А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


«И опять; Все чрезмерно разросшиеся Города опасны с еще одной Точки зрения и потому не следуемы быть поощряемы новыми Привилегиями, что еще более усугубит их опасность, потому как они являются, и всегда были, Гнездом Раздора и Мятежа, а также Рассадником Анархии и Смуты. Дерзкий и отчаянный Предводитель в любой великой Метрополии, став во Главе многочисленной Черни, становится разрушителен для Мира в Обществе, даже при наиболее деспотических Правлениях…
Еще одно; коли есть в человеке хоть какое-то чувство Чести и праведной Добродетели, коли есть в нем Искра Божия и сохранилась Человечность, не может он желать соблазнения людей в большие Города новыми Обольщеньями. Подобные места стали уже проклятьем человечества во Всем – в его Здравии, в его Достатке, в его Добродетели, религии и далее, и далее, и далее. И в особенности обозримо сие в Лондоне, где, не приди туда новое Пополнение Мужчин и Женщин, из Деревень уходящих, чтобы питать сии Разорения, которые Порок, Невоздержанность, Дома терпимости и виселицы совершают непрерывно, весь Род человеческий в сим Граде вскоре бы пресекся, потому как Число Смертей превышает Рождения, по меньшей мере, на 7000 ежегодно».
Философы, у которых единственная мысль, выраженная в варварских неологизмах, предлагается на обсуждение в тридцати следующих один за другим томах, имеют в университетах гарантированное будущее, но горемыка Джозайа Такер, столь влиятельный в свое время, был потерян для современных философских факультетов, поскольку был недостаточно непонятен, не выдвигал достаточно безумных теорий и обосновывал свою мысль конкретными примерами. В Британии вместо разумного перенесения столицы в Йорк Лондону было позволено превратиться в отвратительнейшую человеческую помойку, когда-либо существовавшую в мировой истории. Но на Кефалонии британские власти заметили, что Аргостоли слишком разрастается, вняли совету Такера и взялись за строительство изысканного городка Ликзури.
В Ликзури имелись просторная площадь, обрамленная деревьями, и великолепное здание суда со встроенным под ним рынком, искусно объединявшим родственные выгоды коммерции, юстиции и дружеской защиты от ударов солнца и дождя. До сих пор Ликзури и Аргостоли, считая друг друга ненормальным и эксцентричным, упорно состязались в танцах, музыке, торговле и гражданской гордости, но в 1941 году другая, зловещая разновидность соперничества была навязана им новопаразитической чужеземной властью. Итальянцы разместили свой гарнизон в Аргостоли, а немцы встали гарнизоном в Ликзури.
Немецкое подразделение было непритязательно небольшим: не было сомнения, что оно там находилось только потому, что фашисты прекрасно знали – итальянцам доверять нельзя, их нужно держать под наблюдением. Верно, Гитлер характеризовал Муссолини как «великого человека по ту сторону Альп», но вместе с тем он понимал, что Дуче и его приверженцы – единственные подлинные фашисты, оставшиеся в Италии. Он знал, что их генералы старомодны и лишены вдохновения, лично убедился, что солдаты недисциплинированны, капризны и себе на уме, и в Северной Африке устраивал так, что во время серьезных операций их держали подальше от передовой. Подобно Богу, полагавшему на небе радугу, чтобы напомнить израильтянам, кто – хозяин, Гитлер послал в Ликзури три тысячи гренадеров 996-го полка под командованием полковника Барга.
