А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Через месяц с оказией пришел ответ. С трудом разбираю строчки: «…Не думал и воображать не мог того, чтобы я мог найти такого благодетеля, как Вы, что, не презирая меня в теперешнем положении, решили было поехать в Нарым единственно только для того, чтобы повидаться с бывшим однокашником, но, к большому сожалению моему, равно и Вашему, приключившаяся лихорадка с Вами заставила Вас воротиться назад».
Исключительно тяжелым было состояние Николая Мозгалевского в первый нарымский год.
В письмах ссыльного декабриста Владимиру Соколовскому сквозит крайняя душевная усталость и безысходное отчаяние. Некоторые слова совершенно уже не разобрать, но общий тон и смысл письма ясен — предельное бессилие пред голодом, нищетой, а возможно, и уже начавшейся неизлечимой болезнью: «…пускай […] бремя непостоянного сего мира карает меня, как хочет». Декабрист пишет о «поганом» Нарыме. и «свирепости» тамошних жителей, не имеющих «никакого понятия о человеколюбии», о том, что терпит «во всем нужду, которая доводит меня до такового отчаяния, что иногда осмеливаюсь роптать на Бога, почто он мне даровал жизнь и к нещастью моему не подверг к равной участи как Пестеля с товарищами, истинно 1/4 часа моего невинного мучения ощастливило б меня на целую вечность…». Декабрист не заикается о какой-либо помощи, только просит поблагодарить Игнатия Ивановича Соколовского и Ивана Дмитриевича Осташева «за благодеяние, которое они оказали в бытность мою в Томске». Владимир Соколовский прислал еще одно письмо, к сожалению, не сохранившееся, как и предыдущее, а я продолжаю разбирать письма Николая Мозгалевского, отрывки из которых публикуются впервые. «Ей, ей, не найти слов изъяснить здесь того моего душевного восхищения, которое меня по получении Ваших искренних строк поднимало как будто под небеса! Какое сердце может удержаться при такой радости, чтобы не присовокупить к оной вздохов и сердечных капель слез, видя такого любезнейшего человека, который при самом моем гнуснейшем положении обязуется любить меня, как и в прежнем…» Выделенные слова были подчеркнуты петербургскими жандармскими ищейками при следствии 1834 года.
И снова в письме Николая Мозгалевского не содержится никакой просьбы. Более того — в его «гнуснейшем положении» он хлопочет за другого человека! «…Разделяю время совершенно один токмо с подобным мне узником Ивановым, известным вашему родителю, изгнанному сюда волею г. генерал-губернатора, и не имеющего ни малейшего случая избавиться от сего проклятого места». И он просит Владимира Соколовского, «чтобы по природному человеколюбию походатайствовали у […] родителя своего, чтоб он ему разрешил отсюда выезд в Томск, ибо теперь г. генерал-губернатора нет; следовательно, и опасаться нечего, и сию бы милостию ощестливить доброго бедняка. — Приношу чувствительнейшую благодарность дражайшему Вашему батюшке Игнатию Ивановичу за назначенные мне 50 коп. в сутки и за немедленное приведение оного в действие. Теперь я по крайней мере (обретаю) твердую надежду иметь безбедный кусок хлеба».
Вскоре гражданский томский губернатор И. И. Соколовский был отстранен от должности, а Владимир Соколовский уехал из этих мест.
Следственную комиссию 1834 года, конечно, насторожила давняя переписка Соколовского с государственным преступником Мозгалевским, особенно письмо от 15 июня 1827 года, в котором тот «выражается, что Вы обязуетесь любить его при самом гнуснейшем положении его, как и в прежнем, и что он разделяет время с подобным ему узником Ивановым, которому просит он через родителя Вашего выезд из Нарыма в Томск, говоря, что генерал-губернатора нет, следовательно, и опасаться нечего; объясните смысл письма сего, кто писавший оное Мозгалевский или Иванов; и какие имели Вы с ними сношения?».
