На улице выли бабы – другие драгуны уводили соседских мужиков. Бабка Евдоха запричитала, Таисья сонными еще, круглыми глазами смотрела, как одевается Рябов. Потом вскрикнула, села на постели. Когда Рябова вывели, она побежала за ним – простоволосая, босая, накинув на себя лимонный летник. Кормщик обернулся, – такой красивой он не видел ее еще никогда: пушистые косы разметались, сонный румянец – нежный и теплый – еще горел на щеках, розовые губы были полуоткрыты, руки она прижимала к груди – тонкие руки, ласковые его рученьки. И оттого, что страшно стиснулось сердце, и оттого, что все в нем рванулось навстречу ей, и чтобы не осрамиться перед драгунами и толпой мужиков, которые месили бахилами и лаптями грязь, – он остановился и сказал грубо:
– Ну, ну! Разбежалась! Иди в избу, слышь?
Таисья остановилась, протянула вслед ему руку, постояла, сделала еще шаг вперед и замерла...
Потом, задыхаясь, побежала в избу, оделась как надо и, спрятав грамотку на груди, бросилась к воеводскому дому спрашивать господина воеводу.
– На Вавчугу отъехал! – ответил ей тихий старичок у ворот.
– Надолго ли?
– Кто ж их знает, сударушка. Мне неведомо. Отъехали и отъехали.
– А Иевлев господин? Стольник царев Иевлев, Сильвестр Петрович?
– Стольник здесь, с корабельщиками, корабельщики к нему пришли. Да ты иди, не бойся, он зла не сделает.
И сам, словно перед боярыней, отворил перед ней низкую калитку.
В сенях не было ни души, только две невиданные, тонкомордые охотничьи собаки обрадовались Таисье, словно знакомой. Она миновала сени, прошла один покой, постучала в двери, за которыми шумели мужские голоса. Никто ей не ответил, она постучала еще раз. Тогда дверь отворилась, и бледнолицый, невысокого роста человек удивленно и нестрого посмотрел на Таисью яркими синими глазами. В руке у него была дымящаяся трубка, на плечи, поверх кафтана, накинута беличья шубейка. За ним виднелись другие люди, аспидные доски лежали на столе; меж досками и бумагами стоял игрушечный маленький кораблик.
– Тебе кого надобно, краса-девица? – спросил Иевлев.
– Господина Иевлева Сильвестра Петровича! – вольно, словно не в первый раз бывала в воеводском доме, ответила Таисья.
– Я и есть Иевлев...
Он вышел к ней, захлопнув за собою дверь, за которой тотчас же опять вразнобой заспорили мужские голоса. Таисья взглянула на него, потупилась, одними губами, вдруг теряя бесстрашие, промолвила:
– Мужика моего забрали нынче на цареву верфь. Увели. Рябов он, Иван Савватеевич, кормщик. Грамота у него от государя Петра Алексеевича...
Иевлев молчал.
Она смотрела на него тревожно, ожидая ответа. Наконец он сказал твердо:
– Что ж худого, что забрали? Корабли надо строить, где народу-то набраться? Волей не идут, гоним силою.
– Дак ведь не плотник он, не конопатчик, не кузнец. Кормщик!
– Придет пора кормщить – отпустим, а ныне осень глухая, в море не идти. Чем на печи лежать, пусть дело делает. Мужик с головой, топор-то в руке держать может...
Таисья молчала, не двигаясь. Иевлев добавил мягче:
– На царевой верфи, я чай, не хуже будет, а лучше, нежели в монастыре. Видывал, знаю, каково им там жилось...
Медленно, не оборачиваясь, не поклонившись Иевлеву, она пошла к сеням. Он не окликнул ее, хоть она чувствовала – смотрит ей в спину. Уже в сенях Таисья услышала его голос:
– И не ходи более ни к кому, никто не поможет...
Потом хлопнула дверь.
У ворот она села на лавку, бессильно уронила голову. Старичок воротник сжалился, приветил добрым словом:
– И-и, красавица, что убиваться? Не таков мужик Иван Савватеевич, чтобы на верфи сгинуть. Его море не берет, как же на сухом месте беду ждать? Живи смелее, жди, построит корабли, возвернется...
От воеводской усадьбы Таисья пошла к отцу. У знакомой калитки, почерневшей от дождя, стояла долго, не решалась войти, смотрела на пышные, словно горящие огнем гроздья рябины. За высоким забором бесились, лаяли позабывшие хозяйку псы-волкодавы.
Увидев дочь, Антип сурово оглядел ее всю, с головы до сапожек, спросил ядовито:
– Ну? Занадобился-таки батюшка?
