А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


– Я – врач, но я еще и человек, который прожил большую жизнь и все это видел, – сказал доктор. – Любовь – разновидность слабоумия с весьма определенными и часто повторяющимися клиническими симптомами. Вы краснеете в присутствии друг друга, вы оба болтаетесь в тех местах, где надеетесь увидеть друг друга, вы оба слегка косноязычны, оба необъяснимо и слишком долго смеетесь, ты становишься прямо до тошноты девчонкой, а он – абсолютно нелепо галантным. К тому же, ты немного поглупела. На днях он преподнес тебе розу, и ты положила ее между страниц моего справочника по симптомам. Если бы ты не была влюблена и имела немного соображения, ты засушила бы ее в какой-нибудь другой книге, которой я не пользуюсь ежедневно. Полагаю, весьма уместно, что роза обнаружена в разделе, касающемся эротомании.
Пелагия предчувствовала, что надвигается крушение всех ее сладких мечтаний. Ей припомнился доверительный совет тетушки: «Женщине, чтобы добиться своего, нужно либо плакать и пилить, либо дуться. Она должна быть готова проделывать это годами, потому что все мужчины в семье считают ее собственностью, которой могут как угодно распоряжаться, а сами – как камни, и требуется много времени, чтобы подточить их». Пелагия попробовала заплакать, но ей не дало возраставшее смятение. Она неожиданно встала и так же резко села снова. Перед ней разверзлась пропасть, и полчища турок в образе ее отца собирались столкнуть ее с обрыва. Казалось, его бесстрастное вскрытие ее души изгнало очарование из нарисованного образа. Доктор Яннис, уже раскаиваясь в своем грубом юморе, решился на сочувствие из-за одного лишь обстоятельства: стоял прекрасный день. Доктор сжал руку дочери. Пальцем другой руки он покручивал кончик уса и невозмутимо наблюдал, как Пелагия пытается выдавить из себя слезинку. А потом начал пространный монолог:
– Жизненный факт – доброе имя семьи коренится в поведении ее женщин. Не знаю, почему это так, – возможно, где-то дела обстоят иначе. Но мы живем здесь, и я обозначаю этот факт с точки зрения ученого, так же как отмечаю, что в январе на горе Энос лежит снег, а у нас отсутствуют реки.
Дело не в том, что мне не нравится капитан. Конечно, он слегка сумасшедший. Это очень просто объясняется тем обстоятельством, что он – итальянец, но он не настолько безумен, чтобы казаться совершенным посмешищем. На самом деле, он мне очень нравится, а то, что он божественно играет на мандолине, в значительной степени примиряет меня с тем, что он иностранец. – Тут доктор подумал, будет ли конструктивным раскрыть свое предположение, что капитан страдает геморроем; разоблачение физических несовершенств и немощей часто бывало сильнодействующим противоядием любви. Из уважения к Пелагии он решил этого не делать. В конце концов, не следует швырять собачье дерьмо в постель Афродиты. Он продолжил:
– И ты должна помнить, что обручена с Мандрасом. Ты помнишь это, не так ли? Формально капитан – враг. Ты можешь представить себе мучения, которым подвергнут тебя другие, когда придут к выводу, что ты отвергла любовь греческого патриота, предпочтя захватчика, угнетателя? Тебя будут называть коллаборационисткой, фашистской шлюхой, а то и хуже. Люди будут бросать в тебя камни и плевать – тебе ведь это известно, правда? Тебе придется уехать в Италию, если ты захочешь оставаться с ним, потому что здесь тебе будет небезопасно. Ты готова покинуть этот остров и этот народ? Что ты знаешь о жизни там? Думаешь, итальянцы умеют готовить мясной пирог и у них есть церкви в честь святого Герасима? Нету и не умеют.
И еще одно. Любовь – временное помешательство, она извергается, как вулкан, а потом стихает. И когда она утихнет, приходится принимать решение. Нужно решить, сплелись ли ваши корни настолько, что и представить невозможно, чтобы вы когда-нибудь разлучились. Потому что это – любовь. Не затаенное дыхание, не возбуждение, не обещания вечной страсти, не поминутное желание спариваться. Это не значит лежать ночью без сна, представляя, что он целует каждую складочку твоего тела. Нет, ты не красней, я говорю тебе о том, что происходит на самом деле. Очень просто «быть влюбленным», это каждый дурак может. Подлинная любовь – то, что остается, когда перегорит влюбленность, это – и искусство, и счастливый случай. У нас с твоей матерью так было – у нас были корни, что проросли друг в друга под землей, и когда весь красивый цвет облетел с наших ветвей, мы обнаружили, что мы – одно дерево, а не два. Но иногда лепестки опадают, а корни не переплелись. Представь только, что ты бросаешь свой дом и свой народ и через полгода, год, три года понимаешь, что у деревьев не было корней и они рухнули. Вообрази свое одиночество. Представь, что это будет за тюрьма.
