Бояре давно храпели в душных монастырских келейках, во сне стонали, вскрикивали, видели себя потонувшими в пучине морской. Испанец дель Роблес, сунув полуштоф водки в карман кафтана, ушел спать на яхту...
Шторм в море стал еще злее, соленый ветер дул с силой урагана, колокола на звоннице звонили сами по себе от ударов бури. А в трапезной было тихо, тепло, все сидели в одном углу, руками с одного блюда ели свежую жареную палтусину и спорили, перебивая друг друга.
– А и врешь, Андрей Яковлевич, княжий сын! – вытирая руки о камзол, говорил Петр Хилкову. – Врешь, друг разлюбезный! Что твои попы? Чему они научат? Стой, дай сказать! Писанию научат, да не о том речь...
– Моряки нам нужны вот как! – твердо и резко сказал Апраксин. – Навигаторы!
Петр отмахнулся:
– Погоди ты с навигаторами! Ни о чем не слушает, кроме как о навигаторах, человек, божья душа. Многое иное нам не менее надобно: художества воинские, Марсовы, пушки добрые, корабли строить надобно килевые, военные, науки математические тож знать. Отойди, Патрик, не мешай!
– Русский человек все может, – наваливаясь грудью на плечо царя, сказал Гордон. – Я вижу, да, я знаю. Школу надо, очень хорошую иметь школу. Я видел под Кожуховым, я каждый день вижу, о, Питер, я видел все. Я знаю...
Петр засмеялся, оттолкнул Гордона, сказал ласково:
– Спать тебе пора, господин генерал. Уведите его соснуть, ребята...
Но Гордон не дался Меншикову, запел старую шотландскую песню. Его не слушали. Федор Матвеевич говорил, постукивая ребром ладони по столу:
– Нынче, да и во все дни, что в Архангельске проведены, ты, государь, изволил видеть, каковы поморцы морские пахари. Школу для них навигаторскую – и не найти моряков лучше...
– Все тебе моряки и моряки, свет на них клином сошелся! – сказал Петр. – Об ином толкуем. О том думаем, какой великий прибыток быть может государству, коли люди, подобные тем, что с нами на яхте матросами шли, истинные знания получат. Такая школа надобна, чтобы какой человек ни пришел – сам бы в ней остался учиться и с прилежанием бы ею пользовался. Как же сии школы делать? Как? Школы, чтобы докторское, врачевательское искусство там учили, чтобы фортификацию, и рудное дело, и как железо выплавлять, и строение домов, и крепостей строение. Что молчишь, господа совет, консилиум? Замолчали?
Меншиков ответил невесело:
– А что мы, Петр Алексеевич, сказать можем? Чему сами учены? Псалтырь да Часослов? Веди-он – во, бу-ки-рцы-аз – бра?
Иевлев и Хилков засмеялись, Александр Данилович очень уж похоже показал, как читают школяры. Петр улыбнулся, набивая трубку душистым табаком.
– Часы знаем, молитвы – подвечерицу, полунощницу, утреню да тропари праздничные? Господа совет, консилиум! Моя-то школа, сам ведаешь, какова – на конюшне недоуздком учен, да в обжорном ряду тумаками. Сильвестр Петрович чему сам набрался – тому и рад. Господин Апраксин Федор Матвеевич много ли наук постиг за воеводство за свое? Поставлен воеводою, а по ночам сидит, мучается, субстракция да мультипликация, а что оно такое – градусы те на астролябии?
– Погоди, Александр Данилович! – всердцах сказал Апраксин. – Градусы нынче все ведают. Я, государь, иным часом и вовсе тут голову набекрень свихну. Сам суди. Давеча в зиму прислал мне Александр Данилович от Москвы список науки, геометрия называемой. Ночи здесь длинные, свечи зажгу, сижу, думаю. Ничего понять, государь, нельзя. Списатель, что список списывал, сам об геометрии понимания никакого не имеет начисто, ошибок натворил. Другой списатель еще более первого, а третий и вовсе нивесть что списал. Им – хаханьки, а нам – учись. За вчерашнюю ночь в Архангельске мы с Сильвестром сам-друг до третьих петухов сидели – у него один список, у меня другой. Догадывались.
– Догадались? – смеясь, спросил Петр.
– Веселого-то немного! – ответил Апраксин.
– Голова, государь, пухнет, ей-ей! – вмешался Иевлев. – Книги надобны, да много, типографии, дабы печатные книги были!..
– Куранты надо! – из своего угла сказал Патрик Гордон. – Каждый день.
– Какие еще куранты? – сердито спросил Меншиков.
– Большой бумага. Большой бумага...
