А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Он вдыхал запах эвкалиптов, козьего навоза и моря. Неожиданно ему пришло в голову, что умирать у стен борделя – несколько в духе авантюрного романа.
Молодые немецкие солдаты услышали команду к стрельбе и, сами не веря, открыли огонь. Те, чьи глаза были открыты, целили в сторону или выше – так, чтобы не убить. Автоматы прыгали и трещали в их руках, а сами руки немели, от паники и дрожи их сводило судорогой. Сержант-хорват хотел убивать и стрелял короткими аккуратными очередями, сосредоточенный, как плотник, как мясник, дробящий суставы.
У Вебера кружилась голова. Его бывшие друзья кричали, крутясь и танцуя в горизонтальном дожде. Молотя руками, падали на колени, их ноздри хватали вонь пороха, паленой одежды и масла, рты наполнялись сухим, пыльным привкусом крови. Некоторые поднимались снова, простирая руки, как Христос, открывая грудь в надежде на быструю смерть – на короткий путь сквозь боль туда, где больше не будет утрат. Никто не видел, даже Вебер, что при команде «огонь» Карло чуть отступил в сторону, как солдат, подравнивающий шеренгу – Антонио Корелли сквозь туман тоски и забытья вдруг увидел перед собой титаническое туловище Карло Гуэрсио, почувствовал, что его запястья больно стиснуты в могучих кулаках, и обнаружил, что сам он не может шевельнуться. Он с изумлением смотрел, как в середине спины Карло изнутри прорываются неровные, устрашающие дыры, разбрасывая куски излохмаченной плоти и темно-красные сгустки крови.
Карло стоял несломленный, а пули, одна за другой, как раскаленные добела хищные ножи, зарывались в его грудь. Он чувствовал удары, подобные ударам топора, расщеплявшие его кости и кромсавшие вены. Он стоял совершенно неподвижно и, когда легкие у него наполнились кровью, задержал дыхание и начал считать. «Uno, due, tre, quattro, cinque, sei, sette, otto, nove…» В своеволии доблести он решил устоять и досчитать до тридцати. На каждом четном числе он думал о Франческо, умиравшем в Албании, а на каждом нечетном – крепче сжимал руки Корелли. Он дошел до тридцати, как раз когда подумал, что может не успеть, – затем взглянул на небо, почувствовал, как пуля пробивает ему челюсть, и рухнул навзничь. Корелли лежал под ним, парализованный его тяжестью, насквозь пропитанный его кровью и так оглушенный этим актом любви, столь непостижимым и необъяснимым, столь наполненным божественным безумием, что не слышал голоса сержанта:
– Итальянцы, все кончено. Если кто-то из вас жив, встаньте, ваши жизни будут сохранены.
Он не видел, как двое или трое поднялись, зажимая раны руками, один – с распоротым пахом. Он не видел, как они стояли, пошатываясь, но услышал, как вновь затрещал автомат, когда сержант срезал их очередью. Потом слышал одиночные выстрелы, когда дрожащая рука отравленного ужасом Вебера, бродившего среди мертвых, несла смерть притворным coup de grace. Рядом со своей головой, придавленный к земле этой огромной массой, он увидел высокий сапог, а затем и самого Вебера – тот склонился над ним и смотрел ему прямо в глаза. Дрожащий ствол «люгера» приблизился к его лицу, и он увидел неизмеримую скорбь в карих глазах Вебера. Затем пистолет, не выстрелив, исчез. Капитан постарался вздохнуть свободнее и понял, что дышать трудно не только из-за веса Карло, но и потому, что пули, прошедшие со страшным разрушением сквозь его друга, поразили и его самого.
57. Огонь
Проходили часы, а Корелли всё лежал под телом своего друга в их перемешавшейся на земле и обмундировании крови. Уже смеркалось, когда Велисарий наткнулся на эту переплетенную груду печальных останков и узнал такого же большого, как он сам, человека, который когда-то протянул руку через преграды вражды и угостил его сигаретой. Он взглянул в эти безучастно открытые глаза, содрогнулся при виде сместившейся изуродованной челюсти и, дотянувшись рукой, попытался прикрыть ему веки. Они не закрылись, и ему вдруг пришло в голову, что непристойно оставлять собрата мухам и птицам. Опустившись на колени, он просунул руки под это массивное туловище и древоподобные ноги. Мощным усилием, чуть не опрокинувшись от натуги, он поднял Карло с земли и посмотрел вниз. Он увидел сумасшедшего капитана, жившего у доктора, – того, чья тайная и тщательно скрываемая любовь к Пелагии была известна всем на острове и всеми обсуждалась. Эти глаза были не пусты, в них что-то мерцало. Шевельнулись губы: «Аютарми».
