Вяземский
1. ВСЕХ ИЗВЕДУТ!
В сером небе над Мосеевым островом завертелось и лопнуло золотое солнце, за ним лопнули три дракона – мал мала меньше, за драконами пошли летать крылатые змеи. Афанасий Петрович плотнее закутался в плащ, вздохнул коротко, – вот и все, кончена жизнь. Из поручиков обратно в капралы, под команду к майору Джеймсу...
Саднило разбитое лицо, рот был полон соленой крови. Афанасий Петрович сплюнул, постоял у глухого тына, посмотрел в небо – там опять крутилась какая-то штука, вроде репы, стреляла огненными стрелами.
– Ну, стреляй, стреляй! – молвил злобно Крыков.
На крыльце таможенной избы сумерничали досмотрщики; увидев поручика, испуганно встали. Уже всем было известно, как рылся в его горницах свирепый полковник Снивин, было известно, что командиром вернется ненавистный Джеймс.
– Чего не спите? – сказал Крыков. – Спать, ребята, пора...
Вошел к себе, высек огня, зажег свечу. Долотца, клепики, шильца, втиральники – инструмент, которым делал он свою косторезную работу, – был расшвырян по полу; книги, что собирал поручик с таким упорным трудом, валялись по лавкам и в углу; резной гребень, что начал было делать в подарок Таисье, был разломан – на него кто-то нарочно наступил подкованным тяжелым каблуком. Пьяненький распоп, которого выточил он из желтой кости, исчез. Не было фигурки распопа, не было старого воеводы с брюхом и свиными глазками, не было ничего, что он точил эти годы...
Крыков сел, вытянул ноги, задумался: нехорошо, что украдены фигурочки. За те фигурочки могут и всыпать пострашнее, чем из поручиков в капралы. Недаром Молчан советовал держать старого воеводу да распопа подальше от людского глаза...
Дверь скрипнула. На пороге стоял Костюков – капрал.
– Чего надо? – спросил Крыков.
Костюков, плотно притворив за собою дверь, рассказал всю беседу с полковником Снивиным и с майором Джеймсом в саду под березами.
– Ну? – не удивившись нисколько, спросил Крыков.
– А то и ну, Афанасий Петрович, что подброшены к вам те золотые.
– Я и сам ведаю, что подброшены. Да толк какой от моего да твоего разговора?
– Афанасий Петрович! – воскликнул капрал. – Я на правде стану, пусть хошь на виску подвешивают!
Крыков невесело усмехнулся:
– Поздно, капрал! Произведен я из поручиков сверху вниз, и отмены тому приказанию нынче ждать неоткуда. Мы оба с тобой нынче капралы. Так что сегодняшнюю ночь еще здесь пересплю, а на завтра берите в артель к себе. Возьмете?
Костюков шагнул вперед, ударил шапкой об пол:
– Афанасий Петрович, я тебе зло сотворил, голубь, мне и поправлять надобно! Мне, никому иному...
Афанасий Петрович еще раз усмехнулся:
– Иди, брат, иди. Зло не ты мне сотворил, зло и без тебя по нашей земле ходит. Иди, друг. Там потолкуем, будет еще время...
– Изведут они тебя, Афанасий Петрович! – с тоской сказал Костюков. – Изведут смертью. И всех нас изведут, иноземцы проклятые. Ни единого человека живым не оставят, сами здесь плодиться зачнут, ей-ей, так. Сполох надобно ударить, с ножиками...
– Полно, Костюков, какой там сполох, небось и среди них люди-человеки есть, что ж всех-то резать. Иди, капрал, спать ложись...
Запер дверь на засов и снова задумался: да полно, есть ли среди них люди-человеки? Может, там, за морем, они людьми живут, может среди своих и добры они и честны, а только здесь этого вовсе не видно...
Разве Джеймс – человек?
Вот завтра переедет он обратно сюда со своими париками по дням недели, развешает дорогие ковры, поставит кровать на витых ножках, зеркало, стулья, сделает в таможенном дворе учение по своим правилам, кто не поспеет – порка сыромятным ремнем с узлами...
Пополоскал рот водой с солью, вздохнул, прошелся из угла в угол по горнице. Спать не хотелось, думы думались невеселые.
Попозже пришел Пашка Молчан с товарищами – Ватажниковым, Кузнецом и Ефимом Гридневым, тоже беглыми. Кузнец близко знался с раскольниками, живущими в глухомани на Выге, не раз хаживал туда с тайными поручениями, был хорошо грамотен, жизнь вел строгую, но мирским, как иные раскольники, не брезговал, говоря, что господь, по земле ходивши, и с мытарями ел и с язычниками, – никого не гнушался, как же нам, мол, дерзать, разве мы святее господа нашего?
