А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Непотребный лед. – Голос человека осекся, и она увидела, как у него задергались плечи. – О, Господи, лед, – повторил он. Поднес руки к лицу и сказал им: – Сволочи, гады, оставьте меня в покое, Бога ради, не тряситесь. – Он сжал пальцы – казалось, всем телом он старается подавить непрерывные судороги.
– Вы можете прийти завтра, – сказала Пелагия в полной растерянности, напуганная этим бормочущим привидением.
– Понимаешь, шипов-то на ботинках нет. Снег ветром сметает, и кромки льда – острее ножей, и когда упадешь, изрежешься. Взгляни на мои руки. – Он поднял их к ней, выставив ладони, – этот жест обычно считался оскорбительным, – и она с ужасом увидела, что они иссечены твердыми белыми шрамами, которые стерли все естественные линии, стесали подушечки и мозоли и оставили сочившиеся трещины на суставах, а ногти сорваны до мяса.
– Лед-то кричит. Он визжит. И голоса из него зовут тебя. А ты смотришь в него и видишь людей. У них там случка, как у собак. Манят тебя, машут и насмехаются, и ты стреляешь в лед, но они не затыкаются, а лед потом пищит. Он пищит всю ночь, всю ночь.
– Послушайте, вам нельзя оставаться, – сказала Пелагия и, как бы извиняясь, добавила: – Я здесь одна.
Дикий человек не обратил на нее внимания.
– Я видел своего отца, мертвого отца, он завяз подо льдом, его глаза смотрели на меня, и рот открыт, а я кромсал лед штыком. Чтобы вытащить его. А когда я его вытащил, оказалось, это кто-то другой. Не знаю, кто это был, понимаешь, лед обманул меня. Я знаю, я никогда не согреюсь, никогда. – Он обхватил себя обеими руками и начал неистово дрожать. – Патемата-математа, патемата-математа, значит, страдания – это опыт, да? Не выходи на холод, не выходи на холод.
Растерянность Пелагии сменилась сильной тревогой: она не знала, что она одна может сделать с сумасшедшим бродягой, который проповедовал в ее кухне. Она подумала было, не оставить ли его и не сбегать ли за Стаматисом или Коколисом, но замерла от мысли, что в ее отсутствие он может что-нибудь натворить или украсть.
– Пожалуйста, уходите, – попросила она, – отец завтра вернется и сможет… – Она остановилась, судорожно подыскивая название какой-нибудь подходящей медицинской процедуры – …осмотреть ваши ноги.
Человек в первый раз ответил ей:
– Я не могу ходить, я шел с Эпира. Без ботинок.
В комнату вошла Кискиса и втянула носом воздух; усы у нее подергивались, пока она принюхивалась к сильным и незнакомым запахам. Подвижно и текуче она перебежала по полу и вскочила на стол. Приблизившись к человеку из неолита, она зарылась в то, что когда-то было карманом, торжествующе вынырнула с маленьким кубиком белого сыра и слопала его с явным удовольствием. Потом снова сунулась в карман и нашла только сломанную сигарету, которую отвергла.
Человек улыбнулся, открыв здоровые зубы, но кровоточащие десны, и потрепал зверька по голове.
– Ну, хоть Кискиса помнит меня, – сказал он, и тихие слезы потекли по его щекам, скрываясь в бороде. – Она все так же сладко пахнет.
Пелагия поразилась: Кискиса боялась незнакомых, и откуда эта страшная развалина знает ее имя? Кто мог ему сказать? Она обтерла руки о фартук, еще толком не зная, что подумать или сделать, и произнесла:
– Мандрас?
Человек повернул к ней голову и проговорил:
– Не касайся меня, Пелагия. У меня вши. И я воняю. Я обгадился, когда рядом со мной упала бомба. Я не знал, что мне делать, и сначала пришел сюда. Все это время я помнил, что прежде мне надо попасть сюда, вот и всё, и я устал и воняю. У тебя есть кофе?
В голове Пелагии стало пусто, чувства путались и разбегались: отчаяние, невыносимое возбуждение, вина, жалость, отвращение. Сердце прыгало у нее в груди, руки опустились. Наверное, больше всего она почувствовала беспомощность. Невероятно, что в этом несчастном призраке скрываются душа и тело человека, которого она любила и желала, по которому так сильно тосковала и от которого, наконец, освободилась.
– Ты ни разу не написал мне, – сказала она первое, что пришло в голову, предъявляя обвинение, мучительно засевшее у нее в мозгу сразу после его отъезда, обвинение, переросшее в гнев – возмущенное чудовище, дочиста сожравшее изнутри ее чувство к нему.