– Большая! – поправил Апраксин.
– Большая, – согласился Гордон. – Вот! – Он показал руками, какая должна быть бумага. – И на нем различные новости. Например, король дал аудиенцию послу или принцу, или министеру иностранного двора. Военное сражение. Или, например, в Москве имелась гроза и буря. И пожар...
Меншиков сплюнул, сказал:
– Тьфу, еще накликаешь!
– Куранты – суть ведомости! – догадался Апраксин. – Дело доброе...
– Что ж! – сказал Петр. – Верно, дело доброе...
С трубкой в зубах он ходил по трапезной, говорил утешающе:
– Будет, с прошествием времени все будет. А что многотрудно нам, то как иначе? Аз грешный – много ли знаю? Вот Хилков нынче листы рассказывал, что отыскал в Соловецкой обители. Слушал я, слушал, со всем вниманием. И нынче те листы читать буду. Лоцию беломорскую кому читать, как не нам? Ох, работы нам, други мои, ох, дел, и не перечесть сколь много. Одно и утешение – не стары еще, а, господа совет?
– Да не так уж и молоды, – ответил самый молодой – Яким Воронин: ему в воскресенье стукнул двадцать один год. – Не ребятишки уж, государь...
– Поди-ка, огня подай, старче! – велел Петр, усмехнувшись, и, раскурив трубку от уголька, велел всем спать.
Когда выходили из трапезной, Хилков негромко попросил:
– Государь, Петр Алексеевич, не вели мне за море ехать с посольством, бью челом, оставь книгу замысленную написать. То жизнь мне – сия книга...
Петр остановился на ветру, нахмурился:
– «Ядро»?
– Так, Петр Алексеевич...
Царь еще более нахмурился, брови его совсем сошлись над переносицей, заговорил поучительно:
– Апраксин Федор Матвеевич – моряк отменный, море ему более жизни дорого, однако ж мы поставили его воеводою в Архангельске. И справляется, несет службу примерно. Якимка Воронин в прошлые времена бит бывал нами нещадно – в вотчину просился, однако ж стал мореходом...
Хилков молчал, опустив голову.
– Меншиков Александр Данилович слезами бывало плачет, от дела отбивается, что-де темен. Однако работает, справляется. Гисторию писать – добро задумал, а кто в Швецию поедет? Нам послы с головами надобны, а не квашня, не бабы, не мякина...
Андрей Яковлевич еще ниже опустил голову. Петр сказал мягче:
– Там и писать свою гисторию будешь. Кому и ехать, как не тебе? Знаешь старопрежние времена, голова не глупа, честь России не посрамишь. Да еще и ехать-то не завтра, до отъезда много успеешь...
Хилков поклонился, пошел к себе.
– Ну? – спросил Сильвестр Петрович.
– Ехать! – сказал Хилков.
– Ну и добро! – лежа на лавке, отозвался Апраксин. – Кем ехать-то?
Андрей Яковлевич сказал со вздохом:
– Резидентом, а на поверку – послом!
– Ты? Послом?
– Послом! – кивнул Хилков.
– Да тебе сколько годов-то?
– Двадцать три.
Апраксин засмеялся.
– Ну, дела! Посол в двадцать три года. Велика тебе честь, Андрей Яковлевич...
Хилков разделся, еще раз вздохнул, лег на свою лавку. Попрежнему свистел морской ветер, выл в трубе, шатал стены келии. Сильвестр Петрович, сидя за столом, быстро писал:
«Свет мой, радость очей моих, голубонька Машенька. Сей лист пишу тебе из обители, поименованной – Пертоминская. Ты бы нас в сии поры не признала – работаем без отдыху и, грех вымолвить, без молитвы. Солью морской изрядно поизъедены, лики наши облупились, руки саднит. Об тебе, голубонька моя, думаю денно и нощно. Государь наш, Петр Алексеевич, в добром здравии, многое доброе будет в недальние дни его соизволением на Руси поделано, а люди здесь еще получше, чем я тебе и Родиону Кирилловичу рассказывал. Покуда все еще шутим, да и дело меж шутками делаем. Охота у государя нашего к морю превеликая, да и мы не те ныне, что на Переяславле-Залесском в допрежние времена играли. Свет мой, Машенька! Горько мое житьишко без тебя, сударушка добрая. И что за участь с молодою женою нисколько не видеться, да, знать, на роду мне так написано. Когда мы все к Москве вернемся – того не знаю. Огорчать тебя, душечка, не хочу, но может статься, что мне повелят быть в городе Архангельском при корабельном строении в помощь Федору Матвеевичу. Тогда и ты ко мне прибудешь, надеюсь на сие непрестанно. Кланяюсь я низко тебе, лапушке моей, и еще дядюшке Родиону Кирилловичу, сохрани его господь в добром здравии. Скажи ему, Машенька-сударушка, что здешней обители монаси так обленились на тихом своем житии, что в церкву – и в ту не ходят, а говорят богомольцам: “Вы идите, молитесь, мы же сами не пойдем, наше дело позвонить, а за нас, за праведных, ангелы на небеси молятся...”
