стояли на взгорье, чему-то смеялись с другими свитскими.
– Подойдем? – спросил Крыков.
Рябов кивнул. Когда были совсем близко, Апраксин посмотрел на них немигающими строгими глазами.
– К вашей милости, князь-воевода! – учтиво молвил Афанасий Петрович.
Свитские обернулись, перестали смеяться. Апраксин спросил:
– Поручик Крыков?
– Крыков, князь-воевода.
– Нынче мне тебя показал полковник Снивин, пожаловался...
Афанасий Петрович стоял спокойно, смотрел в глаза воеводе.
– Ты и есть тот офицер, что фальшивые деньги, не серебряные, открыл на корабле иноземном?
– Я, князь-воевода.
Иевлев и Апраксин быстро переглянулись.
– За непрестанной занятостью корабельными делами, я во-время не выразил тебе свою признательность, – заговорил воевода. – Ты, господин поручик, поступил достойно, и, несмотря на жалобу полковника Снивина, который заблуждается и не ведает истину, я нынче имею честь выразить похвалу мужественному твоему поступку. В сем случае ты, сударь, проявил изряднейшее фермите, и я весьма рад тому, что имею в воеводстве своем такого офицера...
Что такое «фермите» Крыков, как и многие другие свитские, не понял, но что воевода доволен им – понял сразу и повеселел. Тут же рассказал он всю историю кормщика и все обиды, причиненные ему в последнее время. Афанасий Петрович говорил быстро, с трудом сдерживая волнение. Воевода и другие свитские слушали с интересом, поглядывали на Рябова с участием, спрашивали, если что не понимали.
– Сей кормщик мог и до меня добраться, – сказал Апраксин. – Не велик труд со мною побеседовать. Днюю и ночую я на верфях – либо на Вавчуге, либо в Соломбале...
– До бога высоко, до царя далеко! – ответил Рябов. – Покуда до тебя, князь, дойдешь, многим поклониться надобно, а кланяться мы, беломорцы, плохо обучены. Спина у нас непоклонна...
– Гордые, я чаю? – с легкой быстрой усмешкой спросил Апраксин.
– Место свое знаем! – жестко ответил кормщик. – Артамоны едят лимоны, а мы, молодцы, едим огурцы.
Воевода помолчал, потом произнес спокойно:
– Так от бога повелось испокон веков.
– Ой ли?
– А ты как мыслишь?
Рябов молчал, улыбающимися глазами смотрел на Апраксина.
– Что не говоришь?
– С мыслей пошлин не берут! – не торопясь, сказал Рябов. – Помолчать способнее...
– Памятуя указ его величества государя, – быстро перебил кормщика Крыков, – почел я долгом своим представить пред очи ваши сего знаменитого по Беломорью кормщика, дабы великий шхипер мог убедиться, сколь славные морского дела старатели из наших поморских жителей могут к его царской службе представлены быть...
Синеглазый кивнул – ладно-де, чего тут не понимать. И спросил деловито:
– Любой корабль, кормщик, поведешь?
– Дело нехитрое. Привычку надо иметь.
– И бури не испугаешься?
– Зачем не испугаюсь? Кто на море не бывал – тот страха не видал, как у нас говорят. Нет такого человека, господин, чтобы не испугался. Блюсти только себя надобно, слово помнить...
– Какое еще такое слово?
– Ну вот, к примеру, старшой я на лодье али во всей ватаге. Значит, и слово мною дадено людям, на берегу оставшимся, живу не быть, коли по вине моей другие рыбари погубятся. Так у нас повелось у Архангельского города, у корабельного пристанища, у лодейного прибежища. Клятва, вроде бы. Слово дадено, как пуля стреляна...
Он прямо посмотрел в синие внимательные глаза стольника, так открыто посмотрел, что Иевлев с радостью повторил поговорку:
– Слово дадено, как пуля стреляна.
– Так повелось, господин.
– Значит, пойдешь в корабельщики к государю?
– Пойти можно.
– Ну что ж, – молвил стольник, – бумагу мы тебе выправим. Погуляй здесь пока, погоди... Князь-воевода тебе напишет...
Кивнул и пошел с Апраксиным ко дворцу, но с пути оглянулся: кормщик простоволосый, в чистой, расстегнутой на богатырской груди рубахе, стоял, окруженный царевыми потешными. Свитские о чем-то спрашивали, он отвечал, посмеиваясь.
– Хорош мужик! – сказал Сильвестр Петрович Апраксину.
– Мне сей народ не в диковинку! – ответил Федор Матвеевич. – Поначалу я тоже удивлялся, а теперь попривык...