Таисья спокойно и печально глядела на злого, ощерившегося старика.
– Небось, сволокли твоего сокола? – закричал Антип. – Сволокли, так и я хорош стал? Плати, мол, за моего шиша, за татя, за кабацкого залета, плати, батюшка...
У Таисьи дрогнуло лицо, но смолчала, – пусть бесится. Стояла в своей избе словно чужая, смотрела на родного отца, будто видела его впервые: стар стал Антип, пожелтел, опух, пьет, что ли, много? И вспомнила, как говорили ей люди, что Антип всюду хвастает спасением царя, показывает царский кафтан да шапку, велит себя угощать с почетом.
– Пришла, так кланяйся! – крикнул Антип. – Кланяйся, не стой чурбаном! В ноги пади, проси жалостно, с умилением...
– Для чего так, батюшка? – тихо спросила Таисья.
Старик опешил на мгновение, потом закричал еще злее:
– Падаль гнилая, дура, для кого от меня ушла? Для ярыги беспортошного, для покрутчика, для весельщика. Вот и достигла! А я – кормщик царев, вот я кто! Я самого царя...
Таисья медленно повернулась и вышла в сени. Голову она держала высоко, в глазах не было ни слезинки. Антип кричал в избе, уронил подсвечник, заругался. Она тихо притворила за собою калитку и пошла к Соломбале, на верфь, туда, куда еще утром угнали мужиков из города. Короткий осенний день уже кончался. Черные тучи – клочкастые, низкие – ползли над городом, над луковками церкви великомученицы Параскевы, над высоким домом богатого попа Кузьмы. Дождь накрапывал – мелкий, медленный, холодный. Стрельцы – в шапках, опушенных лисьим мехом, в долгих, почерневших от сырости кафтанах, туго подпоясанные веревочными поясами – шагали по домам, хмурые, злые, – стыдно бабам в глаза глядеть. У калиток, у крылец подвывали старухи. Конным строем – по три в ряд – возвращались рейтары...
То место, у которого давеча стоял голландский корабль, Таисья не узнала: по берегу шел крепкий, с железными копьями по верхам частокол, над углами возвышались будки – сидеть ратным людям, смотреть, как работают на верфи, да не задумали ли они лиха: бежать, али убить мастера, али уплыть Двиною. И ратные люди из немцев уже сидели в теплых тулупах, в меховых шапках, с алебардами и ружьями, – от такого куда уйдешь? И ворота тоже были не простые, а двойные, шитые железом. В одни въедешь, другие не откроют. Первые закроют, все осмотрят – тогда валяй дальше.
У частокола ходили бабы с распухшими глазами, тетешкали детей. Ребята постарше держались за подолы, дрожали от сырости, спрашивали:
– Мамка, а где тятька наш? Мамка, а чего тятька не идет?
– Мамка, рази тятька еще с моря не вынулся?
– Мамка, тут рыбкой торгуют?
Таисья прижала лицо к частоколу, но никого не увидела, только бревна лежат да два какие-то иноземца прохаживаются, гогочут друг с другом. Простояла долго, до ночи, ни на что не надеясь, ничего не ожидая. И все время к воротам подходили то стрельцы, то драгуны, то рейтары, то таможенные солдаты, вели мужиков из дальних мест – строить корабли.
Ночью Таисья пришла к бабке Евдохе и молча легла на лавку. Бабка сварила сбитню, она не стала пить.
Лежала, не смыкая глаз, в темноте и слушала – все казалось, что-то услышит...
5. ЛЮДИ СОГНАНЫ
На рассвете Сильвестр Петрович приехал на Соломбальскую верфь и велел тотчас же бить в барабан. Барабан отыскался не сразу. Было темно, мозгло, стоял такой плотный туман, что огни караульных костров казались бледными и совсем маленькими. Люди под барабанный бой поднимались с трудом, не понимали – куда им идти, чего от них хотят. Иноземец надзиратель Швибер с кнутом в руке покрикивал в тумане:
– Ну, ну, быстрее, ну, ну...
Иевлев быстрым шагом обошел землянки, везде на два-три вершка стояла вода, спать люди тут не могли, эту ночь народ промучился у леса, назначенного к постройке второго эллинга, у стен верфи, у длинного низкого амбара, в котором сложена была пенька, смола, канаты, топоры, пилы, гвозди...
– Где избы для трударей? – странным голосом спросил Иевлев у надзирателя Швибера.
Тот испугался этого странного голоса, спрятал кнут за спину, сказал, что давеча господин Баженин лес для изб доставил многими плотами, да сложить не поспели. Сильвестр Петрович тем же странным голосом велел послать за Осипом гонца, да со спехом.