За то государь много над ними смеялся, а потом маненько игумна постращал, что-де за сие тунеядство повелит монасей забрать в стрельцы...»
Сильвестр Петрович дописал, запечатал письмо перстнем, лег на лавку – соснуть хоть часок, – царь Петр Алексеевич посулил разбудить скоро.
Но соснуть не удалось вовсе.
За стеною, где должно было опочивать Меншикову, грохнула дверь, раздался бешеный голос Петра:
– Ты что же, песий сын, творишь? Ты что...
Было слышно, как Александр Данилович свалился с лавки, как куда-то поволок его Петр, как Меншиков причитал над самим собою:
– Ой, пропала головушка, ой, виноват, ой, Петр Алексеевич, милостивец, все отдам, все, в поясе оно у меня...
Раздалось несколько частых ударов, по кельям пронесся вопль Меншикова. Апраксин сел на скамье, прислушался, спросил быстрым шепотом:
– Данилыча?
– Его, – ответил Иевлев.
– Так я и давеча думал, – со вздохом сказал Апраксин. – Мы сюда пошли, а его во дворе игумен дожидался. Он к нему возьми и юркни...
Сильвестр Петрович болезненно поморщился. Хилков тоже проснулся и спрашивал, что случилось. Меншиков выл, но чувствовалось, что делает он это не столько от боли, сколько бережась дальнейшего. Петр хрипло крикнул за стеною:
– Моим царевым именем? На государевы нужды? Тать денной, да как ты смеешь?
Опять посыпались удары, Меншиков взвизгнул, послышались шаги Петра, царь ушел. Иевлев хотел было пойти к Александру Данилычу, но тот, плача и сморкаясь, вошел сам.
– Ну откудова он сведал? – с порога спросил Меншиков. – Откудова? С проклятущим сим игумном мы вдвоем только и были...
– Водички попей! – сказал Апраксин.
– Иди ты с водичкой-то! И денег всего ничего взял, монастырь вшивый, что у них есть, а он сведал...
– Отобрал? – не в силах не улыбаться спросил Апраксин.
– А то мне оставил. И с поясом вместе отобрал...
Меншиков сел, стал щупать себя – целы ли ребра. Ребра были целы. Тогда он сказал с угрозой:
– Мое от меня не уйдет. В Архангельске разочтемся. Умен больно. Пояс-то мой!
И ушел спать, хлопнув дверью, словно Иевлев, Апраксин и Хилков были в чем-то виноваты.
7. ДЫШИТ МОРЕ
Весь день и всю следующую ночь в монастыре пировали по случаю чудесного избавления от гибели в морской пучине. Монахи палили из пушки, таскали в трапезную ставленные монастырские меда, жареную треску на деревянных блюдах, моченые в уксусе молоки. С яхты было видно, как царь со своими приближенными пошел смотреть монастырскую солеварню, как вернулся и, взяв в руки топор, принялся обтесывать бревна для креста, как монахи и свитские водрузили крест на скале...
– Ишь каков мужик непоседлив, царь-от! – сказал дед Федор. – Все ему надо знать, всюду сам пойдет. Давеча с монахами завелся – как-де треску солят, да как-де ее ловят, да как-де сало топят...
Антип смотрел на берег хмуро, с похмелья болела голова, было обидно, что ночью Рябов вывел его из монастырской трапезной.
– Без всякого без почтения! – попенял он кормщика. – Я было уж и простил тебя, непутевого, а ты меня – за загривок. Я помню, я хоть и хмельной был, да помню...
Семисадов принес с берега от монахов меда и трески, матросы на яхте сели ужинать. За едою Антип объявил рыбакам:
– Простил я Ваньку-то! Не для него, клятого, для Тайки. Чего мыкаться по чужим-то дворам? Не гоже. Не тот у меня достаток, чтобы на них не хватило. Ну, работать будет Ванька-то, не посидит сложа лапища. Я стар уже, годы мои преклонные, наработался. И кости болят от погоды. Как сырость али взводень разыграется – смертушка. Лежать стану на печи, а Ванька пусть хозяйствует. Людей нанимать, покрутчиков, на тряску в лодье сходить, посмотреть, как на меня народишко работает, рыбку на ярмарке продать...