Их не любили, хотя отношения между немцами и итальянцами внешне оставались дружескими и в духе сотрудничества. Немцы считали итальянцев негроидами низшей расы, а итальянцев приводил в недоумение нацистский культ смерти. Ремни и форма, мрачно украшенные черепами с костями, поражали их своей патологией, равно как и железная дисциплина, не рассуждающее и раздражающее единообразие взглядов, разговоров и непостижимая страсть к гегемонии. Итальянцы, заядлые любители обнимать друг друга за плечи, не испытывали подобной склонности в обществе немца, будто их могло дернуть током, рука превратилась бы в лед, или затерялась в пустоте. По вечерам можно было слышать «Лили Марлен», доносившуюся из солдатских столовых, оживленную болтовню, раскаты смеха, шумное веселье – но то был отдельный мир. В дневное время немцы были серьезны, иронии не понимали, вежливо обижались, были холодны и грубо рациональны с местным населением. Капитан Корелли подружился с одним – юношей, немного говорившим по-итальянски, – и обнаружил, что тот становится нормальным человеком, только когда сбрасывает форму, надевает плавки и плещется в море.
Гюнтер Вебер отчаянно хотел быть блондином и по этой причине часто посещал в свободные от службы часы пляжи, залитые солнцем, надеясь, что солнце обесцветит его волосы. Не мог он сделать одного – превратить свои карие глаза в не вызывающие подозрений арийские голубые. И там, на отмели лепадийской бухты, он познакомился с человеком, ставшим его другом, которого ему суждено было предать поцелуем Иуды – вихрем пуль, что открывали алые кровоточащие рты в телах товарищей, которых он успел полюбить.
Лепадийская бухта расположена неподалеку от Ликзури, ниже монастыря, где Антимос Куруклис беседовал с Господом. Выше на нее выходит разрушенный коринфский город на холмах Пале, где в классические времена процветал девственный культ Персефоны. Отлогий берег изящно изгибается, а на одной оконечности находился изъеденный морем камень, очень похожий на потерпевший крушение накренившийся галеон. Камень этот идеально придуман природой для того, чтобы сидеть на нем под солнцем и вглядываться за кромку незаполняемой житницы моря, где в водорослях мечутся сотни крохотных рыбешек.
Гюнтер Вебер сидел на корме этого окаменевшего корабля, когда услышал звук мотора итальянского грузовика, подъехавшего с другой стороны пустоши, поросшей жесткой травой. Из кузова высыпался веселый груз певцов и шлюх.
Этих шлюх можно было бы назвать свеженькими, только из Северной Африки, если бы не вопиющая неточность выражения «свеженькие». Сожранная кусачими насекомыми и стертая непереносимой сухой жарой серой пустыни, эта партия выдохшихся, но добродушных кисок недавно прибыла в новый островной рай, все еще не веря в свой счастливый случай. В узких платьях, с лицами, наштукатуренными пудрой и румянами, с губами в форме карикатурного лука Купидона, они приходили в восторг от того, как у старых крестьян отвисают челюсти, когда они, вихляя бедрами, дефилируют мимо со своими зонтиками от солнца. Они обожали свежий вкус воды, шелковистое прикосновение моря, когда плавали бесстыдно обнаженными, и компанейскую вялость солдатских борделей в минуты праздности, когда они лежали, крася ногти и жалуясь на мужчин вообще и в частности. Больше всего им нравилось подцеплять болезни – тогда военные врачи отдавали вынужденный приказ о периоде восстановления и можно было неделю-другую не работать. Не нужно было рано вставать, ездить, как скот, с одной базы на другую, возвращаться домой только для дальнейших заездов по пихательной атлетике с неизменным репертуаром мычанья. Все их существование сводилось лишь к трению (неудивительно, что кожа у них была гладкой) и вечности потолков.
Подобно юному немецкому гренадеру, все шлюхи хотели быть блондинками, но они достигали результата, за которым он гнался с помощью солнца, остервенело красясь перекисью. Темные кусочки у корней на проборах их ломких, огрубевших волос придавали им огорченно-прискорбное выражение: словно талантливому, но не имеющему стимула к творчеству художнику, не хватило того последнего толчка, что мог бы довести до конца иллюзию искусной выдумки.