Мандрас устало взглянул на нее и сказал так, будто это он жалел ее:
– Я не умею писать.
Сама не понимая почему, Пелагия почувствовала, что это признание оттолкнуло ее больше, чем его грязь. Значит, она обручилась с неграмотным, даже не зная об этом? Чтобы сказать хоть что-то, она спросила:
– Разве кто-нибудь не мог написать за тебя? Я думала, тебя убили. Я думала, ты… не любишь меня.
Мандрас поднял взгляд, полный безграничной усталости, и покачал головой. Он попытался удержать чашку и сделать глоток, у него не получилось, и он поставил ее на стол.
– Не мог я диктовать никому. Разве мог я допустить, чтобы все знали? Как же можно, чтобы парни обсуждали мои чувства? – Он опять покачал головой и еще раз безуспешно попытался глотнуть кофе, пролив его себе на бороду и на шкуры. Он снова взглянул на нее, так что она, наконец, узнала его глаза, и сказал:
– Пелагия, я получил все твои письма. Я не мог прочитать, но я получил их. – Он порылся в своем одеянии и вытащил большой запачканный пакет, перевязанный проволокой. – Я хранил их здесь, чтобы они согревали меня, все время помнил, что они тут. Я думал, что ты прочтешь их мне. Прочитай, Пелагия, чтобы я обо всем знал. – И скорее покорно, чем с осознанным пафосом, Добавил: – Даже если слишком поздно.
Пелагия была в ужасе. В последовательной череде писем Мандрас безошибочно почувствует, как неуклонно уменьшались ее нежность и привязанность, как все больше и больше она останавливалась на повседневном. Он почувствует это яснее, чем если бы читал их все эти месяцы одно за другим.
– Потом, – проговорила она.
Мандрас тяжело вздохнул и погладил Кискисины уши, заговорив так, словно говорил с куницей, а не со своей невестой.
– Я носил тебя вот здесь, – говорил он, ударяя себя кулаком в грудь. – Каждый день, все время я думал о тебе, разговаривал с тобой. Я продолжал идти из-за тебя. И не трусил из-за тебя. Бомбы, снаряды, лед, ночные атаки, тела, друзья, которых я потерял. Ты была мне вместо Богородицы, я даже молился тебе. Да, я даже молился тебе. Я представлял, как ты поешь во дворе, и вспоминал тебя на празднике, когда пришпилил твои юбки к лавочке и попросил выйти за меня. Я мог умереть тысячу раз, но у меня перед глазами была ты – словно крест, крест на Пасху, как икона, и я никогда не забывал, я помнил каждую секунду. И это горело у меня в сердце, горело даже в снегу, это давало мне мужество, и я дрался больше за тебя, чем сражался за Грецию. Да, больше чем за Грецию. И когда сзади подошли немцы, я перешел линию фронта и думал только о Пелагии, мне нужно было добраться домой к Пелагии, и вот… – Его тело еще раз дрогнуло, и вырвалось громкое рыдание. – …только звери узнают меня.
К смятению и отчаянию Пелагии, он закрыл лицо руками и начал раскачиваться, как обиженный ребенок. Она подошла к нему сзади и положила руки ему на плечи, растирая их пальцами. Там, где когда-то была совершенная, желанная, чистая плоть, торчали кости, и она увидела, что у него действительно вши.
21. Первый пациент Пелагии
Мать Мандраса была одним из тех странных созданий, уродливых, как мифическая жена Антифата, о которой поэт сказал, что она – «женщина-монстр, чей страшный вид повергает мужчин в ужас». Тем не менее, она вышла замуж за хорошего человека, родила ребенка и снискала всеобщую любовь. Поговаривали, что она преуспела в колдовстве, но на самом деле она просто была общительной добродушной женщиной, которую судьба еще в юности лишила оснований для тщеславия, и она не озлобилась с годами по мере увеличения размеров и волосатости. Кирья Дросула происходила из рода «гьяуртоваптисменои» – «крещенных в простокваше», это означало, что ее семью изгнали с турецкой территории, дав захватить с собой только мешочек с костями предков.
