А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

На самом же деле эти жившие в «теплом домике» у Пааделайдского залива барщин- ники все больше отходили от той и другой официальной веры. Старый Элиас, мой дядя, со своей вейтлинговской «портняжьей верой» тогда еще не добрался до Пааделайда. А так как у веры Элиаса отсутствовал фанатизм и он не действовал по заповеди «идите и обратите в своих последователей все народы», то можно ли было называть верой дядины «убеждения»?
В тысяча восемьсот пятидесятом году я еще ничего не ведал о дядином учении, меня к тому времени еще не было на свете. Я, один из пааделайдских Ряхков, родился — мать родила меня спустя лишь сорок лет, на третий день мая тысяча восемьсот девяностого года.
Теперь идет год тысяча девятьсот семьдесят второй. И насколько за те восемьдесят лет, что я глядел на свет божий, изменилась по ту и эту стороны земного шара жизнь, и здесь, на острове Рог1ипе-Ье11ег, и там, на Пааде- лайде, сколько она менялась до меня и как она еще изменится, когда мои глаза уже не увидят этих перемен. Вот поэтому, хотя и лет за спиной хватает, хотелось бы пожить еще...
Он умолк на полуслове. Скользнул глазами по ковру, перевел взгляд на стену, где висела фотография того же размера, что и у его тезки, маленького шестилетнего внука Аарона. Затем он встал, постоял чуток и распахнул настежь балконную дверь. Солнце скрылось за высокими Ванкуверскими горами, но явно еще не зашло, потому что свет его только что озарял снежные вершины этого огромного острова. И все же к лежащему внизу проливу стали подкрадываться первые тени сумерек; отгоняя их, на идущем с севера на юг большом пассажирском пароходе зажглись огни. Отсюда, с Рог1ипе-1е11ег, судно из-за удаленности вовсе не казалось гигантским, хотя на самом деле оно было огромным, потому что начиная от поверхности воды у него возвышалось восемь палуб. Но в сравнении со здешними горами все человеком сотворенное выглядело проделками гномов — и плывущие по воде суда, и подобно спичечным коробкам лепившиеся к горам дома. Да и люди — взять хоть бы нас двоих,— даже если смотреть друг на друга вблизи, не были гигантами, особенно я, человек невысокий.
Устав рассказывать и стараясь взбодрить себя дыхательными упражнениями йогов, он приложил указательный палец правой руки ко лбу, а большой палец той же руки к правой ноздре, и стал левой ноздрей втягивать прохладный, свежий, просоленный морской воздух. Постоял мгновение недвижимо. Потом отпустил правую ноздрю и выдохнул весь воздух из легких. Это он проделал несколько раз подряд. Наконец перешел на обычное дыхание
и сноба приоткрыл из-под седых бровей окруженные густой тонкой сеточкой морщин большие голубые глаза.
Над проливом все более сгущались тени гор. Как и на идущем с севера на юг пароходе, огни зажглись и на маленьком, плывущем навстречу ему буксире, который тянул за собой два длинных плашкоута. Один за другим засветились окна домов на Е ог1ипе-1е11ег и других островах. На восточных склонах Ванкувера, что остались в тени снежных вершин, огни тут и там зажглись еще до того, как мы вышли на балкон.
Хоть и шла вторая неделя сентября, здешняя осень была еще далеко впереди. Климат на Еог1ипе-1е11ег по сравнению с расположенным в нескольких страх милях к северу Принс-Рупертом более мягкий, и дождь не льет здесь такими ручьями, как на Принс-Руперте, где после 1905 года нашли прибежище Юхан Раук и многие другие сааремаасцы. Иногда зимой тут выпадает довольно густой снег, но это ненадолго. В сравнении с эстонским сентябрем это если и не само лето, то уж бабье лето явно, хотя и здесь, с уходом солнца за горы и оттуда в раскинувшийся по ту сторону гор океан, холодок давал о себе знать. Мы вернулись в заполненную книгами и фотографиями комнату. Хозяин прикрыл балконную дверь, оставив лишь небольшую щель, и растопил камин. Когда по стене заплясали тени от огня, он сказал: «И завтра день будет» — и стал прослушивать пластинки, которые я привез ему из Эстонии. К нам присоединилась Фебе, а так как она не знала эстонского, то отрывочный разговор во время смены пластинок неизбежно велся на самом распространенном здесь языке — английском.