Красота этих утомленных и вместе с тем солнцелюбивых цветков была совершенно самопроизводимой и самосохраняемой. Казалось, будто по прихотливому волшебству колдовского заклинания они окутаны мерцающим светом обманчивой паутинки юности и очарования, – на самом же деле это достигалось сознательно прилагаемыми усилиями и являлось скорее результатом упорства, нежели надежды. Это было тщетно, но им хотелось верить, что нет. Преданное исполнение профессиональных обязанностей поддерживало стройность и гибкость их тел, но появлялись неизгладимые морщинки в уголках глаз, небольшие мешочки под грудью – там, где она начинала чуть заметно обвисать. У них были белые чистые зубы, но даже искренние улыбки выглядели заученными. Ноги и подмышки были выбриты, от них пахло оранжереей, забитой гиацинтами, и они так благоговейно подстригали и придавали форму волосам на лобке, что солдаты, которым нравилось прорывать нору и исчезать в добротной, обильной, откровенной муфте, уходили от них в грустной задумчивости – словно их обманули и проникновения не произошло. Эти женщины сияли чистотой, и Корелли иногда привозил их на грузовике на пляж вместе со своим оперным кружком, поскольку ему казалось, что это их подбодрит. Женщины, многоопытные в разнообразии мужской идиосинкразии, соглашались – жизнь вечно накатывала на них, толкая туда-сюда, как водоросли на краю прилива, а мужчины были пасущейся рыбой, их поедавшей.
Гюнтер Вебер наблюдал со своего камня, как компания итальянских солдат открыла бутылки с вином, принялась размахивать руками и распевать. От них отделились нагие нимфы и побежали в море, визжа и неумело брызгаясь друг в друга, а он смотрел и улыбался с чувством превосходства, размышляя о том, что все итальянцы – сумасшедшие. Так решили в столовой – решила вся нация воссоединившегося немецкого народа: итальянцы – как дети, которых в конце вечеринки отошлют домой с воздушным шариком и леденцом на палочке, зажатыми в их липких пальцах. Получат Албанию и что-нибудь еще, в обладании чем фюрер не видит никакого смысла.
Веберу исполнилось двадцать два года, и прежде он никогда не видел голой женщины; он не принадлежал к числу тех закоренелых, принуждающих принести жертву насильников, какими были хорваты и чешские немцы, поступившие на службу в армию, да и в любом случае солдатское изнасилование не требует раздевать женщину: его жестокость небрежна и завершается убийством. Вебер все еще был девственником; его отец служил лютеранским пастором, и он вырос в австрийских горах; евреев и цыган он был способен ненавидеть только потому, что никогда с ними не встречался. Он побрел к группе итальянцев, движимый отчаянным, но скрытым под маской безразличия желанием посмотреть на голую женщину.
Корелли взглянул снизу на открытое молодое лицо, и оно ему понравилось. Бесхитростное и дружелюбное.
– Хайль Гитлер, – сказал Вебер и подал руку.
– Хайль Пуччини, – ответил Корелли, протягивая свою.
– Лейтенант Гюнтер Вебер, гренадерский полк в Ликзури. Увидел вашу компанию и подумал, что следует подойти и представиться.
– Ага, – сказал Корелли, подмигивая, – вам захотелось подойти и взглянуть на женщин.
– Ничего подобного, – неуклюже соврал Вебер, – такое, естественно, приходилось видеть и раньше.
– Антонио Корелли, – сказал капитан, – но, естественно, наглядеться на такое, будучи мужчиной, нельзя.
– Точно, – солгал Карло, который в присутствии женщин видел причину своего глубокого душевного дискомфорта и смущения. Он всё еще вспоминал Франческо и теперь, награждая своей преданностью капитана, обнадеживал себя, что на этот раз привязанность должна стать такой, что непременно вознаградит и его. С Франческо он никогда не был в этом уверен до конца, к тому же Франческо был женат и выказывал сильную неприязнь к гомосексуалистам. Карло был рад, что Корелли не поклонник борделя и никогда не заставлял посещать его, как другие. Карло понял, что Корелли влюбился в Пелагию еще до того, как Корелли открыл это для себя: после любви к музыке, обожанию детей и мандолины это было весьма беспорядочно для одного человека.
– А не от великого ли композитора вы происходите? – спросил Корелли, а немец ответил:
– Я сказал Вебер, а не Вагнер.