– Ты об чем толкуешь, батюшка? – спросил Рябов.
– Об тебе и толкую. Будешь при моем хозяйстве. Денег, слава богу, скопил, не нищий человек, не побирушка тесть у тебя. Наймешь покрутчиков, рыбку у них примешь, продашь ее...
Рябов усмехнулся, обветренное лицо его стало недобрым.
– Я-то?
– Вестимо, ты!
– Уволь, батюшка.
– Велика честь, что ли? Недостоин? – осклабился Антип. – Совесть в тебе не дозволяет! Уводом увел девку, а я простил? Так, что ли?
Рыбаки-матросы царевой яхты молчали, поглядывали то на Антипа, то на Рябова.
– Уволь, батюшка, – опять сказал Рябов. – Не пойду я к тебе в приказчики.
Антип поморгал, не понимая.
– Не пойду, и весь мой сказ! – громче, круто произнес Рябов. – Не надобно мне ни чести твоей, ни прощения от тебя. Не был я никогда и не буду живоглотом, за лодьи да за снасти, что рыбацким потом достались, еще три шкуры драть. Сам я себе хозяин, сам себе и покрутчик...
Антип встал на ноги, сжал кулак, заругался черными словами. Семисадов и дед Федор повисли у него на плечах, оттерли подальше от Рябова. Тот стоял спокойно, потом не торопясь повернулся, сошел на берег. Антип кричал ему вслед бранные слова, кормщик не оборачивался.
– Я-то – живоглот? – спрашивал Антип в ярости. – Я? А? Я ему прощение, а он мне что? Ну, тать, ну, шиш, ну, лапотник, попомнишь...
Рыбаки молчали, переглядывались, пересмеивались. К вечеру Антип совсем расходился, топал на рыбаков ногами, кричал, что скрутит всех в бараний рог, что никто не смеет ему перечить, он самим царем обласкан и теперь в такую силу взойдет, что все только ахнут. Дед Федор попытался было его укротить, он пнул старика сапогом. Тогда Семисадов сказал со вздохом:
– Иди, Антип, ляжь, отдохни. Напился пьян и шумишь. А ты перед Иваном-то Савватеевичем – мелочь мелкая... Иди, иди, а то я и рассердиться могу...
В сумерки дед Федор, Семисадов, Рябов собрались в мозглой, холодной царевой каюте, зажгли свечу, стали разглядывать оставленные испанцем дель Роблесом морские карты и чертежи. Рябов, неумело держа в пальцах гусиное перо, обмакнул его в чернильницу, подумал, провел жирную черту там, где должен был быть по-настоящему Летний берег.
– Ишь ты, какой смелый! – сказал дед Федор.
– Хожено здесь перехожено! – ответил Рябов и, высунув кончик языка, старательно подправил было черту, но с пера вдруг густо капнули чернила и растеклись по карте.
Дед Федор засмеялся, засмеялся и Семисадов, Рябов с досадой швырнул перо в сторону. Дед Федор потянул к себе другую карту – Беломорское горло, стал рассказывать, что сколь ни бывал там, ни единого разу не видел в горле сплошного льда, и без ветра тоже там не случалось. Семисадов заспорил, дед Федор обиделся:
– Молод еще мне перечить. Экой отыскался!
Сверху по палубе раздались шаги, кто-то быстро спускался в каюту. Рыбаки обернулись – Иевлев, веселый, ясноглазый, стоял в дверях. Медленно подошел к столу, сел, поглядел на карты, компас, пытливо всмотрелся в глаза Рябова...
– Словно и впрямь мореходы ученые. Об чем разговор?
– Мало ли, – сказал Рябов. – Отоспались, вот и чешем языки.
Иевлев отворил сундук в царевой каюте, достал обернутую в тряпицу книгу, что взял Рябов у вдовы деда Мокия.
– Кому занадобилось? – спросил кормщик.
– Государь требует.
Рябов усмехнулся, разгладил бороду:
– Приглянулось Петру Алексеевичу морюшко наше. Дышит ему...
– Это как – дышит? – спросил Иевлев.
– А так, Сильвестр Петрович, дышит, манит, зовет, значит. Выходи, дескать, морского дела старатель, пора, мол, стоскуешься без меня...
Лицо кормщика стало серьезным, почти суровым.
– Слышь? – сказал он Иевлеву. – Разгулялось нонче...
Сквозь однообразное поскрипывание – борт яхты терся о сваи причала – Сильвестр Петрович ясно услышал мощный грохот волн.
– Слышь?
Сильвестр Петрович кивнул.