Нынче Кузнец принес от некоего старца новость: быть кончине мира в полночь в 1699 году, но допрежь придут на землю Илья и Енох – обличать; позже будет антихрист, а засим протрубят трубы, и наступит божий суд.
Крыков выслушал Кузнеца молча, потом сказал:
– Было, не впервой слышу. Годов тридцать назад об том же отцы наши толковали. И по сие время рассказывают, как в гроба легли и трубного гласу ждали...
Молчан и Ватажников засмеялись. Кузнец грозно на них взглянул. Молчан отвернулся к стене.
– Промысла забросили, охоту, рыболовство, – говорил Крыков. – Не пахали, не сеяли...
Он махнул рукой, сел рядом с Кузнецом, сказал ласково:
– Брось ты сии вздоры, Федосей. Никто ныне не поверит, еще помнят, сколь смеху было над ними, над горемыками, как из гробов они вылезли и пошли с горя в кружало за зеленым вином...
Кузнец отодвинулся от Афанасия Петровича, заговорил горячо:
– Счет тогда спутали, Афанасий Петрович, я тебе дельно сказываю. «Книга о вере» считает годы от рождества Христова, а сатану проклятого связали на тысячу лет в день Христова воскресенья. Отсюдова надобно считать, а не с чего иного. Христос на земле тридцать три года прожил, – вот и раскинь мозгами. И выходит, други добрые, не в шестьдесят шестом году ему быть, а в девяносто девятом. Сколь осталось немного – пять годов...
Молчан вмешался со смешком:
– В гроб-то еще рано ложиться, Федосеюшко...
Кузнец плюнул на кощунствующих, насупился, замолчал. Молчан, подмигнув на него Крыкову, вытащил из голенища завернутую в ветошку тетрадь, запинаясь, негромко прочел название.
– Что за тетрадь? – спросил Крыков. – Откуда взялась?
– Человек добрый проходил с поспешанием на озеро, оставил, – уклончиво ответил Молчан. – Ты слушай, Афанасий Петрович. Обо всем в сей тетради написано: о судьях неправедных-мздоимцах, о дьяках-живоглотах, о лихоимстве приказном. Читать?
– Ну, читай!
Ватажников покашливал в руку, крутил головой, – тетрадь ему нравилась. Кузнец смотрел исподлобья, вздыхал протяжно, говорил изредка:
– То – правда истинная. И все оттого, что безбожно живем, за то и наказуемы великим наказанием...
Ватажников огрызался:
– Будет тебе охать!
– Я к чему принес тетрадь, Афанасий Петрович? – сказал Молчан, поднимая взгляд. – Тут про все есть. И про то, как тебя за правду покарали...
– Ну, ну! – поморщился Крыков.
Молчан перевернул желтую страницу, мерно, почти наизусть прочитал:
«А перед иноземцем – русского своего человека ни во что не ставим, обиды ему несносные чиним и тем его от пользы всяко отвращаем. Не токмо что из высокого звания, но из простого никому сих поруганий не выдержать...»
– Читай, далее читай! – сказал Крыков.
Для того чтобы Молчан с товарищами не видели, как у него разбито лицо, он все ходил по горнице взад и вперед, не останавливаясь.
«Немцы не прямые нам доброхоты, – читал Молчан, – а мы, открыв уши настежь, склонны всем ихним еретическим суесловиям верить. А иноземцы те одно скаредное и богопротивное устремление имеют – как больше прибытку от нас получить и за тот прибыток еще вдесятеро нажиться...»
– Рыла скобленые, богомерзкие! – сказал Кузнец.
– Опять за свое! – рассердился Ватажников. – Скобленое, не скобленое – да разве в рылах дело?
«И в том иноземцев сравнить можно, – читал Молчан, – с боярином, который для своего прибытку ни перед каким грехом не остановится, почитай что и живота лишит оброчного своего, коли чего иметь за то злодейство вознамерится...»
Читали долго. Крыков слушал внимательно, потом вдруг спросил:
– Да что он за человек, который сии листы написал?
Молчан осторожно пожал плечами, скрутил тетрадь в трубку. За него ответил Ватажников:
– Кто написал, Афанасий Петрович, того человека мы не ведаем. А который листы дал, дабы прочитали, тот большого ума мужик. Учинен ему розыск, беглый он, сказывается Беспрозванным. Мастер искусный по рудному делу, да как вроде тебя заели его иноземцы, большое меж ними вышло несогласие, вплоть до бою. А как зачался бой, то и сказал сей мужик недозволенное слово. Ну, и ушел...