Ночь все плотнее натягивала свой темный ковер на пролив, на горы, на тысячи островов в море, на людей — на тех, чьи корни, чьи прародители всего лишь два поколения назад были рабами.
НА НАШЕЙ УЛИЦЕ ПРИМОРСКОЙ...
Говорят, что бройлерный цыпленок сам пробивает изнутри скорлупу, сам выбирается наружу и поэтому позднее в своей короткой жизни вынужден сам же и отвечать за свои деяния. Кто велел ему пробивать изнутри скорлупу — пусть не сваливает свою вину на курицу или тем более на петуха!— теперь пускай копошится и ест всего четыре месяца, после чего ему самое время насытить
своим мягким вкусным мясом желудок знаменитого мудреца, который по своей доброй воле и в защиту этой доброй воли пишет толстые книги и ведет войну на перьях и словами с мудрецом другой, детерминистской школы.
Мне, восьмидесятидвухлетнему старику, неловко ставить себя на одну доску с невинным цыпленком, но, так же как цыпленок, который сам пробивает изнутри скорлупу, я тоже говорю, что я родился, а не меня родили. (И на любом языке так.) Я родился! На любом языке — и одно поколение за другим! Что там еще говорить детерминистам, если уже языковая традиция явно против них! Каждый сам на этот свет родился, и каждый сам был кузнецом своего счастья или несчастья...
Вот я, Аарон Тимофеевич Кивиряхк, родился по старому счислению третьего мая тысяча восемьсот девяностого года на островке Пааделайд Эзельского уезда Лифляндской губернии Российской империи. Тут, в Канаде, новый календарь омолодил меня на двенадцать дней. И то дело, особо в старости. Я родился... Моя мама Рахель говорила, когда мы все еще рядком и ладком жили вместе, что, мол, ты, сынок, родился как раз в ту весну, когда отцу выпала большая рыбацкая удача, так что даже камни вывозить не поехал. Она не сказала: я родила тебя в ту весну — даже она переложила мое рождение на мою голову—а ведь матери это дело знают ближе всех. Или, может, родители наши так говорят, желая ответственность за свои поступки переложить на детей, потомков своих...
В моей юности в чести была заповедь, которая гласила, что почитай отца и мать свою, дабы дела твои шли хорошо и на земле долго жил... Я на земле жил долго, выходит, я эту заповедь чтил?
Первое, что во мне осталось,— не глазами увидено и не ушами услышано: это материнская грудь, ее тепло, ее мягкость и влажность. А коли первое впечатление такое сильное, что живет во мне до сих пор, то, видно, очень любил я свою мать. Был я тогда двух или трехлетним, хотя в те времена женщины гораздо дольше кормили детей грудью, до четырех, а то и пяти лет, в надежде, что, пока дитя грудь берет, можно не бояться появления нового ребенка.
У мамы нас было двое: я и моя сестра Наама, двумя годами старше меня. Яагуп, наш единокровный брат, был сыном умершей при его родах первой жены отца. Яагуп был старше меня на десять лет, и с того времени, когда
я воспринимал все не по отдельным впечатлениям, а более полно, Яагуп уже прошел конфирмацию и во всяком деле, будь то ловля рыбы, охота на тюленей или вывозка камней, помогал отцу и так же мало, как он, бывал дома. Так что у матери моей было двое детей — и чего там было бояться появления третьего? В мое детство, да и позже, мы на Пааделайде уже не бедствовали. Хлеб, хоть он и был из купленного зерна — родящих полей на Пааделайде не было,— круглый год имелся в каждой семье на столе.
По-моему, моя мама была самой милой и самой красивой на всем свете. Наверное, все мальчишки думают так же, если их матери лицом и норовом не полные ведьмы. Но моя мама и вправду была очень красивой, и не один я так считал: большие, морской голубизны глаза и светло-желтые, волнистые волосы; когда она смеялась, на щеках ее появлялись ямочки. Мы с Наамой пошли в отца — водянисто-серые глаза, пакляного цвета волосы и узкий рот, будто короткая черточка, которую провели у нас под носом.
Еще у меня остался в памяти, и даже больше отца (отец и Яагуп редко бывали дома), старый дядя Элиас, кровный брат моего деда по отцу. Дедушка же Март за два года до того, как я сам проклюнулся из скорлупы, не вернулся с тюленьей охоты. Но у Элиаса, младшего брата дедушки Марта, была совсем другая судьба.