Иевлев вернулся скоро, вынес бумагу и прочитал вслух, что Рябов Иван сын Савватеев с нынешнего дня определен состоять при царевой свите «матрозом корабельным» и для того никому имать его не велено под страхом государева гнева. Прочитав, Сильвестр Петрович велел спрятать лист накрепко, а к вечеру быть обратно на Мосеевом острову.
– Все ли понял, кормщик?
– Все, господин.
– Кланяйся! – шепнул за спиною Рябова кто-то из свитских. – Пади в ноги!
Кормщик оглянулся, сказал с достоинством:
– Я и богу-то земно не кланяюсь.
Сложил бумагу пополам, спрятал за пазуху. Иевлев молча, весело на него глядел. Потом повернулся к Афанасию Петровичу, спросил доверительно:
– Много ли иноземцы у вас бесчинствуют?
– Много! – со сдержанным гневом ответил Крыков. – Столь много, господин, что ума не приложим, как обуздать ихнее племя. Вовсе за горло взяли, дышать не можно...
Беседуя дошли до берега. Здесь поджидал Митенька. Иевлев с Крыковым продолжали разговаривать. Митенька, хромая, подошел, спросил нерешительно:
– Ну, дядечка?
– Лист дали! – сказал Рябов. – Теперь мы с тобой не пропадем, Митрий. Теперь и мы, как люди, может и вздохнем маненько. Находись неотлучно при мне, буду я говорить, что ты мне подручный...
3. БУДЕТ ДЕНЬ, БУДЕТ ХЛЕБ!
Здесь, у корявой березки, намокшей под дождем, стоял старый карбас корела Игната. Нищие людишки, посадские, пекари из Кузнечихи, дрягили, повязанные лыковыми поясами, два пьяных шхипера с иноземных кораблей, слепец с поводырем, певчие соборного хора с завернутыми в рогожки стихарями, сердитые продрогшие монахи, караульщики с алебардами, стрельцы с Пудожемского Устья, таможенные целовальники, – кого только не набилось в карбас, когда кормщик с Митенькой забрались туда.
Более Игнат никого не взял, хоть на берегу и толпился народ. Для шутки походя зацепил багром голенастую женку за подол; отругиваясь, отпихнулся, вздел на мачту драный парус. Хотельщики выбрали себе по веслу, три пары длинных весел поднялись враз. Игнат схватился за рулевое весло, направил карбас, закричал сипато, чтобы давали деньги, иначе перекинет посудинку.
Дождь полил сильнее, ветер круче забился в парусе, мачта заскрипела, неуклюжий тяжелый карбас сделался на ветру легким, пошел по двинским волнам вперевалку. Нищая братия завела псалом.
В серой мути дождя на иноземных кораблях изредка били в колокола, чтобы не налетело какое-нибудь суденышко, дули в трубы, покрикивали:
– Поглядывай!
– Берегись!
– Осторожнее, проходящие!
Резные, огромные, крашенные суриком, кармином, обитые медными полосами, нависали над карбасом кормы негоциантских кораблей. Торчали из пушечных портов пушки, жирно пахло смолеными снастями, варом, а когда карбас обходил какое-либо судно по носу, то сверху, с высоты, не мигая смотрели глаза чудищ, долбленных из черного дерева, – голых баб, змеев с человечьими лицами, косматых старух, морских царей с бородами, с железными золочеными цепями на шеях.
Карбас шел небыстро, иностранные корабельщики без любопытства, скучными, ко всему привыкшими глазами, смотрели сверху на посудинку, на воду, на плоский берег, на низкие строения, курили свои трубки, кутались, нахохлившись, в длинные с капюшонами плащи.
Корабли стояли густо. На иных играла музыка, танцевали, на иных по случаю воскресного дня служили божественную службу, – и тогда из круглых, отделанных красным деревом окон неслись еретические песнопения, длинное «амэ-эн», бормотание священника. Из других окон слышался женский смех, басовитый хохот, пиликанье скрипки. Еще из других тянуло запахами мясного варева, жаренного на вертеле окорока, шипящей на угольях рыбы. Звуки возникали на короткое мгновение, сменяли друг друга.
– Читай! – велел Рябов и протянул Митеньке бумагу, наклонившись над ней, чтобы дождь не размыл нужные слова.
Митенька прочитал.
– Вот оно как! – молвил кормщик.
Глаза у него были веселые.
– Теперь перевезем мы Таисью Антиповну к Евдохе, рыбацкой бабусе, а там видно будет. Может, еще и поживем, Митрий!
