А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Солнце плывет где-то над верхушками деревьев. Отца я застаю в овраге, около шалаша за костром. Вбив в землю рогатки и закрепив над костром солдатский котелок, он варит мясо недавно убитого им зайца. Он вздрагивает и хватается за ружье, когда я через кусты просовываю руку.
— А-а! Саша,— успокоившись, произносит он.— Ну, как дела? Что в городе слышно?
Я сажусь около него, ставлю корзину и говорю о новостях...
— Так... Значит, ищут,— задумчиво произносит он.— Ничего, пусть поищут, может быть, найдут... Фигу с маслом.
Он тихо сопит, пошевеливает концом обгорелой палки потрескивающий на костре хворост и, щурясь от дыма, спрашивает:
— Сима не приходила больше?
— Нет. Искали ее — нигде нет. Говорят, уехала в Иркутск.
— Жаль, жаль,— протяжно, с неожиданной для него грустью в голосе говорит он.— Пропала девочка, закрутится. А как хотел я, чтобы она училась... Способная. Да вот, видишь, Сашка, как все оборачивается.
И он опять замолкает, долго неподвижным взглядом смотрит на закипающую воду в котелке. Затем поднимается, по-старчески согнув спину, входит в шалаш и оттуда выносит кисет с табаком и щепотку соли. Высыпав соль в котелок, скручивает папиросу и протягивает мне кисет:
— Закуривай. Все равно куришь потихоньку. Я смущаюсь. Опустив голову, робко говорю;
— Нет, я не курю.
— Не ври, Саша, я не люблю, когда врут. Стыдишься при мне курить —это другое дело,—не настаиваю.
Я не отвечаю и смотрю на отца: пиджак его измят, черная форменная фуражка изорвана; старые блестящие брюки замазаны клейкой сосновой смолой.Только металлический паровозик на фуражке говорит о принадлежности его к другому миру.
— Учиться бы тебе, Сашка, надо, а ты вот по улицам болтаешься... Давай обедать, а потом пойдем на глухарей: страсть сколько их в этом году. Хорошо, что ты хлебца принес. Три дня вот на одной зайчатине да на ягодах сижу.
Он опять уходит в шалаш, приносит деревянную ложку, вытаскивает из-за голенища финский нож.
— Да, вот ложки у меня лишней нет, а то совсем бы хорошо мы с тобой устроились.
— Ничего... Я не хочу.
Накрошив в бульон хлеба, он ест и потом протягивает ложку мне:
— Ешь, Саша. Скучно мне здесь без людей, как медведь в берлоге сижу. Домой завтра утром пойдешь.
Я охотно доедаю отцовское варево: оно кажется мне вкусным. Свежий лесной воздух возбуждает аппетит.Когда я заканчиваю еду, отец забрасывает костер землей, вытаскивает из шалаша одеяло, ранец, посуду и все это прячет в яме, под опавшей с деревьев листвой.
— Так лучше, никто не догадается, что живет здесь человек, если набредет на шалаш.
Он забрасывает за плечо ружье, закрепляет патронташ.
— Ну-с, пошли!
Отец идет впереди, раскачиваясь и раздвигая руками кусты. Кусты становятся все гуще и непроходимей. Отец сгибается, ныряет под ветки и идет так быстро, что я едва успеваю за ним. Иногда он останавливается, закуривает, и я настигаю его; запыхавшись, смотрю на его сосредоточенное заросшее лицо. Таким бородатым и неряшливым я никогда не видел его.
Покурив, он опять широко шагает среди деревьев. Порой я вовсе теряю его, и только легкий, тающий дымок, застывающий на кустах, обнаруживает его следы.А идет отец легко, мягко — ни одна ветка, ни один сучок не треснет под его ногами.Неуклюжие, грязные мои ноги то и дело натыкаются на валежник — в подошве острая боль. Я поминутно вскрикиваю, подымаю ногу, вытаскиваю вонзившуюся колючку и, осторожно прикасаясь ступнями к острой, ранящей таежной земле, догоняю отца.
Отец прячется за деревом, приложив ко рту трубочкой руки, подражает крику куропатки или глухаря. Затаив дыхание, я стою, точно окаменевший, боюсь даже головой повести, чтобы не испугать невидимую птицу. Отец торопливо снимает с плеча ружье. Он целится. Но выстрела нет, хотя недалеко от отца с дерева срывается огромный глухарь, шумно шелестя крыльями. Отец опустил ружье и, точно зверь, чутко прислушивается к далекому, какому-то необычайному стуку.
— Слышишь? — спрашивает он. Прислушиваюсь: из тайги доносятся приглушенные человеческие голоса.
— Люди... Третьего дня я встретил здесь конных— человек десять: рыщут, сволочи, по тайге. Придется податься в горы, Сашка.
— Придется,— отвечаю я.