Соколовский ответил, что Николай Мозгалевский был с ним в одно время в 1-м Кадетском корпусе, а когда в Томске узнал, что тот сослан в Нарым как государственный преступник, то по чувству совоспитанничества и христианскому состраданию помог ему, как бедствующему ближнему, «чем и как мог» и «сказал ему, что буду любить его по-прежнему, ибо и теперь я могу сказать торжественно, что в мире нет человека, которого бы я не любил» (курсив мой. — В. Ч.). Соколовский далее сообщил следствию, что никакого Иванова в Нарыме он совсем не знал и не стал тогда ходатайствовать за него перед покойным отцом, который неспособен был «сделать, что-либо противузаконное».
Обращаю внимание в письмах декабриста на одно важное сведение. При посредничестве Владимира Соколовского и благодаря добросердечию томского губернатора И. И. Соколовского отчаявшийся было Николай Мозгалевский первым из всех декабристов начал получать казенное пособие. Конечно, это была мизерная поддержка — полтинник ассигнациями почти ничего не стоил при нарымской дороговизне на любой привозной товар, но каждодневный «кусок хлеба» за эти деньги все же можно было купить, и Николай Мозгалевский должен был привыкать к своему положению, к этому гиблому месту, где ему полагалось жить еще девятнадцать почти бесконечных лет.
Итак, три письма Николая Мозгалевского — единственное личное документальное свидетельство этого декабриста о жизни в нарымском изгнании — чудом дошли до наших дней, сохранившись в бумагах Владимира Соколовского — единственного человека, который дружески жал руку по крайней мере двум сосланным в Сибирь декабристам — Владимиру Раевскому и Николаю Мозгалевскому, передав тепло этих рукопожатий тем, кого они и их товарищи разбудили, — Александру Герцену и Николаю Огареву, писателям и революционерам нового поколения. Как хорошо, что такая тонкая, но туго скрученная ниточка вплелась в историю русской литературы и русского освободительного движения!
В переписке Владимира Соколовского с Николаем Мозгалевским, однако, не содержалось ничего предосудительного, и для меня так и осталось тайной, почему все же поэт, разделивший вину за пение дерзких песен с десятком своих товарищей, один из всех получил в 1835 году столь суровое наказание.
Надо искать ответ! В самом деле — Герцен был сослан в Вятку, Огарев в Пензенскую губернию, Сатин в Симбирск, все другие отделались еще более легкими наказаниями. А тут одиночное заточение в Шлиссельбургскую крепость на неопределенный срок!

(21)
Владимир Соколовский был прочно и надолго забыт. О нем совсем не упоминается в дореволюционном «Русском биографическом словаре», в Большой энциклопедии, выходившей под редакцией С. Н. Южакова, в Больших и Литературных энциклопедиях советского времени, а Энциклопедический словарь Брокгауза и Ефрона, поместивший более шестидесяти персоналий разных Соколовых и восьми Соколовских (том 60, 1900 год), сообщает о поэте множество неверных сведений — я насчитал семь только наиболее грубых ошибок, допущенных в справке о его жизни, творчестве и кончине…
В 1929 году в одном литературном сборнике появилась большая статья Т. Хмельницкой, которая до странности принципиально заколачивала поэта в историческое небытие. Т. Хмельницкая писала, в частности: «Имя Соколовского возбуждает историко-литературное недоумение во всех смыслах. И прежде всего в самом буквальном — имени этого не знают… За ним укрепилась легенда поэта, вдохновленного библией и только библией, поэта третьестепенной величины с достаточно трагической судьбой»… «Малоизвестный и несозвучный Соколовский», как называет его в предисловии к сборнику Ю. Тынянов, стал для автора статьи примером «забытости», а Б. Эйхенбаум в сопредисловии рассматривает эту «забытость» «как факт исторически значимый». Таким образом, был предложен редкий логический перевертыш: русский поэт Владимир Соколовский известен тем, что он… неизвестен, и Т. Хмельницкая, будто опасаясь, что ее могут неправильно понять, предупредила читателя: «Я, конечно, не собираюсь воскрешать Соколовского»…
Согласитесь, такой не совсем обычный подход снижает интерес к одному из интереснейших людей того времени. Даже столь большой знаток русской литературы XIX века, как Ю. Тынянов, решился, например, написать, что Соколовский — «декадент» 40-х годов, позволяет проанализировать понятие эпигонтство», хотя его ученица Т. Хмельницкая убедительно доказывает совершенно обратное: «Он не был эпигоном — не создал своей школы и не принадлежал к другой». В своей довольно пространной работе Т. Хмельницкая старательно поддерживает стародавнюю, по ее собственному выражению, легенду о Соколовском как о поэте, вдохновлявшемся исключительно библией.