– Поживем! – согласился Митенька.
– То-то, брат!
Карбас причалил к лодьям, густо стоящим возле немецкого Гостиного двора. Посадские монахи, караульщики, женки с гиканьем запрыгали по колеблющимся на воде судам – к берегу. Игнат заругался на певчих, не заплативших за проезд. Губастый малый из кружала с воплем провалился меж карбасом и лодьей, а когда Рябов его выдернул из воды, у губастого от страха побелели глаза – узнал кормщика. Что, как спросит про лакомства? Но Рябов ничего не спросил, пошел вдоль Двины, опасаясь встретиться с Тимофеевым: от старика бумагой не отопрешься, не про то бумага, да и старик не простак.
К ночи кормщик побывал на устье, забрал из караулки Таисью, припер дверь хатенки батожком – по обычаю.
– Постоит пустой дворец-то наш! – сказал он с усмешкою.
– А чем не дворец? – с едва уловимой обидой в голосе ответила Таисья. – Дворец и есть. Худо тебе здесь было, что ли?
Бабинька Евдоха встретила Таисью низким поклоном, спросила по-здорову ли живет рыбацкая женка, положила на стол рыбного караваю. Сироты, вымытые, любопытные, свешивались с полатей, выглядывали из-за печки, сновали по избе, как чертенята...
– Сколько их у тебя, бабинька? – спросила Таисья.
– Нынче всего четверо, – ответила Евдоха и замахнулась на них полотенцем: – Киш, вы! Что шныряете?
– А мы бы пирожка! – сказал неробкий голос с печи.
– Лопнете!
– То-то, что не лопнем...
Когда сироты угомонились, Митеньке велено было прочитать цареву грамоту для Таисьи и бабиньки. Митрий прокашлялся, как певчий в церкви – прочитал, Евдоха повздыхала, покачала головою:
– Ну, премудрость!
Таисья горячими глазами смотрела на Рябова, быстрым шепотом учила:
– Уж ты, Ванечка, потише там живи; ежели какая драка или бой – ты в сторонку, правды не ищи, самым наипервым не кидайся. Ты уж, Ванечка...
– Ты уж Ванечка, ты уж Таечка, – сказал Рябов, – как поживется, так и жить буду...
– Слово замолви, чтобы батюшка нас простил...
– А ну его, твово батюшку, – ответил Рябов, – не надобно нам. Будет день – будет хлеб... Вон, как бабушка Евдоха живет, так и мы будем...
Спали вдвоем с Митрием на сырой соломе неподалеку от царского дома, где раскинули шалашики те, кто помельче из свитской челяди, из потешных, из стрельцов. Царские караульщики ходили вдоль Двины, в сыром воздухе перекликались голоса:
– Поглядывай!
– Гляди, поглядывай!
Было тихо, только и нарушит тишину голос караульщика, треск сырых сучьев в костре, мерное похрапывание из балагана, крытого ветвями, тонкое комариное гудение...
И едва, как казалось, успели уснуть – завыли рога, ударил барабан, в шалашах зашумели, какой-то детина наступил Рябову на руку ногою, – пришлось подняться. Всюду по редкой рощице видно было движение, ни едина душа уже не спала: кто бежал на Двину умываться, кто раздувал костер, чтобы скорее поспела кашица, кто покрикивал, какую кому делать работу.
Рябов потянулся, зевнул, умылся на Двине, помолился недлинно и только было хотел сказать «аминь», как незнакомый служилый уже потащил его за собою, торопя и понукая, к черной осмоленной яхте, что стояла близ дворца у новых досок причала.
Здесь тоже было много народу: катили на яхту бочки, таскали рогожные мешки, волокли берестяные коробья. Свитские в богатом платье работали, словно простые дрягили. И Рябову сделалось смешно, как все они чего-то боятся, поглядывают на яхту и все делают быстро, не мешкая. А как не видать их с яхты, так прячутся, да и судачат друг с другом.
На яхте, у сходен, держась рукою за снасть, стоял давешний длинноногий кудрявый царь-шхипер, толковал с посадским из Вавчуги – богатеем Осипом Бажениным. Другой Баженин, Федор, стоял поодаль, оттопырив ладонью ухо, слушал, что царь говорит с братом. Увидев Рябова, Апраксин показал на него Петру Алексеевичу. Тот громко спросил:
– Кормщик?
У Рябова сердце забилось быстрее, но он нарочно пошел степеннее, спокойно поднялся по скрипучим ступеням, поклонился и, взглянув прямо в выпуклые глаза царя, молвил по обычаю:
– Здорово, ваше здоровье, на все четыре ветра!