Велисарий прислонил Карло к розовой, в оспинах от пуль стене, вернулся и опустился на колени рядом с капитаном. Он взглянул на ужасные раны, на темное озерцо крови, уже становившееся черным, и подумал, не милосерднее ли просто прикончить его.
– Доктор… – проговорил умирающий, – Пелагия…
Силач осторожно поднял его, почувствовав, насколько он легок, и припустил бегом по каменистым полям, чтобы спасти ему жизнь.
Никто не знает точного числа итальянцев, что полегли на земле Кефалонии. Было перебито, по меньшей мере, четыре тысячи, а возможно, и девять. 288 000 кило забитого человеческого мяса или 648 000? 18 752 литра яркой молодой крови или 42 192? Свидетельства утрачены в огне.
На вершине горы Энос Алекос оглядывал родную землю внизу. В какой-то безумный момент он подумал, не 24-е ли сегодня июня? Разве день Святого Иоанна в сентябре? Кто-то перенес его? Громадные огни появлялись через равные промежутки в местах, где никогда не раскладывали костров для святого. Он чувствовал запах оливкового дерева и сосны, керосина, сухого терновника, смолы, масла и обуглившегося сырого мяса; с отвращением он втянул носом воздух. Итальянцы никогда не умели готовить мясо. Даже на этой огромной высоте он ощущал отвратительный душок паленых волос и костей и со страхом наблюдал, как грязный дым замазывает звезды черным. Возможно, это конец света.
Внизу в долинах немцы, уничтожая улики, состязались с исторической правдой и проявляли, обращая плоть в дым, избыточную осведомленность в своей вине. Они гнали один грузовик с горючим за другим. Солдаты срубали тысячелетние оливы и укладывали их высокими штабелями у наваленных грудами трупов, пока складывать выше стало невозможно. Они пренебрежительно показывали на некоторых мертвецов, говоря: «А этот-то обмочился» или «От этого дерьмом несет», – но смеялись немногие. Их руки и мундиры были выпачканы в крови и брюшной слизи, сладкий, липкий запах свежего мяса кружил им головы, как выпивка, а пот струился по вискам, когда они перебрасывали мертвых мальчиков, одного за другим, через плечо и сваливали их на погребальный костер. Они работали до слабости в ногах, пока огонь не стал таким жарким, что не позволял подойти ближе, но конца работе не было видно. Прибывали новые застывшие в укоре трупы, при этом неверном свете выглядевшие дьявольски. Прибывали в грузовиках, в джипах, переброшенными через капоты бронетранспортеров и спины мулов, и несколько раз – на носилках.
Священников, кроме Арсения, там не было. Месяцами пророчил он, что эти ребята закончат в огне, но когда это произошло, у него от ужаса подкосились ноги. Он на самом деле чувствовал себя в ответе. Тем вечером, когда все греки попрятались по домам, глядя в ночь сквозь щелочки закрытых ставень, отец Арсений пришел со своей собачкой к самому большому костру у Троянаты вблизи монастыря святого и узрел Армагеддон. Точно незримый, проходил он среди бледных лиц мертвецов, напоминавших католическое изображение последнего дня. Повсюду вокруг него неистово трудились темные силуэты немецких солдат, похрюкивающих, как свиньи, когда швыряли на огонь трупы – один за другим. Неподалеку священник услышал придушенный, леденящий душу вопль еще живого мальчика, метавшегося, бившегося в острой муке своей кремации.
Отец Арсений ощутил, как душа шевельнулась в нем, и, широко раскинув руки, закричал; голос его покрывал крики солдат, шипенье и треск огня. Размахивая посохом из оливкового дерева, он запрокинул голову:
– Вглядывался я во дни минувшего, в лета времен древних! Призываю к воспоминанию песнь мою в ночи, веду беседу с сердцем своим!
Ужель Господь покинул нас навечно? И ужель не будет он более благосклонен? Исчезла ль милость его непорочная навсегда? И обещание не сбудется вовеки? Господь забыл о милосердии? И во гневе затворил свои милостивые заботы?