– Ругаешься на него, как застигнет тебя в пути бурей, мучаешься с ним, а манит, распроклятое!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74
Шторм в море стал еще злее, соленый ветер дул с силой урагана, колокола на звоннице звонили сами по себе от ударов бури. А в трапезной было тихо, тепло, все сидели в одном углу, руками с одного блюда ели свежую жареную палтусину и спорили, перебивая друг друга.
– А и врешь, Андрей Яковлевич, княжий сын! – вытирая руки о камзол, говорил Петр Хилкову. – Врешь, друг разлюбезный! Что твои попы? Чему они научат? Стой, дай сказать! Писанию научат, да не о том речь...
– Моряки нам нужны вот как! – твердо и резко сказал Апраксин. – Навигаторы!
Петр отмахнулся:
– Погоди ты с навигаторами! Ни о чем не слушает, кроме как о навигаторах, человек, божья душа. Многое иное нам не менее надобно: художества воинские, Марсовы, пушки добрые, корабли строить надобно килевые, военные, науки математические тож знать. Отойди, Патрик, не мешай!
– Русский человек все может, – наваливаясь грудью на плечо царя, сказал Гордон. – Я вижу, да, я знаю. Школу надо, очень хорошую иметь школу. Я видел под Кожуховым, я каждый день вижу, о, Питер, я видел все. Я знаю...
Петр засмеялся, оттолкнул Гордона, сказал ласково:
– Спать тебе пора, господин генерал. Уведите его соснуть, ребята...
Но Гордон не дался Меншикову, запел старую шотландскую песню. Его не слушали. Федор Матвеевич говорил, постукивая ребром ладони по столу:
– Нынче, да и во все дни, что в Архангельске проведены, ты, государь, изволил видеть, каковы поморцы морские пахари. Школу для них навигаторскую – и не найти моряков лучше...
– Все тебе моряки и моряки, свет на них клином сошелся! – сказал Петр. – Об ином толкуем. О том думаем, какой великий прибыток быть может государству, коли люди, подобные тем, что с нами на яхте матросами шли, истинные знания получат. Такая школа надобна, чтобы какой человек ни пришел – сам бы в ней остался учиться и с прилежанием бы ею пользовался. Как же сии школы делать? Как? Школы, чтобы докторское, врачевательское искусство там учили, чтобы фортификацию, и рудное дело, и как железо выплавлять, и строение домов, и крепостей строение. Что молчишь, господа совет, консилиум? Замолчали?
Меншиков ответил невесело:
– А что мы, Петр Алексеевич, сказать можем? Чему сами учены? Псалтырь да Часослов? Веди-он – во, бу-ки-рцы-аз – бра?
Иевлев и Хилков засмеялись, Александр Данилович очень уж похоже показал, как читают школяры. Петр улыбнулся, набивая трубку душистым табаком.
– Часы знаем, молитвы – подвечерицу, полунощницу, утреню да тропари праздничные? Господа совет, консилиум! Моя-то школа, сам ведаешь, какова – на конюшне недоуздком учен, да в обжорном ряду тумаками. Сильвестр Петрович чему сам набрался – тому и рад. Господин Апраксин Федор Матвеевич много ли наук постиг за воеводство за свое? Поставлен воеводою, а по ночам сидит, мучается, субстракция да мультипликация, а что оно такое – градусы те на астролябии?
– Погоди, Александр Данилович! – всердцах сказал Апраксин. – Градусы нынче все ведают. Я, государь, иным часом и вовсе тут голову набекрень свихну. Сам суди. Давеча в зиму прислал мне Александр Данилович от Москвы список науки, геометрия называемой. Ночи здесь длинные, свечи зажгу, сижу, думаю. Ничего понять, государь, нельзя. Списатель, что список списывал, сам об геометрии понимания никакого не имеет начисто, ошибок натворил. Другой списатель еще более первого, а третий и вовсе нивесть что списал. Им – хаханьки, а нам – учись. За вчерашнюю ночь в Архангельске мы с Сильвестром сам-друг до третьих петухов сидели – у него один список, у меня другой. Догадывались.
– Догадались? – смеясь, спросил Петр.
– Веселого-то немного! – ответил Апраксин.
– Голова, государь, пухнет, ей-ей! – вмешался Иевлев. – Книги надобны, да много, типографии, дабы печатные книги были!..
– Куранты надо! – из своего угла сказал Патрик Гордон. – Каждый день.
– Какие еще куранты? – сердито спросил Меншиков.
– Большой бумага. Большой бумага...
– Большая! – поправил Апраксин.