Мой прадед Тоомас был не дурак, ему посчастливилось еще до того, как перейти в русскую веру и оказаться за это на Пааделайде, пристроить в городе своего самого младшего сына Элиаса в ученики к портному Юхансону. Портной же, корни которого тянулись из Панкраннаского прихода, питал пристрастие к сигу, особенно к сиговой икре, которой его снабжал Тоомас, когда приезжал в город. А тут еще красивая госпожа барона Шварца заказала себе у мастера Юхансона пару платьев. Вот прадед Тоомас и сумел продвинуть дело так, что едва достигший отрочества Элиас угодил в город и смог вздохнуть свободнее и сохранить на портновских хлебах душу в теле, пока голод за два потопных года в деревне косил семью Тоомаса. У Элиаса оказался острый глаз и спорые на любую работу руки, и случалось, что, когда перед праздниками у мастера и подмастерьев бывало невпроворот работы, ученику уже на первом году доверяли и нитку с иголкой, и утюг, если шили какие-нибудь штаны из сукна, что подешевле. Парень и сам понимал, что для него значило попасть в город, и всячески старался угодить своим кормильцам и вскоре
добился расположения самого мастера и его молодой супруги. У мастера Элиас обучился понимать немецкую речь, один из подмастерьев, еврей по крови, научил его даже немного еврейскому, и когда однажды осенью рижскому мастеру, с которым Юхансон поддерживал связь, потребовалась в выполнении казенного заказа умелая помощь, он отослал в Ригу Фейнштейна и Элиаса, а сам подыскал здесь же, в Аренсбурге, как в те времена называли город Курессааре, временных портняжек. У рижского мастера при мастерской имелся магазин готового платья, и когда в одну Великую пятницу в Риге началось избиение и разграбление евреев, а подмастерья вступились за хозяйскую семью и имущество, Элиас на всю жизнь приобрел метку: кто-то из погромщиков ножом нанес ему на левой щеке глубокую рану, которая протянулась от виска до подбородка. Этот шрам, насколько я помню дядю с детства и позднее, был заметен даже под его седой бородой. А то, что Элиас пережил во время погрома в Риге, оставило ему не только след на лице, но и запало на всю жизнь в душу и сделало его сверх осторожным к должностным лицам Российской империи. Городовые и вида не подавали, что знают о погроме евреев и инородцев,— им явно в тот день было приказано не видеть и не слышать того, что творилось в городе.
Вернувшийся в Курессааре смекалистый, с обходительными манерами Элиас, несмотря на свой шрам, пришелся по душе портновским клиентам, особенно же его хозяйке, так что мастер забеспокоился и отослал Элиаса обратно в Ригу, чтобы он подучился раскрою и выслужил себе бумаги подмастерья. Госпожа вдруг оказалась в интересном положении, чего с ней ранее не случалось, хотя и делила она со старым мастером брачное ложе вот уже десять лет.
Элиас отправился назад в Ригу, куда в те времена, когда между Курессааре и Вяйналинна еще не было регулярной пароходной линии, лежал неблизкий путь. В Риге Элиас устроился к тому же мастеру, защищая имущество которого заработал свой шрам. Тот не забыл его, и благодаря безупречной работе самого Элиаса, а еще больше покровительству хозяина он выслужил нужные бумаги, и мастер-еврей, используя свои обширные связи, отправил Элиаса в Германию. Переходя с места на место, из одного города в другой, как было в обычае у тогдашних подмастерьев, Элиас познакомился с учением Вильгельма Вейтлинга.
По профессии Вейтлинг тоже был портным. Появился он на свет божий хоть и «по своей доброй воле» (цыпленок сам пробивает изнутри скорлупу...), но и не без помощи наполеоновского офицера и бедной магдебургской кухарки, состоявшей в неосвященной любовной связи, этот рано вкусил горечь жизни. В двенадцать лет парнишке пришлось пойти учиться портновскому делу к мастеру, от которого из-за его привередливости сбежали шесть предыдущих учеников. Вильгельм учение одолевает, да так успешно, что придумывает плиссировочную машину и с ее помощью надеется в Вене выбиться в люди. Но мечта выйти в люди очень скоро покидает его, потому что помимо умелых рук и проницательного ума он был наделен еще и острым видением того, как мало тех, кто, выбившись в люди, сидит у жирного куска, и куда больше таких, кто вынужден за гроши продавать свой труд, кто живет в страхе потерять и хлеб свой, и работу. Перебиваясь портняжным ремеслом, Вейтлинг ездил по разным странам, призывал себе подобных выступать против несправедливости, изучал книжную премудрость и сам написал пару книг. «Евангелие бедного грешника», в котором он обвиняет церковников, что они в угоду богатым и сильным мира сего ложно толкуют в церкви Библию, на год засаживает его за решетку. Вейтлинг заводит дружбу с Энгельсом и Марксом, с которыми, правда, потом полностью общего языка не находит. Он стал бельмом на глазу для европейских ищеек и решает отправиться в Америку. Здесь он некоторое время издает газету и, следуя своему учению, пытается создать коммуну, которая, однако, терпит крах.