Горе тебе, грабящему, когда ты не ограблен! Горе тебе, творящему вероломство, а к тебе предательства не сотворенному! И когда перестанешь ты отбирать, тогда сам ты будешь обкраден!
Горе тебе, потому негодование Господне лежит на всех народах, и гнев его на всех их ратях; истребил их он полностью, привел их он к кровопролитию! И сраженные, будут они извергнуты, и зловоние изойдет из тел их, и горы расплавятся кровью их!
Горе тебе, потому потоки земные смолой обернутся, и пыль тогда – серой, а суша станет смолой горящей! И негасима будет денно и нощно, и подымется дым навечно; из рода в род проляжет пустыня, и никто не перейдет ее!
Не сознавая, что никто его не слышит, воспламенившись апокалиптической яростью, отец Арсений сжал обеими руками свой посох и, проревев:
– Открою я наготу твою, да чтобы срам твой был виден! Будет мне отмщение, и не сочту тебя за человека! Осквернил ты наследие мое! – бросился в бой. Размахивая посохом, он лупил по плечам и головам немецких солдат. Лязгали каски, сотрясались под решительными ударами усталые плечи, взметались, защищая головы, руки, но падали с расплющенными пальцами. Солдаты, со знанием дела пролившие кровь тысяч, похоже, растерялись и не знали, что делать. Слышались крики одних: «Черт, уберите его, ради Бога!», – и замечания других, остановившихся передохнуть: «Ты глянь на этого сумасшедшего священника!» Они подталкивали друг друга и смеялись, радуясь замешательству пострадавших. В этом оранжевом зареве Арсений казался загробной летучей мышью; его развевавшиеся широкие черные одежды, пророческая борода, дико сверкавшие глаза, высокая изодранная шапка с плоским верхом только усиливали картину проникшего с того света безумия. Его песик приплясывал и скакал подле него, бессмысленно лая от возбуждения и цапая за икры избранные жертвы.
Это закончилось, только когда один солдат оказался на земле. Еще немного – и палка священника проломила бы ему голову и перебила руки. Гренадерский офицер вытащил автоматический пистолет, подошел сзади к Арсению и сделал единственный выстрел в затылок чуть повыше шеи, вышибив священнику мозги и разнеся спереди череп. Арсений умер в сверкнувшей вспышке белого света, которую принял за откровение лика Господа, и его истощенные, как скелет, останки были брошены на погребальный костер вместе с юношами, чью судьбу он предвидел, но не знал, что разделит ее.
Его пес скулил, пугаясь огня и чужих людей, и пытался приблизиться к своему горевшему хозяину, но раз за разом отскакивал. Он выражал свое непонимание, поднимая сначала одну лапу, потом другую. Там и нашли его, обожженного и воющего, измученные ожиданием и неизвестностью греки, когда солдаты отбыли.
Мужчины, женщины и несколько спасшихся итальянских солдат подошли к костру так близко, насколько позволял жар. Не сговариваясь, они стали растаскивать с краев тела, до которых могли дотянуться, когда позволял переменчивый ветер. Много их было, по-прежнему лежавших, как брошенные куклы, в изломанных позах, там, куда еще не добрался огонь. За этим тяжким трудом все думали об одном: «Так значит, вот так это будет при немцах? Сколько же здесь могло быть ребят? Скольких из них я знал? Могу ли я вообразить ужас их смерти? Могу ли я представить, как это – медленно умирать, истекая кровью? Правда ли, что когда пуля дробит кость, это похоже на то, будто лошадь лягнула?»
Казалось, у всех дрожат руки и слезятся глаза. Люди старались разговаривать как можно меньше, потому что говорить было трудно, задыхаясь то ли из-за отвратительного дыма горелого мяса, то ли из-за такого рвущего душу горя. Подвое и по трое они уносили тела в пещеры и расщелины, к наскоро вырытым большим могилам, к ямам, где раньше прятали от сборщиков налога и таможенников товары и деньги. Группами отправлялись туда, где прошли бои, и подбирали тех, кого не обнаружили фашисты. Над душами католиков торопливо произносились православные молитвы. Замечали, что ни у кого из убитых не было при себе ни колец, ни денег. Тела были обобраны, пальцы обрублены, золотые зубы выдраны, серебряные цепочки с распятьями сорваны.