Поселение Лозан повидало почти полмиллиона мусульман, отправленных в Турцию в обмен на более миллиона греков, – пример расовой чистки, хоть и необходимой для предотвращения дальнейших войн, но оставившей в наследство глубокую горечь. Дросула могла говорить только на турецком, и Старые Греки откровенно презирали их с матушкой, когда они плакали от тоски по жизни на утраченной родине. Мать Дросулы похоронила косточки отца и мужа и, боясь насмешек за свой понтосский выговор, предпочла онеметь, возложив всю ответственность на свою пятнадцатилетнюю дочь, которая за три года выучилась говорить на Кефалонийском диалекте и вышла замуж за проницательного рыбака, умевшего распознавать верных жен. Подобно многим морелюбивым островитянам, он погиб в шквале, внезапно налетевшем с востока, оставив сына, чтобы тот принял его дело, и страшную вдову, которая иногда видела сны на турецком, но забыла, как говорить на нем.
Во время отсутствия Мандраса Пелагия почти каждый день прибегала в дом кирьи Дросулы послушать ее и приходила в восторг от сказок о Византийской империи и жизни среди неверных на Черном море. В этом маленьком, пропахшем рыбой, но безупречно чистом домике у пристани они утешали друг друга словами, которые, как бы много они ни значили, теперь стали расхожими для каждой европейской семьи. Снаружи плескалось о камни вечно изменчивое море, а они плакали и обнимали друг друга, повторяя, что с Мандрасом все должно быть хорошо, потому что иначе они почувствовали бы неладное. Они тренировались на случай, если придется шмякнуть итальянца лопатой по башке, и, прикрывшись руками, смеялись ужасно соленым шуточкам, которым Дросула научилась в Турции у мусульманских парней.
К этой восхитительной косматой амазонке и побежала Пелагия, оставив своего жениха у кухонного стола – он погрузился в мировые пучины усталости и ужасных воспоминаний о товарищах, ставших добычей стервятников. Обе женщины, запыхавшись, вернулись в дом и нашли его все в той же позе: он рассеянно поглаживал уши Кискисы.
Намереваясь заключить сына в объятья, Дросула с радостным криком влетела в кухню и остановилась, загребая руками воздух, – в других обстоятельствах это было бы смешно. Она оглядела кухню, как бы ища, нет ли здесь кого-нибудь другого, кроме этого всклокоченного привидения, и вопросительно глянула на Пелагию.
– Это он, – сказала Пелагия, – говорю же, он выглядит ужасно.
– Иисусе! – воскликнула Дросула и без дальнейших церемоний, подхватив сына под мышки, подняла его с места и потащила на улицу, невзирая на протесты Пелагии и раны у него на ногах.
– Прости, – сказала Дросула, – но я не могу позволить моему сыну сидеть в уважаемом доме в таком состоянии. Это стыдобища.
Во дворе кирья Дросула осмотрела Мандраса, словно он был животным, которое она намеревается купить. Она заглянула ему в уши, с омерзением приподняла клоки сбившихся волос, заставила показать зубы и провозгласила:
– Вот видишь, Пелагия, в какое состояние приходят эти мужчины, когда нет женщин, чтобы приглядывать за ними. Позор, оправдания этому нет и быть не может. Они просто дети малые, которые не могут справиться без своих мамочек, и мне нет никакого дела, что он был на войне. Иди и поставь греться большой чан, мне нужно его отмыть хорошенько, но сначала я избавлюсь от всех этих ужасных косм, так что тащи мне какие-нибудь ножницы. Корициму, если я наберусь от него блох и вшей, то просто обдеру его живьем, я чешусь от одного только его вида, к нему за километр не подойдешь, а вонь-то, фу! – хуже, чем от свиньи!
Мандрас безучастно сидел, а мать энергично и осуждающе обрезала колтуны и катыши с его головы и бороды. Каждый раз при виде вши она крякала и морщилась, перенося на лезвиях ножниц жирные пучки волос, чтобы сбросить вместе с гнидами на уголья жаровни, где они отвратительно горели, съеживаясь и треща, испуская густой вонючий дым, противный до того, что им можно было изгонять демонов и тревожить покойников.
Пелагия, как и ее будущая свекровь, скривилась при виде снующих серых паразитов и открывавшихся гниющих ссадин и экземы; кожа черепа была изрыта воспаленными царапинами, на которых блестели выделения, а наибольшую тревогу вызывало обнажившееся, наконец, горло с увеличенными гнойными миндалинами. Ее подташнивало, хотя она понимала, что должна сочувствовать ему; Пелагия поспешила в дом – отыскать масло из сассафраса. Найдя его, она впервые с удивлением поняла, что за эти годы достаточно научилась у своего отца, чтобы самой стать доктором. Если, конечно, так вообще бывает – женщина-врач. Ее позабавила эта мысль, и она отправилась искать кисть, словно в поисках можно было укрыться от неуютного ощущения, что она родилась в неправильном мире.