Таков был человек, чье «Евангелие бедного грешника» стало евангелием для моего старого дяди Элиаса. Будучи портным, ему легко было отыскивать следы своего учителя, потому что именно с портными, сапожниками, часовщиками и другими ручных дел мастерами водил дружбу Вейтлинг, делился взглядами, нередко спорил. Так же как Вейтлинг, Элиас отправляется в Америку, но создателя и проповедника «Евангелия бедного грешника» он уже не увидел — к тому времени, когда Элиас добрался туда, Вейтлинг скончался, в 1871 году. Но для Элиаса он не умер, даже неудачи Вейтлинга не отпугнули его. Он не слепо следовал слову и делу Вейтлинга. То, что не удалось Вейтлингу, где-то все же должно было воплотиться.
Старый Элиас считал, что Вейтлинг слишком широко размахнулся. Мысли самого Элиаса сходились прежде всего к Пиксам и Ряхкам на Пааделайде. Он даже чувствовал перед ними себя в чем-то виноватым. Несколько его братьев и сестер умерли с голоду в тяжелые годы потопа, он же попал в город, обучился доходной всюду требуемой работе, выучился нескольким языкам, мир повидал. Теперь он чувствовал себя обязанным спасти своих ближних, увести их подальше от лютеранской и православной веры, от барона Маака, от всей Российской империи, туда, где бог и впрямь высоко, а царь далеко, чтобы они не смогли мешать жить бедному люду.
Карл Роберт Якобсон пробуждал, направлял и просвещал эстонский народ и женился при этом на немке, Вейтлинг хотел исправить весь мир, жену взял себе в Америке и умер в убогой нищете, будучи отцом целой оравы детей; Элиас Кивиряхк, боявшийся большого размаха, хотя и знавший портняжье дело по женской и мужской части, остался до конца жизни холостяком и думал прежде всего о нескольких десятках Пиксов и Ряхков. Да и то о всех ли с одинаковым пылом? Может, только вначале, когда пытался отыскать в Германии и Америке следы своего учителя и найти местечко для близких, осевших на Пааделайде. Но потом, когда он вернулся на Сааремаа и подбил пааделайдцев сняться с места...
Добывая себе хлеб портняжным трудом (есть ли на земле уголок, где бы женщины не хотели быть привлекательными, а мужчины хорошо одеваться!), Элиас шел по Америке все дальше на запад, потом на север, пока не добрался сюда, до Британской Колумбии. Перед ним был огромный океан, идти дальше он не решился. Правда, и это море с тысячью островами не оставалось без власти, только королева и впрямь была в далекой Англии, а жестокого, карающего Иегову последователь вейтлинговского евангелия своим богом не считал. (Если в вейтлинговском евангелии говорилось о боге, то скорее это была субстанция Спинозы, чем мстительный Иегова.)
Индейцы обитали небольшими группами на побережье материка по берегам быстро водных рек, которые сбегали со Скалистых гор, ведь в здешние т1е1 — фиорды и реки — заходил нереститься лосось, хлеб аборигенов. Но острова, кроме огромного Ванкувера, в основном были не заселены. Элиас подружился с индейцами побережья — разве индианки не хотят быть красивыми! — в благодарность индейцы на своих каноэ перевозили белого портного
с одного незаселенного острова на другой, завезли и сюда, хотя в то время некоторые другие острова пришлись Элиасу больше по душе.
И Элиас пошел назад, на восток.
Говорят, что катящийся камень не обрастает мхом, а вот Элиас, перекатываясь с места на место, успел и мхом обрасти. Не было, правда, у него в Америке ни палат, ни дома, ни земель, ни живности, ни своей портняжьей мастерской, ни жены, ни детей.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22