Сижу, перечитываю все напечатанное о нем и удивляюсь, и досадую, что судьба оказалась к нему столь несправедливой. Вот передо мной толстый, почти в тысячу страниц, том литературной хрестоматии «Русские поэты XIX века», изданной в 1960 году и предназначенной для студентов-филологов педагогических вузов — «малоизвестный», «забытый», «несозвучный», «третьестепенный» и т. д. Соколовский все же попал туда, но лишь с песней «Русский император…» и тремя отрывками из поэм религиозного содержания. Легенда, то есть неправда или полуправда, бывает живучей и способна породить цепочку других, в чем я убеждаюсь, просматривая хрестоматийную справку о поэте. Боже, чего только не понаписано на этой страничке!
«Владимир Игнатьевич Соколовский родился в 1808 году» — безусловная правда, хотя автору справки следовало бы, (как в других справках хрестоматии, добавить, где и в какой семье родился поэт, потому что слишком многое в его творческой биографии и личной судьбе связано с этими обстоятельствами. «Он учился в Московском университете, который закончил в 1832 году», — это, так сказать, легенда, а точнее, абсолютная неправда: В. Соколовский, как мы знаем, закончил в 1826 году 1-й Кадетский корпус и больше нигде не учился. Кстати, за три года до выхода этого тома хрестоматии в статье, «Вестника Московского университета» утверждалось, что В. Соколовский поступил в корпус в 1811 году, то есть в возрасте… трех лет!
Одна так называемая «легенда» порождает другие. «Соколовский в студенческие годы отличался революционным образом мыслей, был близок с передовой молодежью, состоял в дружбе с Н. М. Сатиным и через него познакомился с Герценом и Огаревым». Как мы знаем, студенческих лет у Соколовского не было, и в 1832 году он только появился в Москве. Однако куда важнее другое — в хрестоматийном издании из биографии поэта исключено шесть лет жизни в Сибири, не упомянуто о его встречах с поэтом-декабристом Владимиром Раевским, переписке со «славянином» Николаем Мозгалевским, о «Красноярской Беседе», о московском знакомстве с Александром Полежаевым, не прослежен процесс формирования В. Соколовского как политической и творческой личности, его начальные шаги в литературе. В справке утверждается далее, что В. Соколовский напечатал в 1834 году роман «Две и одна, или Любовь поэта», однако романа под таким названием не существует в русской литературе. Чисто биографические сведения завершаются следующей итоговой фразой: «В 1839 году он умер в Пятигорске от чахотки». Владимир Соколовский скончался не в Пятигорске — в Ставрополе, и не от туберкулеза, а совсем от другой болезни….
Таким образом, русский поэт Владимир Соколовский остается воистину Неизвестным Поэтом,но было бы полбеды, если б речь шла только о фактах его биографии! Кстати, биографические данные частично уточнены в последней (1972 год) публикации о поэте, однако эта подробная пояснительная статья в фундаментальном издании («Поэты 1820-1830-х годов», том 2, Библиотека поэта, большая серия) традиционно-односторонней оценкой творчества Владимира Соколовского окончательно обрекает его на неизвестность и вырывает из истории русской литературы довольно важную страницу.
Да, Владимир Соколовский написал множество строф, снабженных библейским орнаментом. Не стану заострять внимание читателя на их эпической xoральной напевности, на вольном обращении поэта с классическими сюжетами, взятыми из «священного» писания, на особенностях его поэтической речи, характерной кое-где неправильностями или, например, неологизмами, по которым слог Соколовского распознается безошибочно и, как говорится, с первого взгляда. Последнее обстоятельство, между прочим, — удивительная вещь! Тысячи русских поэтов написали за два века миллионы строк, но если я встречу словосочетание вроде «оземленялася душа», «дивная громада тленья», «субботствовать в объятиях любви» или «исчахшая завистливость ползет», «блистающий отрадной благодатью», «мучительством себя не засквернил», скажу: Владимир Соколовский, и никто иной!