Говорю тебе: замужество с капитаном невозможно, пока не освобождено наше отечество. Грех можно простить только после того, как грешник перестал совершать его, ведь мы не можем позволить себе мириться с ним, пока он еще совершается. Я допускаю такую возможность и был бы действительно рад ей. Может так быть, что ты больше не любишь Мандраса. Возможно, нужно найти решение для уравнения, где с одной стороны – любовь, а с другой – бесчестье. Никто не знает, где сейчас Мандрас. Его может не быть в живых.
Но это означает, что твою любовь придется отложить на неопределенное время. Пелагия, ты, как и я, знаешь, что отложенная любовь – усиливающаяся похоть. Нет, не смотри на меня так. Я не невежда, не дурак, и я не вчера на свет появился. К тому же, я – врач и оперирую не невыполнимыми нравственными указаниями, а фактами, которые можно доказать. Никто не убедит меня, что человек молодой, привлекательный, хорошо образованный и благоразумный не способен, к тому же, и воспламеняться. Ты что думаешь, я не знаю, что молодых девушек может снедать желание? Я даже смиряюсь с возможностью того, что в этом состоянии находится моя дорогая дочурка. Не опускай голову, тебе нечего стыдиться. Я не священник, я – врач и ко всему отношусь антропологически, а кроме того, когда я был молод… Ладно, хватит об этом. Достаточно сказать, что пока я не могу быть ханжой или притворяться, что внезапно и своевременно утратил память.
Но это создает нам еще больше проблем, не так ли? Когда мы безумны, мы теряем контроль над собой. Нас заносит. Вот почему наши предки предпочитали управлять естественным безумием молодых, позоря его тем, что мазали дегтем. Вот почему кое-где на свадьбах после брачной ночи еще вывешивают запятнанные простыни. Я видел такое на прошлой неделе в Ассосе, когда меня позвали накладывать на руку гипс, помнишь? Если бы нас создали без стыда перед этим прекрасным, мы бы ничем другим и не занимались. Мы бы не работали, нас бы затопили младенцы, перестала бы существовать цивилизация. Короче, мы бы до сих пор жили в пещерах, неустанно и безразборчиво спариваясь. Если бы мы не ограничили время и место и не запретили это занятие в какое-то другое время и в других местах, мы жили бы как собаки и в жизни нашей было бы меньше красоты и покоя.
Пелагия, я не призываю тебя устыдиться. Я врач, а не творец цивилизаций, который хочет, чтобы люди перестали наслаждаться. Но представь – а если ты забеременеешь? Перестань делать вид, что ты потрясена: кто знает, что человек может сделать в момент страсти? Такое возможно, таковы естественные последствия естественных вещей. Что, по-твоему, должно произойти? Пелагия, я не буду помогать тебе избавиться от ребенка, хоть и знаю, как. Говоря откровенно, я не буду участвовать в убийстве невинного. И что ты будешь делать? Пойдешь к одной из этих повивальных бабок или знахарок, которые половину своих клиенток убивают, а другую неизменно оставляют бесплодной? Или оставишь ребенка, чтобы только убедиться, что ни один мужчина никогда не женится на тебе? Многие подобные женщины становятся проститутками, поверь мне на слово, потому что внезапно понимают, что им нечего терять, нет способа удержать вместе душу и тело. Но, Пелагия, я не покину тебя, пока я жив, даже в таких обстоятельствах. Но представь – а вдруг я умру? Не делай такое лицо, мы все задолжали природе смерть, тут уж ничего не попишешь. А что, если капитан не сможет на тебе жениться, потому что в армии это запрещается? Что тогда?
И отдаешь ли ты себе отчет, что существуют заразные болезни, сопутствующие непредусмотрительному в этом отношении поведению? Можешь ты быть совершенно уверена, что наш капитан не посещал этот бордель? Молодые люди бесконечно уязвимы в этом деле, какими бы честными ни были в других вещах, а армия облегчила это занятие, предоставив им бордель. Ты знаешь, что может сделать сифилис? Он разрушает тело и сводит с ума. Он вызывает слепоту. Дети сифилитиков рождаются глухими и кретинами. Что, если капитан ходит туда и, закрыв глаза, представляет, что в его объятьях – ты? Такое вполне возможно, хотя мне и неприятно говорить тебе это. Молодые люди таковы, какие есть.