Царь, не улыбнувшись, кивнул:
– Ну, здорово!
Осип Баженин шепнул царю:
– Ныне первеющий по нашим местам кормщик. И роду доброго, государь, – от прадедов мореходы грамоту жалованную имеют от царя Ивана Васильевича...
Петр все смотрел на Рябова, на его широкие плечи, на крепкую шею, повязанную цветастым платком, на все его богатырское обличье, дышащее здоровьем и силой. Мгновенная улыбка тронула губы царя.
– На Соловках бывал ли?
Кормщик ответил не сразу – мимо по сходням с грохотом катили бочку, – не расслышал вопроса. Свитский, вынырнувший из-за плеча Осипа Баженина, услужливо растолковал:
– Государь спрашивает тебя, ездил ли ты на Соловки?
– На Соловки, господин, ездить не можно, – с достоинством ответил Рябов. – Ездить можно в санях, да в телеге, да в колымаге. А морем не шибко поездишь. Морем ходят да еще, коли под парусом, – бегают. А что до Соловецких островов – то я на них хаживал...
– Мореход! – сердито сказал царь свитскому. – До сих пор все ездишь!
Свитский обтер губы платочком, отступил осторожно, чтобы не досталось под горячую руку.
– Тебе здесь быть! – велел царь Рябову. – Останешься на сем корабле. Посмотри его со всем вниманием: хорош ли, ладно ли построен, легок ли будет в морском обиходе. Тебе кормчить, тебе его и знать. Иди работай!
Рябов поклонился, отошел к младшему Баженину, который, как все тугие на ухо, имел несколько робкое выражение лица, еще более усилившееся нынче от близости царя, свиты и от всего, происходящего на Мосеевом острове.
Младшего Баженина – Федора Рябов знал ближе и уважал больше, нежели Осипа: глаза у Федора смотрели мягко, на скулах горел нежный, девичий, как у Митрия, румянец, говорил он тихим, как бы надорванным тенорком и большие свои белые руки прижимал обычно к впалой груди. Но при всем том Федор был человеком далеко не робкого десятка, не раз по своей охоте хаживал с товарами – вместо приказчика – на дальние становища, умел обращаться с заморскими навигацкими инструментами и даже прошлым летом показывал Рябову, как надобно делать текены – чертежи кораблям.
Они поздоровались, отошли подалее, за бочки и тюки, наваленные свитскими. Солнце стояло уже высоко, Двина текла медленно, спокойно, новая яхта стояла почти недвижимо на тихой воде. Кормщик, щурясь на блеск воды и солнца, спросил у Баженина:
– Что за «Святой Петр»? Откудова пригнали? Где построена яхта?
Федор, подставляя ухо, переспросил, потом закивал, ответил не без гордости:
– Наша яхта, кормщик, на Вавчуге строенная, двинская. Все сами делали, никто не помогал.
И рассказал, что строена яхта корабельным мастером Тимофеем Кочневым. Дед Тимофея, Егор, когда-то в Печенгском монастыре делал лодьи для продажи. Те лодьи норвежины у монастыря покупали. Отец Тимофея на Соловецкой верфи немало трехмачтовых лодей построил. В кочневском роду художество это издавна. Он да еще Иван Кононович Корелин большие лодьи для морского ходу ладят лучше иных мастеров, они здесь самые первые по своему искусству.
– Оно так! – согласился Рябов. – Сам на их лодьях хаживал, дивился...
Издали доносился властный голос царя – свитские делали корабельное учение. Из-за тюков вышел Иевлев при шпаге, в кафтане, спросил:
– О чем беседуете?
– Да вот слушаю, как яхту сию строили, – сказал Рябов.
– Как же оно было? Я бы послушал.
Федор стал рассказывать в подробностях.
Строили судно иждивением братьев Бажениных, для пробы – совладают ли с кораблем новоманерным, небывалым, каких по Беломорью не делывали. Осип отписал на Москву, чтобы прислали иноземных корабельщиков Николса да Яна. Те стали собираться в дальний путь, да столь долго собирались, что Осип позвал к себе Кочнева, ударил с ним по рукам – строить яхту. Тимофей сам изготовил чертежи, Иван Кононович те чертежи проверил, отозвался одобрительно. Судно заложили. Работные люди – плотники, конопатчики, кузнецы – все двиняне, инструмент от уровня до топора тоже свой. Николс и Ян приехали по весне, долго не верили, что корабль строится русскими людьми без иноземцев, да пришлось поверить.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74
– Подойдем? – спросил Крыков.