— Пойдем: надо спрятаться,— говорит отец.
Вскоре на склоне горы, среди кедровника, мы встречаем густые, непроходимые заросли. У самой земли находится маленькое отверстие.Шум приближается, поэтому отец недолго думая приказывает:
— Лезь!
Ползу на животе. Кусты больно царапают руки, обдирают лицо, но я молчу. За мной, тяжело дыша и ругаясь, лезет отец. Кусты трещат, ветки впутываются в его бороду.Наконец он приблизился ко мне и замер.
— Смотри, не шевелись,— шепчет он.
Мы лежим, настороженно прислушиваясь к приближающемуся хрусту тяжелых шагов. Вот уже совсем недалеко фыркнула лошадь.Сквозь редкую сетку кустов мы видим всадников. Бросаются в глаза желтые лампасы...
— Красильниковцы,— шепчу я.
Всадники проезжают у самых кустов. Я даже различаю сгибающиеся ноги мохнатых монгольских лошадок. В груди порывисто стучит сердце. И кажется: еще минута — казаки спешатся и, направив на нас дула винтовок, скомандуют: «Вылазь!»
Но все проходит благополучно: хруст валежника под копытами лошадей становится все глуше и глуше.Отец улыбается, хитро щурит зеленоватый глаз; он даже осмеливается закурить. Голубоватый дымок медленно теряется в кустах.
Я тоже улыбаюсь. Мне стало весело оттого, что мы так ловко спрятались.Покурив, отец начинает пробираться между кустов. Ползу за ним. Вдруг — толчок в голову. Отползаю назад. Ноги отца быстро-быстро догоняют меня. И: я слышу ясный, отчетливый голос:
— Стой! Стой! Стрелять буду!
Пот выступил на моем лице. Вот тебе и раз! — улыбались, смеяться хотелось, а тут... Эх, поторопился отец! Лязгает затвор, и через мгновение резкий, как жесткий удар кнута, голос:
— Вылазь!.. Считаю до трех и стреляю!
Эхо, как отдаленные раскаты грома, глухо повторяет его голос.
— Раз!
Отец замер. Лицо его побелело.
— Два! — гремит невидимый за кустарником человек...
У отца начинают дрожать ноги. Отталкиваясь руками, цепляясь за ветки, он отползает прямо на меня. Чувствую удар Каблука в лицо, но не могу сдвинуться с места. Отец опять сильно ударяет меня в лицо. Закусив от боли губы, ползу назад. Но вот уже некуда больше ползти: ноги окончательно запутались в густых зарослях.
— Три!!!
Выстрел в упор оглушает меня. Смотрю на отца: он, кажется, цел, пуля пронеслась где-то рядом. Над головой еще качается надломленная ветка.
Да, да, отец цел: он, кажется, что-то говорит. Но что именно, понять я не могу. Он опять ползет, волоча за собой ружье. Ползу и я.Выйдя из кустов, отец встает и поднимает кверху руки. Я следую его примеру...
Перед нами стоит офицер. За плечом у него винтовка, в руке — наган. Он внимательно оглядывает отца. На смуглом лице его застыла напряженная улыбка.
— Что Делал в кустах? —спрашивает офицер, и сухие его губы оттопыриваются, как у рыбы, хватающей воздух.
Отец молчит. Из глубоких впадин тревожно смотрят зеленоватые глаза! Со лба на лохматую бороду скатываются прозрачные капельки пота и, застыв, блестят, как утренняя роса.
— Что делал в кустах? —настойчиво спрашивает офицер.
— Я отдыхал... Так хорошо там, тихо... — искусственно улыбаясь, сбивчиво отвечает отец.
— В кустах-то?.. А в тайге что делаешь?
— На птиц охочусь... Я страсть люблю охоту.
— Ну, хорошо, в контрразведке мы попытаемся подробней узнать.
— Зачем в контрразведке? Я ничего плохого не делаю. Вы бы отпустили меня, господин, охота вам возиться со мной.
Всматриваюсь в офицера и узнаю в нем капитана Терехова, прославившегося гуляку, ухажера, виновника гибели моей сестры. От волнения дрожат руки.
— Мальчик,— приказывает мне Терехов,— обыщи его!
Выворачиваю карманы отцовской тужурки... Удостоверившись, что у отца ничего нет, Терехов берет отцовское ружье и говорит:
— Иди вперед... Хорошо, что расседлалась лошадь и я отстал от своих, а то ты, голубчик, так и просидел бы здесь.
Отходим несколько шагов и натыкаемся на гнедую красивую лошадь, привязанную к дереву. Терехов легко садится в седло. Лошадь танцует, подпрыгивает, шевеля острыми ушами.
Мы идем по лесу. Шумят верхушками деревья. Поднялся ветер. Становится прохладно. Отец поднимает воротник тужурки. Ноги мои зябнут. Где-то далеко, точно раненый, кричит дикий козёл.