Пелагия плакала настоящими слезами. Никогда еще ее так не унижали и не растаптывали. Отец свел все ее розовые мечты к здравому смыслу и медицинской грязи. Сквозь слезы она взглянула на него и увидела, что он смотрит на нее с огромным сочувствием.
– Тебе трудно, – сказал он просто, – ты нас обоих поставила в трудное положение.
– Ты все представил таким грязным, – горько упрекнула она. – Ты не знаешь, как оно на самом деле.
– С твоей матерью я прошел через многое из этого, – ответил он. – Она была с кем-то обручена. Знаю я, как оно на самом деле. Потому и разговариваю с тобой как человек с человеком, потому и не мечусь по комнате, не ору на тебя и не запрещаю всего, как следовало бы поступить отцу.
– Значит, ты не запрещаешь всего? – с надеждой спросила она.
– Нет, я не запрещаю всего. Я говорю, что ты должна быть очень внимательной к тому, что делаешь, и должна поступить честно и уважительно по отношению к Мандрасу. Вот и все. Взгляни на это с хорошей стороны. Чем дольше ты знаешь капитана, тем точнее сможешь определить, есть ли у вас корни, которые прорастут вместе под землей. Не уступай ему совсем. Не позволяй себе. Потому что тогда твои глаза не будут замутнены безумием, которым ты не сможешь управлять, и ты научишься видеть его таким, какой он есть. Понимаешь?
– Папакис, – мягко проговорила она, – капитан никогда не пытался навредить мне.
– Он хороший человек. Он понимает, что попал в скверное положение. Молись об освобождении острова, Пелагия, потому что тогда все станет возможным.
Пелагия поднялась и взяла жестянку с табаком.
– Мед и бренди? – тихо спросила она, и отец кивнул.
– Всё, что я говорил, не должно тебя унижать, – сказал он. – Я не хотел тебя расстроить. И я был молодым когда-то.
– Значит, в твое время не все было по-другому, – колко бросила она, выходя из комнаты.
Отец удовлетворенно улыбнулся этой парфянской стреле и с большой опаской пососал трубку: дерзкий ответ означал, что дочь не чувствует себя униженной. Возможно, отцом быть легче, чем историком. Он повернулся к пачке бумаг и написал: «Остров перешел в руки Византийской империи, которая имела достоинство быть греческой и недостаток – быть византийской».
48. «Ла Скала»
– Это правда, Антонио, – кое-кто из твоих солдат занимается вымогательством, и по моему мнению, и по мнению моих собратьев-офицеров, это сильно бросает на вас тень. Не на тебя лично, а на итальянскую армию. Это так же позорно, как тот памфлет о Дуче, который все читают. Это часть всё той же болезни.
Корелли обернулся к Карло.
– Это правда – что Гюнтер говорит?
– Меня не спрашивай. Спроси лучше у грека.
– Доктор, – окликнул Корелли, – это правда?
Доктор вышел из кухни, где тщательно правил лезвия старых скальпелей на точильном камне, и спросил:
– Что – правда?
– Что некоторые наши солдаты покупают у голодных вещи за пайковые карточки, а потом какие-то другие люди приходят и конфискуют карточки, потому что они приобретены незаконно.
– Это не «какие-то другие люди», – сказал доктор, – это просто другая половина той же банды. Всё идет по идеальному кругу. Стаматиса вот так вот нагрели на прошлой неделе. Он лишился ценных часов и двух серебряных подсвечников, а кончилось тем, что и ни пайковых карточек, и в животе так же пусто, как прежде. Весьма оригинально. – Доктор повернулся уходить, но остановился. – И вот еще что: ваши солдаты воруют у людей с огородов. Как будто все мы не умираем от голода.
– Мы, немцы, так не делаем, – самодовольно сказал Гюнтер Вебер, получая удовольствие от небольшого schadenfreude на счет Корелли.
– Немцы петь не умеют, – не к месту парировал Корелли. – Во всяком случае, я потребую расследования. Я положу этому конец. Это очень плохо.
Вебер улыбнулся:
– Ты славишься тем, что хорошо защищаешь права греков. Иногда я думаю, а понимаешь ли ты, для чего ты здесь.