Рябов кивнул. Когда были совсем близко, Апраксин посмотрел на них немигающими строгими глазами.
– К вашей милости, князь-воевода! – учтиво молвил Афанасий Петрович.
Свитские обернулись, перестали смеяться. Апраксин спросил:
– Поручик Крыков?
– Крыков, князь-воевода.
– Нынче мне тебя показал полковник Снивин, пожаловался...
Афанасий Петрович стоял спокойно, смотрел в глаза воеводе.
– Ты и есть тот офицер, что фальшивые деньги, не серебряные, открыл на корабле иноземном?
– Я, князь-воевода.
Иевлев и Апраксин быстро переглянулись.
– За непрестанной занятостью корабельными делами, я во-время не выразил тебе свою признательность, – заговорил воевода. – Ты, господин поручик, поступил достойно, и, несмотря на жалобу полковника Снивина, который заблуждается и не ведает истину, я нынче имею честь выразить похвалу мужественному твоему поступку. В сем случае ты, сударь, проявил изряднейшее фермите, и я весьма рад тому, что имею в воеводстве своем такого офицера...
Что такое «фермите» Крыков, как и многие другие свитские, не понял, но что воевода доволен им – понял сразу и повеселел. Тут же рассказал он всю историю кормщика и все обиды, причиненные ему в последнее время. Афанасий Петрович говорил быстро, с трудом сдерживая волнение. Воевода и другие свитские слушали с интересом, поглядывали на Рябова с участием, спрашивали, если что не понимали.
– Сей кормщик мог и до меня добраться, – сказал Апраксин. – Не велик труд со мною побеседовать. Днюю и ночую я на верфях – либо на Вавчуге, либо в Соломбале...
– До бога высоко, до царя далеко! – ответил Рябов. – Покуда до тебя, князь, дойдешь, многим поклониться надобно, а кланяться мы, беломорцы, плохо обучены. Спина у нас непоклонна...
– Гордые, я чаю? – с легкой быстрой усмешкой спросил Апраксин.
– Место свое знаем! – жестко ответил кормщик. – Артамоны едят лимоны, а мы, молодцы, едим огурцы.
Воевода помолчал, потом произнес спокойно:
– Так от бога повелось испокон веков.
– Ой ли?
– А ты как мыслишь?
Рябов молчал, улыбающимися глазами смотрел на Апраксина.
– Что не говоришь?
– С мыслей пошлин не берут! – не торопясь, сказал Рябов. – Помолчать способнее...
– Памятуя указ его величества государя, – быстро перебил кормщика Крыков, – почел я долгом своим представить пред очи ваши сего знаменитого по Беломорью кормщика, дабы великий шхипер мог убедиться, сколь славные морского дела старатели из наших поморских жителей могут к его царской службе представлены быть...
Синеглазый кивнул – ладно-де, чего тут не понимать. И спросил деловито:
– Любой корабль, кормщик, поведешь?
– Дело нехитрое. Привычку надо иметь.
– И бури не испугаешься?
– Зачем не испугаюсь? Кто на море не бывал – тот страха не видал, как у нас говорят. Нет такого человека, господин, чтобы не испугался. Блюсти только себя надобно, слово помнить...
– Какое еще такое слово?
– Ну вот, к примеру, старшой я на лодье али во всей ватаге. Значит, и слово мною дадено людям, на берегу оставшимся, живу не быть, коли по вине моей другие рыбари погубятся. Так у нас повелось у Архангельского города, у корабельного пристанища, у лодейного прибежища. Клятва, вроде бы. Слово дадено, как пуля стреляна...
Он прямо посмотрел в синие внимательные глаза стольника, так открыто посмотрел, что Иевлев с радостью повторил поговорку:
– Слово дадено, как пуля стреляна.
– Так повелось, господин.
– Значит, пойдешь в корабельщики к государю?
– Пойти можно.
– Ну что ж, – молвил стольник, – бумагу мы тебе выправим. Погуляй здесь пока, погоди... Князь-воевода тебе напишет...
Кивнул и пошел с Апраксиным ко дворцу, но с пути оглянулся: кормщик простоволосый, в чистой, расстегнутой на богатырской груди рубахе, стоял, окруженный царевыми потешными. Свитские о чем-то спрашивали, он отвечал, посмеиваясь.
– Хорош мужик! – сказал Сильвестр Петрович Апраксину.
– Мне сей народ не в диковинку! – ответил Федор Матвеевич. – Поначалу я тоже удивлялся, а теперь попривык...