– Русский от иноземца из Москвы убег! – невесело усмехнулся Молчан. – То-то славно!
– А мы не убегли? – спросил Ватажников. – Да не от иноземца, от русского. Все они, собаки, одним миром мазаны...
Крыков, взяв у Молчана тетрадь, медленно просматривал писанные четким полууставом желтые листы плотной бумаги. Когда все перечитал сам, посоветовал:
– Спрячь, Павел Степанович, да не шути с тетрадью. Сии листы запрещенные именуются прелестными. Как накроют с тетрадкой – батогами не отшутишься. Не менее как колесовать будут, руки, ноги поотрубают, а лишь потом голову на рожон воткнут...
Молчан бережно завернул тетрадку в ветошку, спрятал за голенище, улыбнулся:
– Мы, Афанасий Петрович, хитрые, всего повидали...
Кузнец посоветовал:
– Уйти бы вам, други любезные, подалее, в скиты, к источнику древлего благочестия...
– Для чего? – спросил Крыков. – Во гробах лежать да трубы дожидаться? Не зрю в сем для нас никакого проку!
– В капралах, я чай, получше? – рассердился Кузнец.
– Да, пожалуй, что и получше. К делу ближе. Все ж таки корабли здесь строят, мало ли как оно обернется. Капралом я тоже, Федосей, от иноземных воров не отстану. А креститься как – мне все едино, хоть по-вашему, хоть не по-вашему...
– Крещение ваше не крещение, но осквернение! – крикнул Кузнец. – Все осквернено! И грады, и селы, и стогны, и домы, повсюду сатана дышит...
– Брось ты, Федосей! – с досадой вмешался Молчан. – Сатана! Не там сатана, где он тебе видится, не там он...
Гости еще поспорили, ушли.
Афанасий Петрович попытался уснуть. Но не спалось...
С утра во двор въехали подводы – майор Джеймс переезжал на прежнее жительство. Афанасий Петрович не торопясь сложил рухлядишку в берестяные кузова, понес с таможенниками в большую избу, где жили целовальники, досмотрщики, надзиратели и солдаты. Здесь для него на лучшем месте уже была приготовлена широкая лавка, лежал на ней сенник, по стене чьи-то добрые руки прибили шкуру белого медведя.
Он вошел, – солдаты поднялись, как раньше.
– Вставать более не надо! – сказал Афанасий Петрович. – Вставали вы не мне, но поручику. А уважать будем друг друга и без вставания.
Таможенники стояли неподвижно, у одного старого Ильи Пшеницына – выкатились из глаз слезы.
– Здравствуйте, братцы! – произнес Афанасий Петрович и низко поклонился.
Ему тоже поклонились – все, и так же низко.
– Вот и опять съехались! – говорил он, раскидывая свою рухлядишку возле лавки и по кузовам. – Ничего, заживем как раньше жили – безобидно...
2. ВЕЧЕРА НЕ ХВАТИЛО – ОТ НОЧИ ОТКРОИЛИ!
У Фан дер Гульста, царского лекаря, Тимофей Кочнев, корабельных дел мастер, лечиться отказался наотрез. Иван Кононович с ним согласился.
– Беспременно отравит! – сказал старик. – Знаю я их, немчинов. Быть по-иному: заберу я тебя, друг ты мой бесценный, к себе в Лодьму, и отживешь ты у меня на молочке, да на соленом морском ветерке, да на шанежках домашних, да на пирогах рыбных... Ладно ли?
– Езжай, Тимоха! – посоветовал Рябов. – Иван Кононович плохого не присоветует...
Тимофей молчал, смотрел в потолок, строго и медленно поводил мохнатыми бровями.
– Твоего-то когда на воду спускают? – спросил он наконец.
Старик догадался, о чем идет речь.
– Поутру.
Опять надолго замолчали. Таисья принесла парного молока, налила глиняную кружку, с поклоном, с искристой улыбкой в глазах поднесла больному, лежащему на лавке под окошком. У Тимофея дрогнули губы под жидкими усами, он тоже заулыбался, – нельзя было не радоваться, глядя на Таисью в расцвете ее счастья. Хоть и не хотелось – пригубил молока.
– Еще бы глоточек!
Тимофей еще пригубил. Искры в глазах Таисьи заблестели ярче, Рябов догадался: «Загадала, дурная моя: ежели допьет, значит жить ему и еще корабли строить». Взглянул с вопросом. Она медленно опустила очи долу – так и есть, загадала. Кормщик шумно выдохнул: узнавать, о чем думает Таисья, было ему не простым делом, иногда десять потов сольет, покуда разберется в бабьих думах.