– Я здесь не для того, чтобы быть сволочью, – сказал Корелли, – и если быть совсем откровенным, чувствую я себя тут неважно. Стараюсь думать, что я здесь в отпуске. У меня нет твоих преимуществ, Гюнтер.
– Преимуществ?
– Да. У меня нет преимущества думать, что другие расы хуже моей. Я не чувствую, что у меня есть на это право, вот и всё.
– Это вопрос науки, – сказал Вебер. – Научный факт изменить нельзя.
Корелли нахмурился.
– Науки? Марксисты считают себя учеными, но они верят в совершенно противоположное твоему. Ладно, оставим науку. Она здесь не к месту. Нравственный принцип – вот чего нельзя изменить, а не научный факт.
– Мы расходимся во мнении, – добродушно сказал Вебер, – для меня очевидно, что этика, как и наука, со временем меняется. Этика изменилась из-за теории Дарвина.
– Ты прав, Гюнтер, – вмешался Карло, – но никто не обязан принимать это. Мне это не нравится, и Антонио тоже, вот и всё. И наука занимается фактами, а нравственность – духовными ценностями. Это не одно и то же, вместе не растет. Никто не сможет отыскать духовность на стеклышке микроскопа. Может, и правда, что, например, евреи – вредные, что они ниже нас, – откуда мне знать? Но разве это означает, что мы должны относиться к ним несправедливо? Я такого рассуждения не понимаю.
– Помнишь, – сказал Вебер, откидываясь на спинку стула, – как ты наставил на меня пистолет, когда я хотел долбануть прикладом эту куницу из-за ее шкурки? И я не убил ее. Правда, я не знал, что она домашняя. С пистолетом я спорить не мог. Вот это – новая нравственность. Силе не требуются оправдания и не нужно объяснять причины. Это – дарвинизм, как я уже сказал.
– Пусть уж оставит причины для истории, – сказал Корелли, – а иначе он обречен. Это еще и вопрос собственного душевного покоя. Помнишь, когда тот бомбардир попытался изнасиловать девушку, которую якобы исцелило чудо? Мину, так ее звали, кажется. Ты понимаешь, почему я тогда так поступил?
– Это когда ты заставил его стоять на солнце по стойке «смирно» безо всего, только в каске и с ранцем?
– С ранцем, набитым камнями. Да. Я сделал это, потому что представил, что та женщина – моя сестра. Я поступил так, потому что, когда он хорошенько поджарился, я почувствовал себя гораздо лучше. Вот моя нравственность. Я заставляю себя представлять, что это касается меня.
– Ты добрый человек, – проговорил Гюнтер. – Я это признаю.
– Между прочим, я не дал тебе пристукнуть Кискису, чтобы спасти твою жизнь, – сказал Карло. – Если бы я тебя не удержал, Пелагия бы тебя убила.
– А-а-а-а! – Вебер, делая вид, что душит себя, стал захлебываться. – А где Пелагия? Мне казалось, ей нравится, как мы поем.
– Ей нравится, но ей неловко быть единственной женщиной в компании парней. Полагаю, она слушает из кухни.
– Нет, не слушаю, – отозвалась Пелагия.
– Ага, – сказал Вебер, – ты тут. Антонио как раз говорил, что нам нужно привезти нескольких девочек из борделя, чтобы всех было поровну. Ты как насчет этого?
– Отец вышвырнет вашу «Ла Скалу», и вам снова придется петь в нужниках.
– А мы бы пригнали два бронетранспортера и всё равно пришли, – сказал Вебер. Он оглядел хмурые лица и проговорил: – Всего лишь маленькая шутка.
– Наши бронетранспортеры не заберутся на холм, – сказал один из баритонов, – пришлось бы у вас одалживать.
– Ложь и клевета, – ответил ему тенор, – они прекрасно ездят, если снять вооружение. Ладно, давайте споем что-нибудь.
– «La Giovinezza», – восторженно предложил Вебер, но все остальные застонали. – Ладно, ладно, принесу из машины патефон, и мы все споем с Марлен.
– А потом можно попеть любовные песни, – сказал Корелли, – потому что сегодня прекрасная ночь, все так спокойно и у нас просто должно быть романтическое настроение.
Вебер сходил к своему джипу и с гордостью собственника вернулся с патефоном. Устроив его на столе, он опустил иголку. Раздался звук, очень похожий на шорох далекого моря, за ним – первые воинственные такты «Лили Марлен». Запела Дитрих, ее голос был полон томной грусти, искушенности в мирских благах, печали, которую приносит знание, и страстного желания любви.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59