На верфи, огороженной впрок не для одного, не для двух, не для трех кораблей – куда поболее, горели костры, варилась для трударей жидкая кашица. Водовозы возили колодезную воду; под мерное «раз-два взяли» народ разгружал лес с плотов, только вчера пригнанный с баженинских пильных мельниц из Вавчуги. Работали вместе – рыбак с пономарем, беглый поп с кузнецом, землепашец с медником, калашник с лодейным кормщиком...
Корабельные мастера Николс да Ян, сидя в домике, построенном для них на верфи, пили кофе со сливками, с гретыми калачами. Мастер Ян неторопливо рассуждал, поглядывая на Сильвестра Петровича хитрыми глазками:
– Двинянин должен иметь к нам, господин, страх. Один большой неимоверный страх. Тогда мы будем иметь корабли. Первый день на верфи – первый страх. На всю его жизнь – страх. Испуг. Ужас, да, вот как. Больше работают – меньше бить. Меньше работают – больше бить!
Иевлев молчал. Сердце его стучало толчками, щеки горели. Он старался не смотреть на мастера Яна, медленно жующего гретый калачик.
– Быть может, вы желаете выпить чашечку кофе? – спросил Николс.
– Нет, я не желаю чашечку кофе! – ответил Иевлев.
– Страх, испуг, ужас – очень хорошо! – продолжал мастер Ян. – Только так. Иначе нельзя их удержать.
– О! – сказал мастер Николс. – Это слишком! Даже ученого медведя не надо всегда бить. Мастер Ян несколько преувеличивает...
Они допили свой кофе. Мастер Николс показал Иевлеву сырое пятно на стене, сказал с усмешкой:
– Сюда надо хороший ковер, не правда ли, господин?
– Если мы сюда попали, то для хорошо, а не для плохо! – подтвердил мастер Ян.
– Оно так! – сказал Иевлев, но таким голосом, что оба мастера с живостью на него взглянули. – Оно так! – повторил Сильвестр Петрович. – Чтобы по-доброму было.
– По-доброму! – обрадовался Ян.
– По-доброму, по-доброму! – повторил Николс.
– А чтобы по-доброму, – задыхаясь и не сдерживаясь более, заговорил Иевлев, – а чтобы по-доброму, вы про страх тот, о коем изволили говорить, забудьте на веки вечные, ибо двиняне есть люди ничем не хуже, а может, и лучше вас, господа корабельные мастера. И первый страх, и первый день, и испуг – чтобы я сих слов не слыхивал, ибо сие вам обернется от меня таким страхом, что дорогу в свои родимые места позабудете, и как кофе пить и калачи есть не вспомните...
Мастер Ян открыл рот, мастер Николс вскочил с места.
– Поняли, о чем толкую? – спросил Иевлев.
– О да, разумеется! – сказал Николс.
– Идти пора!
Сторонясь Иевлева, оба мастера повязали шеи шарфиками, напялили меховые кацавейки, поверх – смоленые курточки, потом шапочки с наушниками, потом рукавицы. Оба мастера боялись простуды.
В сенцах мастер Ян снял с полки фонарь, засветил, распахнул перед Иевлевым дверь.
Николс вышел к людям – рассказать, каков будет порядок на верфи, как строить корабли. Он думал, что хорошо говорит по-русски, но его почти никто не понимал. Да и не слушали. Зачем слушать? Что узнаешь от этого коротконогого, писклявого, чужого?
Рябов стоял крайним, у самого двинского берега. Рядом с ним зло ухмылялся Семисадов – кормщик, бывший матрос царева корабля. Подалее стоял Митенька, опирался на посошок. За ним вздыхали, слушая мастера Николса, Нил Лонгинов, Копылов. Дальше стояли дед Федор, Аггей, Егорка – тот самый, которого Рябов сманил из монастыря в матросы. Вот тебе и матрос Егорка!
Под дождем во мгле тихо плескалась Двина. Дожди, осенние, тоскливые, заладили без передышки. Поскрипывали, покачивались темные громады барок. Шипя горели караульные и кормовые костры, в слабом сером свете наступающего осеннего утра рядом стояли Иевлев и два иноземных мастера. Рябов узнал Сильвестра Петровича по длинному плащу. Он стоял ссутулившись, втянув голову в плечи. Узнал и решил: «Подойду нынче же! Скажу про цареву грамоту! Пропадать здесь, что ли?»
Попозже, когда совсем рассвело, наступил короткий осенний день и сырой ветер развеял туман, незадолго перед торжеством закладки корабля, Рябов подошел к Сильвестру Петровичу и удивился, как за это время, за те дни, что миновали с отъезда Петра Алексеевича, похудел Иевлев, как посерело его лицо, как невесело и устало смотрят молодые еще глаза.