Иевлев вернулся скоро, вынес бумагу и прочитал вслух, что Рябов Иван сын Савватеев с нынешнего дня определен состоять при царевой свите «матрозом корабельным» и для того никому имать его не велено под страхом государева гнева. Прочитав, Сильвестр Петрович велел спрятать лист накрепко, а к вечеру быть обратно на Мосеевом острову.
– Все ли понял, кормщик?
– Все, господин.
– Кланяйся! – шепнул за спиною Рябова кто-то из свитских. – Пади в ноги!
Кормщик оглянулся, сказал с достоинством:
– Я и богу-то земно не кланяюсь.
Сложил бумагу пополам, спрятал за пазуху. Иевлев молча, весело на него глядел. Потом повернулся к Афанасию Петровичу, спросил доверительно:
– Много ли иноземцы у вас бесчинствуют?
– Много! – со сдержанным гневом ответил Крыков. – Столь много, господин, что ума не приложим, как обуздать ихнее племя. Вовсе за горло взяли, дышать не можно...
Беседуя дошли до берега. Здесь поджидал Митенька. Иевлев с Крыковым продолжали разговаривать. Митенька, хромая, подошел, спросил нерешительно:
– Ну, дядечка?
– Лист дали! – сказал Рябов. – Теперь мы с тобой не пропадем, Митрий. Теперь и мы, как люди, может и вздохнем маненько. Находись неотлучно при мне, буду я говорить, что ты мне подручный...
3. БУДЕТ ДЕНЬ, БУДЕТ ХЛЕБ!
Здесь, у корявой березки, намокшей под дождем, стоял старый карбас корела Игната. Нищие людишки, посадские, пекари из Кузнечихи, дрягили, повязанные лыковыми поясами, два пьяных шхипера с иноземных кораблей, слепец с поводырем, певчие соборного хора с завернутыми в рогожки стихарями, сердитые продрогшие монахи, караульщики с алебардами, стрельцы с Пудожемского Устья, таможенные целовальники, – кого только не набилось в карбас, когда кормщик с Митенькой забрались туда.
Более Игнат никого не взял, хоть на берегу и толпился народ. Для шутки походя зацепил багром голенастую женку за подол; отругиваясь, отпихнулся, вздел на мачту драный парус. Хотельщики выбрали себе по веслу, три пары длинных весел поднялись враз. Игнат схватился за рулевое весло, направил карбас, закричал сипато, чтобы давали деньги, иначе перекинет посудинку.
Дождь полил сильнее, ветер круче забился в парусе, мачта заскрипела, неуклюжий тяжелый карбас сделался на ветру легким, пошел по двинским волнам вперевалку. Нищая братия завела псалом.
В серой мути дождя на иноземных кораблях изредка били в колокола, чтобы не налетело какое-нибудь суденышко, дули в трубы, покрикивали:
– Поглядывай!
– Берегись!
– Осторожнее, проходящие!
Резные, огромные, крашенные суриком, кармином, обитые медными полосами, нависали над карбасом кормы негоциантских кораблей. Торчали из пушечных портов пушки, жирно пахло смолеными снастями, варом, а когда карбас обходил какое-либо судно по носу, то сверху, с высоты, не мигая смотрели глаза чудищ, долбленных из черного дерева, – голых баб, змеев с человечьими лицами, косматых старух, морских царей с бородами, с железными золочеными цепями на шеях.
Карбас шел небыстро, иностранные корабельщики без любопытства, скучными, ко всему привыкшими глазами, смотрели сверху на посудинку, на воду, на плоский берег, на низкие строения, курили свои трубки, кутались, нахохлившись, в длинные с капюшонами плащи.
Корабли стояли густо. На иных играла музыка, танцевали, на иных по случаю воскресного дня служили божественную службу, – и тогда из круглых, отделанных красным деревом окон неслись еретические песнопения, длинное «амэ-эн», бормотание священника. Из других окон слышался женский смех, басовитый хохот, пиликанье скрипки. Еще из других тянуло запахами мясного варева, жаренного на вертеле окорока, шипящей на угольях рыбы. Звуки возникали на короткое мгновение, сменяли друг друга.
– Читай! – велел Рябов и протянул Митеньке бумагу, наклонившись над ней, чтобы дождь не размыл нужные слова.
Митенька прочитал.
– Вот оно как! – молвил кормщик.
Глаза у него были веселые.
– Теперь перевезем мы Таисью Антиповну к Евдохе, рыбацкой бабусе, а там видно будет. Может, еще и поживем, Митрий!