С рассветом густое черное облако нависло над землей, закрывая солнце, и люди вернулись в свои дома, заперев двери до наступления темноты. Дым генерала Гандина смешался в небе Кефалонии с дымом его мальчиков – он погиб одним из первых, благородный, рыцарственный солдат старой школы, кто доверял своим врагам и пытался спасти своих людей. Он умер не сломленный, не дрогнув, отчетливо сознавая, что его нерешительность и отсрочки убили их так же верно, как расстрел, что сейчас разбрызгивал по камням его кровь. Вскоре останки его офицеров будут изъяты из муссолиниевских казарм в Аргостоли и тоже затрещат и съежатся в огне.
Ночью греки появились снова; они вытаскивали тела из отстойников и канав, опять отмечая, что ни у кого не было ни часов, ни ручки, ни единой монетки. Они находили фотографии смеющихся девушек, любовные письма, семейные снимки, на которых все стояли рядком и улыбались. Многие солдаты, сознавая неминуемость уничтожения, но полные решимости говорить даже из глубокой могилы, нацарапали на обороте открыток и фотографий адреса – в мучительной надежде, что найдется кто-нибудь, кто напишет письмо, передаст известие. На многих письмах чернила расплылись, будто несколько крупных капель дождя застигли отправителя под открытым небом.
Они не знали, что, быстро усвоив урок предыдущей ночи, немцы теперь экономили силы, заставляя офицеров оттаскивать к грузовикам своих убитых и пристреливая их, только когда работа была сделана. Они не знали о существовании Гюнтера Вебера – далеко не единственного фашиста, доведенного до сумасшествия и сломленного своей послушной долгу жестокостью. Но они снова видели те же костры и качали головами, когда то же зловоние отвратительной стряпни пропитывало их дома и одежду, и снова изо всех сил старались спасти мертвых посреди ночи, которую то затухающие, то пляшущие тени деревьев и людей, что отбрасывали скачущие оранжевые языки костров, сделали погребальной.
На следующий день прошел слух о том, что во мраке бродил Святой Герасим, а когда вернулся в свой катафалк, монахини нашли его поутру со следами слез на черной коже ссохшихся щек и темно-красной крови на золоте и атласе его туфель.
58. Хирургия и погребение
Как раз когда начинало темнеть, дверь внезапно распахнулась от удара, и первой мыслью Пелагии было – это немцы. Она знала, что все итальянцы погибли.
Как и остальные, сначала она слышала звуки боя – механическое тявканье пулеметов, щелканье винтовок, короткие автоматные очереди, приглушенно-басовитые литавры снарядов, а потом – нескончаемый треск расстрельных команд. Сквозь ставни она видела проезжавшие мимо грузовики: в них ликовали гренадеры, либо с них свешивались трупы итальянцев со струйками крови в уголках рта и глазами, устремленными в бесконечность. Ночью она вышла с отцом, у которого от слез гнева и жалости дрожали щеки, и пошла искать еще живых среди этих тел, разбросанных, раскиданных чудовищным огнем.
От увиденного она онемела – не из-за страха или печали, а от пустоты.
Итак, жизнь кончилась. Она знала, что немцы насильно отправляют молодых красивых женщин в бордели, поскольку добровольцев не находилось. Она знала, что в этих борделях полно запуганных и измученных девушек отовсюду – от Польши до Словении – и что фашисты пристреливают их при первом признаке сопротивления или болезни. Она сидела за столом с мыслями, полными лишь воспоминаний, изредка оглядывая всё вокруг себя, в последний раз вбирая подробности земной жизни: сучки на ножке стола, кастрюли с вмятинами, которые она так старательно отдраивала, одну необъяснимо обесцветившуюся плитку на полу, запретный портрет Метаксаса на стене, который отец повесил, хоть и был непримиримым венизелистом. Руку она держала в кармане фартука, и когда придут немцы, она застрелит одного, так что им придется в ответ пристрелить ее. Маленький «дерринджер», казалось, не соответствовал этой задаче, но, по крайней мере, у отца был итальянский пистолет и пятьдесят патронов, которые кто-то, может быть из кружка «Ла Скала», оставил перед их дверью как безрадостное наследство.
Итак, дверь распахнулась, она вздрогнула, как неизбежно поступают персонажи в замусоленных от чтения книжках. Краска сбежала с ее лица, она поспешно поднялась, сжимая в руке оружие, и узрела Велисария – он дышал часто, как собака, от пояса был измазан кровью, а глаза его горели сверхъестественной силой, с которой ему посчастливилось родиться.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59