— Козлик, гуран, господин офицер... Эх, зря вы меня побеспокоили, господин офицер, может быть, я сейчас за козлом пошел бы,—заискивающе говорит отец.
— Ты поменьше разговаривай,— злобно отвечает Терехов.
Мы идем часа полтора и выходим на узкую извивающуюся тропинку. Тропинка заросла травой; она выводит нас к ручью.
— Пожалуй, отдохнуть нужно, господин офицер: ноги что-то устали.
— Что же, отдохнем,— соглашается Терехов и слезает с лошади.
Он бросает поводья, лошадь отходит к ручью, тянет мягкие, бархатные губы к воде.Терехов небрежно разваливается на пригорке, протягивает отцу серебряный портсигар.
— Закуривайте.
— Пожалуй, не вредно побаловаться хорошим табачком. Спасибо.
Наступает молчание. Офицер крутит пальцами барабан револьвера. Отец курит, держит себя развязно и даже шутливо.У наших ног бежит ручей: быстрая, стремительная вода клокочет, пенится вокруг выпирающих со дна камней. За ручьем, за каменистым отлогим его берегом идуг густые низкорослые заросли кустарника.
— Зря вы меня терзаете, господин офицер; подержите, опросите и отпустите,— говорит отец.
Терехов смотрит на него недоверчиво и с любопытством.
— Вы не хитрите. Товарищ... Так, что ли. Скажите, вы давно на положении лесного зверя?
— Я не понимаю, за кого вы меня считаете? — пожимая плечами, удивленно говорит отец.
Офицер смеется, блестят его ровные, красивые зубы.
— За боль-ше-ви-ка! — протяжно говорит он, и опять лицо его вздрагивает от смеха.— Вы меня не проведете. Я старый воробей... Что вы думаете: нужны мне какие-нибудь доказательства?.. Вы лучше скажите мне: давно вы из своего отряда и зачем в город пробираетесь?..
— Я сегодня только из дому на охоту ушел.
— А брюки-то ваши в смоле-с! Фуражка, пиджак оборванный! Вот и сапоги ободраны о кусты... Мальчик!— обращается он вдруг ко мне.
Я подхожу к Терехову.
— Ты давно дозором служишь?
— Каким дозором?
— Ну, у отца-то?
— Мы сегодня только из.дому.
— Ну ладно, ладно: приедем, поговорим, потолкуем. В контрразведке у нас очень хорошо умеют разговаривать.
Отец смотрит на него зло, с ненавистью: лицо у него темнеет, на левом виске набухает жила. Это признак охватывающего его бешенства.Я чувствую, что у отца созревает какой-то план, и слежу за каждым . его двимсением. Отец опускает на землю сильную, мускулистую руку. Длинные черные
пальцы его сжимают финский нож, спрятанный в голенище.А Терехов спокоен. Он занят часами, прикрепленными к руке. С ними что-то случилось: он прикладывает их к уху, заводит...
Отец словно только и ждал этого момента.Он вскакивает, точно ужаленный, и всем телом рушится на Терехова. Судорожно растопыренные пальцы сжимают горло офицера.
— Отпусти, скотина! От-п-п-у-с-с-ти-и!
Лицо офицера становится пятнистым; глаза большие, выпуклые, как у мертвеца. Он отбивается ногами, рука его нащупывает наган.
Еще мгновение, и руки белогвардейца слабнут. Он невнятно вскрикивает.Я закрываю глаза, прижимаюсь к сосне. Отец стоит, нагнувшись, около Терехова, который вздрагивает, конвульсивно подергивается. Потом голосом смертельно утомленного человека отец говорит:
— Идем, зароем где-нибудь.
Терехов лежит, поджав ноги к животу, правая рука с растопыренными пальцами прижата к груди, левая отброшена в сторону; всклокоченная голова выпачкана в земле, лицо фиолетовое, опухшее.
Вспоминается звонкий его смех в станционном буфете и Сима, остриженная, бледная после болезни.
— Это тебе за Симу...
Глаза мои заволокла дымка слез.
— За Симу, говоришь? Это почему за Симу?..
— Это Терехов.
— Откуда же ты его знаешь?
— Я видел его много раз с Симой.
Отец молчит. Он слышал уже о тереховских «геройствах» от Анны Григорьевны. Напоминания о Симе всегда делают его грустным.
— Ну, взяли,— отбросив догоревшую папиросу, говорит он.— Бери за ноги...
Поднимаем тяжелое тело Терехова и переходим ручей. Идти приходится медленно — быстрая холодная вода сносит. Я чувствую ее стремительное, тугое течение; ноги вздрагивают и поют от холода.
За ручьем находим небольшой овраг — туда и сваливаем офицера. Я ношу сухой валежник, ветки, собираю сухие опавшие листья.