– Большая, – согласился Гордон. – Вот! – Он показал руками, какая должна быть бумага. – И на нем различные новости. Например, король дал аудиенцию послу или принцу, или министеру иностранного двора. Военное сражение. Или, например, в Москве имелась гроза и буря. И пожар...
Меншиков сплюнул, сказал:
– Тьфу, еще накликаешь!
– Куранты – суть ведомости! – догадался Апраксин. – Дело доброе...
– Что ж! – сказал Петр. – Верно, дело доброе...
С трубкой в зубах он ходил по трапезной, говорил утешающе:
– Будет, с прошествием времени все будет. А что многотрудно нам, то как иначе? Аз грешный – много ли знаю? Вот Хилков нынче листы рассказывал, что отыскал в Соловецкой обители. Слушал я, слушал, со всем вниманием. И нынче те листы читать буду. Лоцию беломорскую кому читать, как не нам? Ох, работы нам, други мои, ох, дел, и не перечесть сколь много. Одно и утешение – не стары еще, а, господа совет?
– Да не так уж и молоды, – ответил самый молодой – Яким Воронин: ему в воскресенье стукнул двадцать один год. – Не ребятишки уж, государь...
– Поди-ка, огня подай, старче! – велел Петр, усмехнувшись, и, раскурив трубку от уголька, велел всем спать.
Когда выходили из трапезной, Хилков негромко попросил:
– Государь, Петр Алексеевич, не вели мне за море ехать с посольством, бью челом, оставь книгу замысленную написать. То жизнь мне – сия книга...
Петр остановился на ветру, нахмурился:
– «Ядро»?
– Так, Петр Алексеевич...
Царь еще более нахмурился, брови его совсем сошлись над переносицей, заговорил поучительно:
– Апраксин Федор Матвеевич – моряк отменный, море ему более жизни дорого, однако ж мы поставили его воеводою в Архангельске. И справляется, несет службу примерно. Якимка Воронин в прошлые времена бит бывал нами нещадно – в вотчину просился, однако ж стал мореходом...
Хилков молчал, опустив голову.
– Меншиков Александр Данилович слезами бывало плачет, от дела отбивается, что-де темен. Однако работает, справляется. Гисторию писать – добро задумал, а кто в Швецию поедет? Нам послы с головами надобны, а не квашня, не бабы, не мякина...
Андрей Яковлевич еще ниже опустил голову. Петр сказал мягче:
– Там и писать свою гисторию будешь. Кому и ехать, как не тебе? Знаешь старопрежние времена, голова не глупа, честь России не посрамишь. Да еще и ехать-то не завтра, до отъезда много успеешь...
Хилков поклонился, пошел к себе.
– Ну? – спросил Сильвестр Петрович.
– Ехать! – сказал Хилков.
– Ну и добро! – лежа на лавке, отозвался Апраксин. – Кем ехать-то?
Андрей Яковлевич сказал со вздохом:
– Резидентом, а на поверку – послом!
– Ты? Послом?
– Послом! – кивнул Хилков.
– Да тебе сколько годов-то?
– Двадцать три.
Апраксин засмеялся.
– Ну, дела! Посол в двадцать три года. Велика тебе честь, Андрей Яковлевич...
Хилков разделся, еще раз вздохнул, лег на свою лавку. Попрежнему свистел морской ветер, выл в трубе, шатал стены келии. Сильвестр Петрович, сидя за столом, быстро писал:
«Свет мой, радость очей моих, голубонька Машенька. Сей лист пишу тебе из обители, поименованной – Пертоминская. Ты бы нас в сии поры не признала – работаем без отдыху и, грех вымолвить, без молитвы. Солью морской изрядно поизъедены, лики наши облупились, руки саднит. Об тебе, голубонька моя, думаю денно и нощно. Государь наш, Петр Алексеевич, в добром здравии, многое доброе будет в недальние дни его соизволением на Руси поделано, а люди здесь еще получше, чем я тебе и Родиону Кирилловичу рассказывал. Покуда все еще шутим, да и дело меж шутками делаем. Охота у государя нашего к морю превеликая, да и мы не те ныне, что на Переяславле-Залесском в допрежние времена играли. Свет мой, Машенька! Горько мое житьишко без тебя, сударушка добрая. И что за участь с молодою женою нисколько не видеться, да, знать, на роду мне так написано. Когда мы все к Москве вернемся – того не знаю. Огорчать тебя, душечка, не хочу, но может статься, что мне повелят быть в городе Архангельском при корабельном строении в помощь Федору Матвеевичу. Тогда и ты ко мне прибудешь, надеюсь на сие непрестанно. Кланяюсь я низко тебе, лапушке моей, и еще дядюшке Родиону Кирилловичу, сохрани его господь в добром здравии. Скажи ему, Машенька-сударушка, что здешней обители монаси так обленились на тихом своем житии, что в церкву – и в ту не ходят, а говорят богомольцам: “Вы идите, молитесь, мы же сами не пойдем, наше дело позвонить, а за нас, за праведных, ангелы на небеси молятся...”