Корабельных дел мастер маленькими глотками допивал молоко, Таисья победно улыбалась, улыбался и Иван Кононович, качал старой среброкудрой головой: охо-хо, молодость – молчат, а беседуют. И как не надоест! Все то же, небось: «лада моя», «люба моя», «чаечка моя», «соколик мой!»... То ж, что он своей Марье Федоровне говорил там, в Лодьме, под шум морской волны...
– Совсем теперь глоточек остался! Последочки! – сказала Таисья нежным голосом.
«Мне говорит!» – опять догадался Рябов.
И когда Таисья вышла, выскочил за ней, побагровев от смущения: уж больно нехорошо от мужской беседы – за жениным подолом в сени скакать, да еще свернув по пути ушат с водой.
Выскочил, обнял в сенях, где сушились травы бабки Евдохи, прижал к сосновым смолистым бревнам, запрокинул ей голову, спросил шепотом:
– Загадывала?
– Ну, загадывала! – блестя зубами у самого его рта, ответила она. – Пусти, кости поломаешь!
Вернулся и, покашливая, сказал:
– Бычок в бабкин огород полез. Суседский...
Кочнев и Иван Кононович смотрели на кормщика молча, все еще улыбались.
– Бычок, говоришь? – спросил Тимофей.
С грохотом в горницу ввалились бывшие монастырские служники – Аггей, дед Федор, Егорка, кормщик Семисадов, Черницын, – все парились в бане. Бабка Евдоха встречала каждого с поклоном, потчевала мятным квасом, клюковкой, брусничкой, чем могла. Лечила по разумению – кого грела на солнышке, кого клала на дерюжку в тень, кого мазала нерпичьим жиром, кого поила кипятком на шиповнике, на хвойных иглах. И люди оживали быстро, словно чудом...
Митенька Борисов сел возле Рябова, заспрашивал про новый корабль, кто на нем пойдет матросами, кто штурманом, кто шхипером, какой будет боцман, из чего шьются паруса. Другие сидели у стены на лавках, тоже спрашивали. Потом Кононыч загадал загадку:
Сын леса красного
В возрасте досельного,
Много путей пройдено,
А следу не найдено
Кто таков?
– Корабль! – первая от двери сказала Таисья и застеснялась.
К сумеркам – посумерничать в солнечную ночь – пришли рыбацкие женки с Юросы, с Уймы, с Кузнечихи, со Мхов, из Соломбалы, с Курьи. Пришли с поклоном к бабке Евдохе, что лечит мужиков-кормильцев, пришли с нехитрыми гостинцами. Кто принес пирога с палтусиной, кто гуся, кто кузовок шанежек с творогом, кто яичек. Детишки держались за материны подолы, таращили глазенки на отцов, отощавших в монастырской темнице, на знаменитого кормщика Рябова, на колдунью бабку Евдоху, на веселую тетечку Таичку, что всех их тискала и подкидывала легкими руками, что всех целовала и наделяла – кого цветастым лоскутом, кого пестрой веревочкой, кого ленточкой.
Кто знает, отчего так повелось у нашего народа, что вроде бы и не с чего веселью быть, вроде бы ничего хорошего никто не ждет, а вдруг засветятся у одного глаза, заведет он песню. Другой подхватит, и, глядишь, поплывет лебедем какая-нибудь старая старушка, дробно отстукивает:
Ах, все бы плясала,
Да ходить мочи нет...
Так случилось и на этот день. Завелись поначалу петь протяжные, старинные. Да засмеялась Таисья, зачастила, женки подхватили и пошли отрывать:
Вынимаю солодоново сукно,
Шью Ванюше свету-солнышку кафтан...
Иван Кононович насупился, дед Федор тоже, хотелось им божественного, но Таисья даже руками замахала:
– Знаем! Наслышаны! – и смешно передразнила вопленика: – «Труба трубит, судия сидит, книга живота нашего – разги-и-и-бается!» Про океан-море давайте лучше!
Встала у окошка и запела:
Высоко-высоко небо сине,
Широко-широко океан-море
Мужики враз, полной грудью взяли:
А мхи-болота и конца не видать,
От речки Двины, от архангельской...
Бабка Евдоха разожгла печь – жарить гуся, сотворила скорое тесто; было слышно в избе, как рассказывает она жмущимся около нее детишкам, где у печи «кошачий городок», где коташки греются да мурлыкают.
Тимофей тоже сказывал детям, облепившим его, про море, сказывал негромко, глядя вдаль блестящими от болезни, от жара глазами.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74