- Эх, землей бы надо, да где ее взять? Не руками же копать землю,— говорит отец...
Снова переходим ручей. В перспективе синих гор меркнет большое солнце. Красный багрянец озаряет ветви деревьев. Безоблачное, пустынное небо становится ярко-зеленым.
Отец закидывает за плечо японский карабин Терехова и ружье, сует за пояс наган.
Лошадь мирно пасется на полянке около речки. Она настороженно поднимает голову, оборачивается и, шевеля мягкими губами, смотрит на отца умными глазами. Поймать ее удается не сразу. Она несколько раз убегает от нас, а потом, запутавшись в поводьях, останавливается и точно ожидает нашей помощи.
Отец легко забирается в седло и говорит!
— Давай руку.
Лезу на седло, и мы едем к шалашу. Там отец нагружает на лошадь провиант, одежду и, взобравшись в седло, тихим, упавшим голосом говорит;
— Ну, прощай сынок! Кто знает, когда теперь увидимся. Доеду я до Тайшета, а там кину лошадку и уйду в горы. Ну, прощай! Смотри, про это дело ни гу-гу! Ни матери, никому! Понял?
Молча киваю головой.
— Ну, иди домой. Помогай там... И он трогает поводья.
Я смотрю на удаляющуюся ссутуленную отцовскую спину. Когда она совеем исчезает за деревьями, я медленно направляюсь в город.
Сумерки быстро окутывают деревья. Сквозь просветы леса на небе кое-где видны редкие мигающие звезды.Становится холодно. Я ускоряю шаги.1920 год. Февраль.Полночь. Над городом стынет глухая тишина. Мороз выткал на окнах ветвистые узоры, искрящиеся при луне. От домов по улочкам, от прибрежных кустов речушки, осыпанных пушистым снегом, тянутся фиолетовые тени. И крыши домов, и кусты, и ветви деревьев, освещенные луной, кажется, отяжелели от огромных слоев снега и вот-вот пригнутся к земле.
Дремлют в высоких сугробах низенькие бревенчатые домишки.Тишина. Изредка лишь прохрустят где-то по утоптанному снегу торопливые шаги запоздавшего пешехода да скрипнут где-нибудь деревянные ворота.
такие ночи из тайги к городу приходят раздраженные, голодные волки; вытянув остроносые морды, озираясь по сторонам, бегают они по улицам, по огородам, возле скотных хлевов в поисках пищи. А наутро люди обнаруживают на снегу яркие пятна алой крови...
Полночь. Не спится отцу. Третью ночь тревожно ворочается он в постели. Поворочается, поворочается, встанет, накинет на плечи тужурку и ходит по квартире, попыхивая папиросой.
Еще вчера ушли последние части обоза каппелевских войск. Одетые в полушубки, закутанные в суконные и ватные одеяла, с семьями, домашним скарбом, замерзшие, жалкие, похожие на разбитое наполеоновское войско, они ушли в утреннюю мглу сибирского бездорожья.
В город пришли партизаны. Но на станции, в вагонах, тревожно притаились чешские войска... Станция живет своей, обособленной, тревожной, жизнью, город — своей. На станцию все прибывают и прибывают эшелоны чехов, югословаков, теснимые наступающими регулярными частями Красной Армии. Здесь они стоят без движения — паровозные бригады не являются на их вызовы.
В депо десятки потушенных паровозов. Чешские офицеры злятся, ненавидящими глазами посматривая на станционных служащих, на красные флаги, развевающиеся на морозном ветру. В городе они совсем не бывают. В городе идут митинги. Из отдаленных деревень, из таежных зимовий стягиваются скрывавшиеся рабочие. Только по ночам, как воры, пробираются чехи к низеньким домикам рабочего поселка и, избивая машинистов, кочегаров, уводят в депо. Тогда возле депо загораются золотыми искрами звезд несколько паровозов.
Вчера ночью из нашего двора увели машиниста Ямпольского.Прильнув лицом к обледеневшему окну, отец видел, как Ямпольский, растерянный, перепуганный, надевал во дворе дубленый полушубок и прощался с семьей, точно перед смертью.
Полгода отец скрывался в горах, в отдаленных деревнях, работал в кузницах, а узнав о том, что в Нижне-удинске— Советская власть, вернулся домой. Но на станции еще живут белочехи. Вчера они увели Ямпольского, а сегодня могут прийти за ним и, быть может, узнав о его скитаниях, потом рассчитаются с ним, как со многими.
Третьего дня в кустарнике, недалеко от депо, нашля замерзший труп станционного стрелочника Фомичева. Осенью Фомичев перевел стрелку на тупик, и эшелон со снарядами и вооружением на полном ходу свалился под откос, И теперь, когда Фомичев вернулся из тайги, белочехи вспомнили о нем и жестоко отплатили за эшелон.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31