За то государь много над ними смеялся, а потом маненько игумна постращал, что-де за сие тунеядство повелит монасей забрать в стрельцы...»
Сильвестр Петрович дописал, запечатал письмо перстнем, лег на лавку – соснуть хоть часок, – царь Петр Алексеевич посулил разбудить скоро.
Но соснуть не удалось вовсе.
За стеною, где должно было опочивать Меншикову, грохнула дверь, раздался бешеный голос Петра:
– Ты что же, песий сын, творишь? Ты что...
Было слышно, как Александр Данилович свалился с лавки, как куда-то поволок его Петр, как Меншиков причитал над самим собою:
– Ой, пропала головушка, ой, виноват, ой, Петр Алексеевич, милостивец, все отдам, все, в поясе оно у меня...
Раздалось несколько частых ударов, по кельям пронесся вопль Меншикова. Апраксин сел на скамье, прислушался, спросил быстрым шепотом:
– Данилыча?
– Его, – ответил Иевлев.
– Так я и давеча думал, – со вздохом сказал Апраксин. – Мы сюда пошли, а его во дворе игумен дожидался. Он к нему возьми и юркни...
Сильвестр Петрович болезненно поморщился. Хилков тоже проснулся и спрашивал, что случилось. Меншиков выл, но чувствовалось, что делает он это не столько от боли, сколько бережась дальнейшего. Петр хрипло крикнул за стеною:
– Моим царевым именем? На государевы нужды? Тать денной, да как ты смеешь?
Опять посыпались удары, Меншиков взвизгнул, послышались шаги Петра, царь ушел. Иевлев хотел было пойти к Александру Данилычу, но тот, плача и сморкаясь, вошел сам.
– Ну откудова он сведал? – с порога спросил Меншиков. – Откудова? С проклятущим сим игумном мы вдвоем только и были...
– Водички попей! – сказал Апраксин.
– Иди ты с водичкой-то! И денег всего ничего взял, монастырь вшивый, что у них есть, а он сведал...
– Отобрал? – не в силах не улыбаться спросил Апраксин.
– А то мне оставил. И с поясом вместе отобрал...
Меншиков сел, стал щупать себя – целы ли ребра. Ребра были целы. Тогда он сказал с угрозой:
– Мое от меня не уйдет. В Архангельске разочтемся. Умен больно. Пояс-то мой!
И ушел спать, хлопнув дверью, словно Иевлев, Апраксин и Хилков были в чем-то виноваты.
7. ДЫШИТ МОРЕ
Весь день и всю следующую ночь в монастыре пировали по случаю чудесного избавления от гибели в морской пучине. Монахи палили из пушки, таскали в трапезную ставленные монастырские меда, жареную треску на деревянных блюдах, моченые в уксусе молоки. С яхты было видно, как царь со своими приближенными пошел смотреть монастырскую солеварню, как вернулся и, взяв в руки топор, принялся обтесывать бревна для креста, как монахи и свитские водрузили крест на скале...
– Ишь каков мужик непоседлив, царь-от! – сказал дед Федор. – Все ему надо знать, всюду сам пойдет. Давеча с монахами завелся – как-де треску солят, да как-де ее ловят, да как-де сало топят...
Антип смотрел на берег хмуро, с похмелья болела голова, было обидно, что ночью Рябов вывел его из монастырской трапезной.
– Без всякого без почтения! – попенял он кормщика. – Я было уж и простил тебя, непутевого, а ты меня – за загривок. Я помню, я хоть и хмельной был, да помню...
Семисадов принес с берега от монахов меда и трески, матросы на яхте сели ужинать. За едою Антип объявил рыбакам:
– Простил я Ваньку-то! Не для него, клятого, для Тайки. Чего мыкаться по чужим-то дворам? Не гоже. Не тот у меня достаток, чтобы на них не хватило. Ну, работать будет Ванька-то, не посидит сложа лапища. Я стар уже, годы мои преклонные, наработался. И кости болят от погоды. Как сырость али взводень разыграется – смертушка. Лежать стану на печи, а Ванька пусть хозяйствует. Людей нанимать, покрутчиков, на тряску в лодье сходить, посмотреть, как на меня народишко работает, рыбку на ярмарке продать...
– Ты об чем толкуешь, батюшка? – спросил Рябов.
