смог прочитать: 2-й полк колониальных пехотных войск . И Бугра, подделываясь под стиль выступлений чиновников супрефектуры, воскликнул:
— Граждане, граждане, знамя, что развевается перед вами, принадлежит колониальным войскам, нашим славным колониальным войскам. И я требую, прежде чем его уберу, чтоб все полицейские, а также и вы, унтер-офицер Гастуне, воздали этому знамени военные почести!
Вся улица принялась хохотать. Подростки распевали: «Салютуйте знамени, салютуйте знамени, салютуйте! » Чтоб со всем этим покончить, комиссар снял свою шляпу и держал ее над головой. Полицейские — и тот, что стоял на лестнице, и тот, что остался внизу, — отдали честь, а Гастуне, хоть и не очень решительно, все-таки приложил пальцы к виску. Только после этого Бугра свернул знамя и, смеясь в бороду, захлопнул окно.
«Последняя выходка Бугра» тут же была широко прокомментирована жителями квартала, но обрадовала лишь самых заядлых шутников. Лулу, всячески приукрашивая эту историю, доложил о ней Оливье, и тот почувствовал гордость за своего друга.
Однажды Мадо пригласила его в чайный салон на улице Коленкур, и он сидел на массивном стуле «Чиппендель», покрытом тисненым бархатом, напротив Принцессы. Она с ним приветливо беседовала, давала советы, как держать себя за столом, но делала это незаметно. Оливье вежливо ее слушал и все время улыбался. Мадо была в этот раз еще красивей, чем всегда, в своей фетровой шапочке с пером фазана и светлом костюме. Она заботливо выискивала такие темы для разговора, которые могли бы ребенку понравиться, но его мало интересовали слова; вполне достаточно было того, что он здесь, рядом с ней. Ему нравилась ее зеленая шелковая кофточка, розовый мрамор столика, венок из цветов на чайнике, горшочки для сахара, блюдца и чашки, нравилось следить за жестами официанток в белых фартучках и с бантами в волосах; девушки деликатно брали серебряными щипчиками пирожные, чтобы положить их на бумажные тарелки с кружевными фестончиками по краям.
За соседним столиком две девочки с белокурыми косами наслаждались вкусным чаем. Их отец, важный господин с усами щеточкой, сидел очень прямо, слушая их щебетание, и иногда подтверждал то или иное мнение легким кивком. Девчушки поглядывали на Оливье, а затем обменивались высокомерной капризной гримаской. Мальчик не понимал, почему они смотрят на его ноги, а потом вверх, в неизвестную точку над его головой.
Мысли его снова обратились к Принцессе, певучим голоском она что-то говорила ему о предстоящих каникулах, о море, которого он никогда еще не видал, о пляжах, похожих, по его представлению, на песочницы в скверах, может, только побольше, о набережной в Довилле, о знаменитых людях, которых там встречаешь, о казино, о бегах, о прогулках, о гольфе. Из ее изящного, красиво очерченного ротика слышались только приятные ласковые слова, будто она не говорила, а пела.
Уплетая кекс, Оливье рискнул задать вопрос, от которого он долго воздерживался. Он был очень смущен, лицо у него покраснело, и он пробормотал:
— Это правда, э-э… Мадо, что, ну что…
— Что, малыш?
— Что вы шоферша такси?
Она с недоумением сморщила брови. Оливье еще больше покраснел и извиняющимся голосом проронил: «Мне сказали, что…» Он чувствовал себя ужасно невежливым, нескромным, вроде тех кумушек, которые сплетничают во дворах или из окна в окно, стараясь что-то выведать друг у друга окольным путем.
Мадо зажгла сигарету «Примроз», растерянно повертела чашечку на блюдце, а потом заговорила уже серьезно:
— Да нет же, ты знаешь, у меня нет такси… Мне приходится все время то надевать платья, то их снимать и надевать другое. Ведь я «манекен»…
Оливье не понял, что в данном случае могло означать слово «манекен». Во-первых, потому, что оно мужского рода, следовательно, неприменимо к женщине. А кроме того, оно вызвало у него представления о чем-то неподвижном — о той деревянной болванке, которую Виржини драпировала в ткани, как в платье.
Оливье еще думал над этим, но Мадо неожиданно засмеялась:
— Шоферша такси , ах, я понимаю, в чем дело! О боже мой, как люди глупы… Нет-нет, не ты, люди. Да нет же, я, конечно, была такси-герл , но ведь это совсем другое. Они танцуют…
Она не сочла нужным объясниться подробней, и Оливье проронил «Ах так?», будто он понял. И не заметил, как взор Мадо затуманился. Она машинально спросила:
— Еще кекса хочешь?
И, не дожидаясь ответа, положила ему кусок, а себе в чашку бросила дольку лимона. Мыслями она была уже далеко: там, в танцевальном зале, украшенном серебристыми, геометрической формы цветами, с огромными прожекторами, распространяющими странный свет — ослепительный, если смотришь прямо на прожектор, но вместе с тем едва освещающий танцевальную площадку.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37