– Ну, чего доброго-то скажешь? – спросил Сильвестр Петрович, здороваясь.
Рябов усмехнулся:
– Доброго? Не слыхать нынче доброго. Вот – привели, поставили на корабельное строение.
Сильвестр Петрович вынул из кармана трубку, кисет, приготовился слушать. Рябов более ничего не сказал, не нашелся, как вести беседу.
– Далее говори! Чего замолчал?
– Кормщик я. Не плотник.
– То я слышал. Женка твоя прибегала ко мне, просила отпустить Ивана Савватеевича. Да не в моей воле. Корабли надобно строить, пора флоту быть...
Рябов покраснел, отворотился в сторону.
– Один медник, другой квасник, третий поп беглый, – раздражаясь, громко говорил Иевлев. – У всякого свое сиротство, горе, нуждишка. Где же корабельных делателей набрать, откуда им быть? Иван Кононович да Тимофей Кочнев в злой обиде на иноземца отъехали отсюда прочь! Другие вовсе в нетях, убежали. Как быть? Как строить? Али вздор сие все, может взаправду не нужны на Руси корабли? Говори, что молчишь?
– Корабли-то нужны! – молвил кормщик. – Тут впоперек не скажешь...
– Не скажешь? А тебя отпустить? Его, – он кивнул на проходящего мимо салотопника, – его тоже отпустить? Не свое дело делает? Да ты что, смеешься, что ли? А я свое дело делаю? Я, брат, недорослем голубей гонял, арифметике до семнадцати годов не учен, мое ли дело корабельное строение? Сам видел, сколь море знаю. Как сюда с царевым поездом прибыл, горе да смех, сам ты над нами смеялся. Однако вот я тут, на верфи. Быть флоту, кормщик, – понял? Быть на Руси корабельному делу! Запомнил? И более об сем говорить не будем, некогда, да и не к чему!
Он повернулся, пошел к избе, где ждал его испуганный Осип Баженин.
Скинув плащ, Сильвестр Петрович вытер сырое лицо руками, сел на лавку. Баженин следил за ним взглядом.
– Осип Матвеевич... – начал было Иевлев.
– Здесь я, Сильвестр Петрович!
– Вижу, что здесь. Избы ты не построил. Трудники...
– Сильвестр Петрович...
Иевлев страшно грохнул кулаком по столу, закричал бешеным, срывающимся голосом:
– Повешу татя, вора, голову отрублю, на рожон воткну! Тебе прибытки твои дороже дела государева! Коли взялся – сдохни, а сделай! Молчи, когда я с тобой говорю, слушай меня...
Погодя Баженин говорил слезливым хитрым голосом:
– Не разорваться мне, Сильвестр Петрович, ты тут кулаком стучишь, воевода у меня на верфи топает, грозится. Я-то один!
– Взял подряд – делай! – круто ответил Иевлев. – Не сделаешь – сомну. Почему корабельные дерева по сей день не привезены? Почему столь долго те лиственницы пилишь? Иноземцам доски продавал? Ты с кем торгуешь – с нами али с заморскими негоциантами? Нынче смотрел пеньку – куда такая годится? Увезешь обратно, доставишь новую! Сколько стволов в твоей дубовой роще?.. Что молчишь? Тебе деньги за рощу дадены? Где ей опись?
Баженин крутил головой, утирал пот, разглядывал модель корабля, вертел в руках циркули, линейки, образцы канатов, парусины, пакли, нюхал смолу, мял ее пальцами. Иевлев все говорил. На Баженина вдруг напала тоска – хоть беги от обеих верфей, и от Соломбальской, и от своей. Въелись, схватили, словно клещами, царевы слуги. Как быть? Пропадешь ни за что!
Баженина пришли звать куда-то стрельцы – двое десятских и полусотник. Иевлев спросил их:
– Привезли?
– Здесь.
– Обоих?
– Обоих.
– Пусть идут.
Кочнев и Иван Кононович вошли молча, поклонились, сели без зова. Оба были в нерпичьих кафтанах, с котомками, оба смотрели спокойно, готовые ко всему самому худшему. Стрельцы с мушкетами, усталые, стояли у дверей. Иевлев отпустил солдат, сказал со вздохом:
– Ты прости, Иван Кононович, и ты, Тимофей, тож прости, что не добром вас пригнал на верфь. Добром-то не пошли бы. А корабли строить надобно.
Мастера молчали.
– Иноземцы Николс да Ян – мужики неглупые, пропорцию корабельную ведают, да что им наши корабли: не заболит нигде, коли худо сделают.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74