– Поживем! – согласился Митенька.
– То-то, брат!
Карбас причалил к лодьям, густо стоящим возле немецкого Гостиного двора. Посадские монахи, караульщики, женки с гиканьем запрыгали по колеблющимся на воде судам – к берегу. Игнат заругался на певчих, не заплативших за проезд. Губастый малый из кружала с воплем провалился меж карбасом и лодьей, а когда Рябов его выдернул из воды, у губастого от страха побелели глаза – узнал кормщика. Что, как спросит про лакомства? Но Рябов ничего не спросил, пошел вдоль Двины, опасаясь встретиться с Тимофеевым: от старика бумагой не отопрешься, не про то бумага, да и старик не простак.
К ночи кормщик побывал на устье, забрал из караулки Таисью, припер дверь хатенки батожком – по обычаю.
– Постоит пустой дворец-то наш! – сказал он с усмешкою.
– А чем не дворец? – с едва уловимой обидой в голосе ответила Таисья. – Дворец и есть. Худо тебе здесь было, что ли?
Бабинька Евдоха встретила Таисью низким поклоном, спросила по-здорову ли живет рыбацкая женка, положила на стол рыбного караваю. Сироты, вымытые, любопытные, свешивались с полатей, выглядывали из-за печки, сновали по избе, как чертенята...
– Сколько их у тебя, бабинька? – спросила Таисья.
– Нынче всего четверо, – ответила Евдоха и замахнулась на них полотенцем: – Киш, вы! Что шныряете?
– А мы бы пирожка! – сказал неробкий голос с печи.
– Лопнете!
– То-то, что не лопнем...
Когда сироты угомонились, Митеньке велено было прочитать цареву грамоту для Таисьи и бабиньки. Митрий прокашлялся, как певчий в церкви – прочитал, Евдоха повздыхала, покачала головою:
– Ну, премудрость!
Таисья горячими глазами смотрела на Рябова, быстрым шепотом учила:
– Уж ты, Ванечка, потише там живи; ежели какая драка или бой – ты в сторонку, правды не ищи, самым наипервым не кидайся. Ты уж, Ванечка...
– Ты уж Ванечка, ты уж Таечка, – сказал Рябов, – как поживется, так и жить буду...
– Слово замолви, чтобы батюшка нас простил...
– А ну его, твово батюшку, – ответил Рябов, – не надобно нам. Будет день – будет хлеб... Вон, как бабушка Евдоха живет, так и мы будем...
Спали вдвоем с Митрием на сырой соломе неподалеку от царского дома, где раскинули шалашики те, кто помельче из свитской челяди, из потешных, из стрельцов. Царские караульщики ходили вдоль Двины, в сыром воздухе перекликались голоса:
– Поглядывай!
– Гляди, поглядывай!
Было тихо, только и нарушит тишину голос караульщика, треск сырых сучьев в костре, мерное похрапывание из балагана, крытого ветвями, тонкое комариное гудение...
И едва, как казалось, успели уснуть – завыли рога, ударил барабан, в шалашах зашумели, какой-то детина наступил Рябову на руку ногою, – пришлось подняться. Всюду по редкой рощице видно было движение, ни едина душа уже не спала: кто бежал на Двину умываться, кто раздувал костер, чтобы скорее поспела кашица, кто покрикивал, какую кому делать работу.
Рябов потянулся, зевнул, умылся на Двине, помолился недлинно и только было хотел сказать «аминь», как незнакомый служилый уже потащил его за собою, торопя и понукая, к черной осмоленной яхте, что стояла близ дворца у новых досок причала.
Здесь тоже было много народу: катили на яхту бочки, таскали рогожные мешки, волокли берестяные коробья. Свитские в богатом платье работали, словно простые дрягили. И Рябову сделалось смешно, как все они чего-то боятся, поглядывают на яхту и все делают быстро, не мешкая. А как не видать их с яхты, так прячутся, да и судачат друг с другом.
На яхте, у сходен, держась рукою за снасть, стоял давешний длинноногий кудрявый царь-шхипер, толковал с посадским из Вавчуги – богатеем Осипом Бажениным. Другой Баженин, Федор, стоял поодаль, оттопырив ладонью ухо, слушал, что царь говорит с братом. Увидев Рябова, Апраксин показал на него Петру Алексеевичу. Тот громко спросил:
– Кормщик?
У Рябова сердце забилось быстрее, но он нарочно пошел степеннее, спокойно поднялся по скрипучим ступеням, поклонился и, взглянув прямо в выпуклые глаза царя, молвил по обычаю:
– Здорово, ваше здоровье, на все четыре ветра!