Однако куда более удивительным представляется мне полуторавековое литературное недоразумение, связанное с именем Соколовского. Как и при каких обстоятельствах возникла и закрепилась за ним слава исключительно «религиозного» поэта?
В декабре 1836 года Владимир Соколовский был выпущен из Шлиссельбургской крепости по состоянию здоровья и ходатайству брата. Почти год просидел он в московской тюрьме на положении подследственного и почти два — в одиночке, посаженный туда без определения срока заточения. Современному человеку трудно себе представить весь ужас бессрочного одиночного заключения в самой страшной крепости России. Что думает человек, наделенный умом и талантом, бесконечными бессонными ночами в могильной тишине? Что передумал, например, декабрист Гавриил Батеньков за двадцать лет этой тишины? Уже через два года заточения, он, как личность куда более закаленная и сильная, чем Владимир Соколовский, попытался в Алексеевском равелине, согласно полицейскому донесению, «голодом и бессонницею лишить себя жизни…»
Гавриилу Батенькову, как, очевидно, и Владимиру Соколовскому, много позже революционеру-народнику Николаю Морозову, разрешали читать единственную книгу под названием «Книга», то есть Библия, всех их посещал единственный человек из внешнего мира — священник, и каждый из троих узников тяжело болел в одиночном заточении. Гавриил Батеньков был на грани помешательства, разучился говорить, Николай Морозов болел туберкулезом и многими иными болезнями, однако сумел вылечиться гимнастикой, Владимир Соколовский почти ослеп и оглох. После настойчивых ходатайств ему были выданы перья, бумага и чернила «Для занятия сочинительством молодому человеку с дарованием и весьма прилежному к словесности». И мы не знаем, выжил бы Владимир Соколовский, если б не получил возможности читать — пусть даже единственную дозволенную книгу Библию, если б не мог размышлять и писать.
Что видел он, родившийся и выросший среди могучей сибирской природы и расставшийся с нею на столько лет, когда читал, например, о том, как «смеялись холмы и рукоплескал лес»; что воображал он, бывший неуемный жизнелюбец, когда перечитывал в своем каменном мешке прекрасную легенду о любви Суламифи? И что удивительного в том, что поэтическое воображение его, отталкиваясь от поэзии, заложенной в древнем литературном произведении, «Книге», принимало соответствующее направление? Мы знаем, что этому направлению отдал свое, как стихотворец, даже Гавриил Батеньков, натура воистину титаноборческая, и что полвека спустя революционер другого поколения Николай Морозов, заключенный на двадцать лет в тот же Шлиссельбург, начал свои феноменальные научные изыскания с критического анализа Библии…
О том, что собою представлял Владимир Соколовский после освобождения, свидетельствует дневниковая запись 1837 года цензора А. В. Никитенко, о котором мы уже не раз вспоминали и вспомним еще. Вот выдержки из нее, интересные для нашей темы: «Июль 1. Познакомился на днях с автором поэмы: „Мироздание“. Наружность его незначительна; цвет лица болезненный. Но он человек умный. В разговоре его что-то искреннее и простодушное. Заглянув поглубже в его душу, вы смотрите на него с уважением… С ним очень дурно обращались, а один из московских полицеймейстеров грозил ему часто истязаниями… В крепости он выучился еврейскому языку и сроднился с религиозным образом мыслей, но здоровье его убито продолжительным заключением…»
Власти позволили на некоторое время остаться Соколовскому в Петербурге, чтобы потом «допустить к службе в отдаленных местностях». Поэту надо было начинать новую жизнь. И вот в «Современнике», впервые вышедшем после смерти Пушкина, печатаются отрывки из новой поэмы Владимира Соколовского «Альма», перекликающейся с библейской «Песней песен», а через несколько месяцев, когда поэт уже был в ссылке, огромная поэма «Хеверь», основанная на библейской легенде об Эсфири.
Не буду утомлять читателя разбором этих сочинений — нам куда важнее найти истоки легенды, со временем до неузнаваемости исказившей творческий, духовный, даже просто человеческий, но, главное, политический облик поэта.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68