– Об тебе и толкую. Будешь при моем хозяйстве. Денег, слава богу, скопил, не нищий человек, не побирушка тесть у тебя. Наймешь покрутчиков, рыбку у них примешь, продашь ее...
Рябов усмехнулся, обветренное лицо его стало недобрым.
– Я-то?
– Вестимо, ты!
– Уволь, батюшка.
– Велика честь, что ли? Недостоин? – осклабился Антип. – Совесть в тебе не дозволяет! Уводом увел девку, а я простил? Так, что ли?
Рыбаки-матросы царевой яхты молчали, поглядывали то на Антипа, то на Рябова.
– Уволь, батюшка, – опять сказал Рябов. – Не пойду я к тебе в приказчики.
Антип поморгал, не понимая.
– Не пойду, и весь мой сказ! – громче, круто произнес Рябов. – Не надобно мне ни чести твоей, ни прощения от тебя. Не был я никогда и не буду живоглотом, за лодьи да за снасти, что рыбацким потом достались, еще три шкуры драть. Сам я себе хозяин, сам себе и покрутчик...
Антип встал на ноги, сжал кулак, заругался черными словами. Семисадов и дед Федор повисли у него на плечах, оттерли подальше от Рябова. Тот стоял спокойно, потом не торопясь повернулся, сошел на берег. Антип кричал ему вслед бранные слова, кормщик не оборачивался.
– Я-то – живоглот? – спрашивал Антип в ярости. – Я? А? Я ему прощение, а он мне что? Ну, тать, ну, шиш, ну, лапотник, попомнишь...
Рыбаки молчали, переглядывались, пересмеивались. К вечеру Антип совсем расходился, топал на рыбаков ногами, кричал, что скрутит всех в бараний рог, что никто не смеет ему перечить, он самим царем обласкан и теперь в такую силу взойдет, что все только ахнут. Дед Федор попытался было его укротить, он пнул старика сапогом. Тогда Семисадов сказал со вздохом:
– Иди, Антип, ляжь, отдохни. Напился пьян и шумишь. А ты перед Иваном-то Савватеевичем – мелочь мелкая... Иди, иди, а то я и рассердиться могу...
В сумерки дед Федор, Семисадов, Рябов собрались в мозглой, холодной царевой каюте, зажгли свечу, стали разглядывать оставленные испанцем дель Роблесом морские карты и чертежи. Рябов, неумело держа в пальцах гусиное перо, обмакнул его в чернильницу, подумал, провел жирную черту там, где должен был быть по-настоящему Летний берег.
– Ишь ты, какой смелый! – сказал дед Федор.
– Хожено здесь перехожено! – ответил Рябов и, высунув кончик языка, старательно подправил было черту, но с пера вдруг густо капнули чернила и растеклись по карте.
Дед Федор засмеялся, засмеялся и Семисадов, Рябов с досадой швырнул перо в сторону. Дед Федор потянул к себе другую карту – Беломорское горло, стал рассказывать, что сколь ни бывал там, ни единого разу не видел в горле сплошного льда, и без ветра тоже там не случалось. Семисадов заспорил, дед Федор обиделся:
– Молод еще мне перечить. Экой отыскался!
Сверху по палубе раздались шаги, кто-то быстро спускался в каюту. Рыбаки обернулись – Иевлев, веселый, ясноглазый, стоял в дверях. Медленно подошел к столу, сел, поглядел на карты, компас, пытливо всмотрелся в глаза Рябова...
– Словно и впрямь мореходы ученые. Об чем разговор?
– Мало ли, – сказал Рябов. – Отоспались, вот и чешем языки.
Иевлев отворил сундук в царевой каюте, достал обернутую в тряпицу книгу, что взял Рябов у вдовы деда Мокия.
– Кому занадобилось? – спросил кормщик.
– Государь требует.
Рябов усмехнулся, разгладил бороду:
– Приглянулось Петру Алексеевичу морюшко наше. Дышит ему...
– Это как – дышит? – спросил Иевлев.
– А так, Сильвестр Петрович, дышит, манит, зовет, значит. Выходи, дескать, морского дела старатель, пора, мол, стоскуешься без меня...
Лицо кормщика стало серьезным, почти суровым.
– Слышь? – сказал он Иевлеву. – Разгулялось нонче...
Сквозь однообразное поскрипывание – борт яхты терся о сваи причала – Сильвестр Петрович ясно услышал мощный грохот волн.
– Слышь?
Сильвестр Петрович кивнул.
– Ругаешься на него, как застигнет тебя в пути бурей, мучаешься с ним, а манит, распроклятое!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74