Царь, не улыбнувшись, кивнул:
– Ну, здорово!
Осип Баженин шепнул царю:
– Ныне первеющий по нашим местам кормщик. И роду доброго, государь, – от прадедов мореходы грамоту жалованную имеют от царя Ивана Васильевича...
Петр все смотрел на Рябова, на его широкие плечи, на крепкую шею, повязанную цветастым платком, на все его богатырское обличье, дышащее здоровьем и силой. Мгновенная улыбка тронула губы царя.
– На Соловках бывал ли?
Кормщик ответил не сразу – мимо по сходням с грохотом катили бочку, – не расслышал вопроса. Свитский, вынырнувший из-за плеча Осипа Баженина, услужливо растолковал:
– Государь спрашивает тебя, ездил ли ты на Соловки?
– На Соловки, господин, ездить не можно, – с достоинством ответил Рябов. – Ездить можно в санях, да в телеге, да в колымаге. А морем не шибко поездишь. Морем ходят да еще, коли под парусом, – бегают. А что до Соловецких островов – то я на них хаживал...
– Мореход! – сердито сказал царь свитскому. – До сих пор все ездишь!
Свитский обтер губы платочком, отступил осторожно, чтобы не досталось под горячую руку.
– Тебе здесь быть! – велел царь Рябову. – Останешься на сем корабле. Посмотри его со всем вниманием: хорош ли, ладно ли построен, легок ли будет в морском обиходе. Тебе кормчить, тебе его и знать. Иди работай!
Рябов поклонился, отошел к младшему Баженину, который, как все тугие на ухо, имел несколько робкое выражение лица, еще более усилившееся нынче от близости царя, свиты и от всего, происходящего на Мосеевом острове.
Младшего Баженина – Федора Рябов знал ближе и уважал больше, нежели Осипа: глаза у Федора смотрели мягко, на скулах горел нежный, девичий, как у Митрия, румянец, говорил он тихим, как бы надорванным тенорком и большие свои белые руки прижимал обычно к впалой груди. Но при всем том Федор был человеком далеко не робкого десятка, не раз по своей охоте хаживал с товарами – вместо приказчика – на дальние становища, умел обращаться с заморскими навигацкими инструментами и даже прошлым летом показывал Рябову, как надобно делать текены – чертежи кораблям.
Они поздоровались, отошли подалее, за бочки и тюки, наваленные свитскими. Солнце стояло уже высоко, Двина текла медленно, спокойно, новая яхта стояла почти недвижимо на тихой воде. Кормщик, щурясь на блеск воды и солнца, спросил у Баженина:
– Что за «Святой Петр»? Откудова пригнали? Где построена яхта?
Федор, подставляя ухо, переспросил, потом закивал, ответил не без гордости:
– Наша яхта, кормщик, на Вавчуге строенная, двинская. Все сами делали, никто не помогал.
И рассказал, что строена яхта корабельным мастером Тимофеем Кочневым. Дед Тимофея, Егор, когда-то в Печенгском монастыре делал лодьи для продажи. Те лодьи норвежины у монастыря покупали. Отец Тимофея на Соловецкой верфи немало трехмачтовых лодей построил. В кочневском роду художество это издавна. Он да еще Иван Кононович Корелин большие лодьи для морского ходу ладят лучше иных мастеров, они здесь самые первые по своему искусству.
– Оно так! – согласился Рябов. – Сам на их лодьях хаживал, дивился...
Издали доносился властный голос царя – свитские делали корабельное учение. Из-за тюков вышел Иевлев при шпаге, в кафтане, спросил:
– О чем беседуете?
– Да вот слушаю, как яхту сию строили, – сказал Рябов.
– Как же оно было? Я бы послушал.
Федор стал рассказывать в подробностях.
Строили судно иждивением братьев Бажениных, для пробы – совладают ли с кораблем новоманерным, небывалым, каких по Беломорью не делывали. Осип отписал на Москву, чтобы прислали иноземных корабельщиков Николса да Яна. Те стали собираться в дальний путь, да столь долго собирались, что Осип позвал к себе Кочнева, ударил с ним по рукам – строить яхту. Тимофей сам изготовил чертежи, Иван Кононович те чертежи проверил, отозвался одобрительно. Судно заложили. Работные люди – плотники, конопатчики, кузнецы – все двиняне, инструмент от уровня до топора тоже свой. Николс и Ян приехали по весне, долго не верили, что корабль строится русскими людьми без иноземцев, да пришлось поверить.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74