Выйдя на весеннее солнце с кувшинчиком едко-пахучего масла и увидев, что Мандрас острижен наголо, она протянула кувшинчик Дросуле.
– Мажь погуще, оно даже стригущий лишай убивает, вдруг он у него тоже. Потом покрой ему голову холстиной и завяжи тесемкой. Боюсь, появится раздражение, так что, когда пропадут вши, придется втирать оливковое масло, ведь керосин-то подействует только недели через две, так что, думаю, лучше взять вот это.
Кирья Дросула с восхищением глянула на нее, понюхала жидкость, фыркнула и стала шлепать ее на голову сына.
– Надеюсь, ты знаешь, что я делаю, – заметила она.
Мандрас впервые проговорил:
– Жжет.
На что мать сказала:
– Ой, смотрите, никак очухался? – и продолжила мазать. Когда голову обмотали полотном, обе женщины отступили и полюбовались своей работой. Глаза Мандраса ввалились, лицо было истощенным, как у святого в саркофаге, и бледным, словно у недавно скончавшегося, но уже остывшего покойника.
– Это в самом деле он? – осведомилась Дросула с неподдельным сомнением в голосе, а потом спросила, как в царапины на голове попала зараза.
– Оттого, что в царапины втираются вшиные испражнения, – ответила Пелагия, – то есть вши не сами ее вызывают.
– Всегда говорила ему – не скреби башку, – сказала Дросула, – а вот до сих пор не знала, отчего это. Ну, доделаем остальное?
Женщины обменялись взглядами, и Пелагия вспыхнула.
– Мне кажется… – начала она, а Дросула подмигнула и широко ухмыльнулась.
– Разве тебе не хочется посмотреть, что берешь? Да многие девушки умерли бы за такую возможность. Я никому не скажу, честное слово, а что до него, – она кивнула на сына, – так он так далеко, что даже не узнает.
Пелагия подумала сразу о трех вещах: «Я не хочу выходить за него. Я уже видела его, но не могу этого сказать, и это было время, когда он был прекрасен. Не как сейчас. И я не могу ничего сказать, потому что мне нравится Дросула».
– Нет, правда, не могу.
– Ладно, поможешь со всем остальным и будешь говорить, что мне там нужно делать, из-за двери. Вода нагрелась? Скажу по секрету – мне не терпится посмотреть, какого мужика я произвела. Что, это ужасно, да?
Пелагия улыбнулась:
– Тебя все считают ужасной, но хуже от этого никто к тебе не относится. Просто говорят: «Ох уж эта кирья Дросула!»
Без одежды Мандрас дрожал не сильнее, чем в ней. Он стал таким жалким и маленьким, что Пелагия не испытывала стыда, оставшись с ним, даже когда он был голый, и ей не пришлось давать указания из-за двери. Мускулы его пропали, и кожа висела на костях бессильными складками. Живот вздулся – то ли от голода, то ли от паразитов, – а ребра, как и позвонки на спине, остро выпирали. Казалось, плечи и спина у него согнулись, сморщились, а бедра и икры так несоразмерно съежились, что колени выглядели огромными, распухшими. Но хуже всего было то, что они увидели, когда сняли с его ног покрытые коркой бинты; Пелагия сразу вспомнила историю Филоктета, бывалого аргонавта и поклонника Елены, – его нога непоправимо гнила, и Одиссей оставил его на острове Лемнос с одним большим луком и стрелами Геркулеса. Позже Пелагия вспомнит: все закончилось тем, что его излечил Эскулап, и Филоктет помог одолеть троянцев, – и задумается над тем, что она и сама целительница; но все это будет в то время, когда итальянцы благополучно займут место своих предков.
Однако она не очень-то почувствовала себя целительницей, увидев совершенно ни на что не похожие ноги. Омертвелая, многоцветная бесформенная масса. К внутренней стороне снятых бинтов присохла корка гноя и струпьев, а в нездоровой плоти корчились и извивались желтые личинки.
– Святой Герасим! – воскликнула Дросула, хватаясь за иссохшие плечи сына, чтобы удержаться и не упасть в обморок. Зловоние одуряло невыносимо, и Пелагия наконец почувствовала, что ее затопило священное сострадание, отсутствие которого вначале так испугало.
– Вымой его всего, – сказала она Дросуле, – а я займусь ногами. – Она взглянула на Мандраса полными слез глазами и проговорила: – Агапетон, я сделаю тебе больно. Прости.
Он ответил ей взглядом и во второй раз заговорил:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59