Капитан рассмеялся.
– Вагнер не великий композитор. Непомерно раздутый, слишком многоречивый, очень напыщенный и властный. Нет, я имею в виду Карла Марию фон Вебера, того, кто написал «Вольного стрелка», еще два концерта для кларнета и симфонию до-мажор.
Вебер пожал плечами.
– Сожалею, синьор, я никогда не слышал о нем.
– А вы должны спросить, не происхожу ли я от великого композитора, – сказал Корелли, улыбаясь в предвкушении. Вебер снова пожал плечами, и капитан помог ему:
– Арканджело Корелли, ну? «Кончерти гросси»? Вы что, не любите музыку?
– Да нет, люблю… – Лейтенант замолчал, не в силах придумать что-нибудь, что ему действительно нравилось. – Вы не сказали, какой у вас чин.
– Я – целая нота, Карло у нас половинка, он же четвертушка, он же восьмушка, а вон тот парень в море – шестнадцатая, а маленький Пьеро у нас тридцать вторая. У нас в оперном кружке своя система званий, а вообще-то я – капитан. Тридцать третий артиллерийский полк. Пожалуйста, присоединяйтесь – у нас много вина, но девочки не на службе, и я уверен, у вас своих хватает. Кстати, вы прекрасно говорите по-итальянски.
Гюнтер Вебер уселся на песок, немного остерегаясь всех этих смуглых веселых иностранцев, и ответил:
– Я из Тироля. У нас многие говорят по-итальянски.
– Значит, вы не немец?
– Разумеется, я немец.
Корелли выглядел озадаченным.
– Мне казалось, что Тироль – в Австрии?
Вебер почувствовал, что у него лопается терпение: хватит уже того, что он слушал, как порочат репутацию Вагнера, одного из величайших первофашистов.
– Наш Фюрер – австриец, но никто не говорит, что он не немец. Я немец.
Наступило тягостное молчание, которое Корелли нарушил, вручив Веберу бутылку красного вина.
– Пейте, – сказал он, – и будьте счастливы.
Гюнтер Вебер пил и был счастлив. Вино, сверкающий жар солнца и облегчающий бальзам ветерка, запах алоэ, поразительное хоровое пение, вечно потрясающая нагота девушек, девственный свет, блестевший азбукой Морзе в непрестанном движении воды, сговорившись, все вместе растопили лед в его сердце.
Он позволил Адриане выстрелить из своего «люгера», потом уснул, потом его сбросили с камня в море, потом он наслаждался восхищением голых девушек, которым понравились его золотистый загар и светлые волосы, а вечером его доставили на базу – всего в песке, в расхристанной форме. Он полностью оплатил членство в оперном кружке и спьяну согласился, что если когда-либо выразит восторг по поводу Вагнера, то его расстреляют без суда и возможности обжалования. Он был единственным, кто не смог взять ни одной ноты, и ему присвоили звание «пунктирный остаток тридцать второй».
31. Проблема с глазами
Пелагия обращалась с капитаном настолько плохо, насколько было в ее силах. Если подавала еду, то ставила тарелку с таким грохотом, что ее содержимое плескалось и переливалось через край, а если, не дай бог, попадало на его форму, она хватала мокрую тряпку и, не выжимая ее, широко размазывала суп или жаркое по гимнастерке, беспрерывно издевательски извиняясь за ужасный беспорядок. «О, нет, прошу вас, кирья Пелагия, в этом нет необходимости», – тщетно возражал он, и она заметила, что, в конце концов, он приобрел привычку не придвигать стул к столу до тех пор, пока она не шваркнет на него еду. То, что он не мог ее усовестить, а также его полное нежелание нападать с какими-либо угрозами, чего можно бы ожидать от офицера оккупационных войск, лишь еще пуще раздражало ее. Она была бы рада, если б он кричал, требовал прекратить наглости, поскольку гнев ее был так силен и горек, что, казалось, избавиться от него можно только в конфронтации. Ей хотелось дать ему волю, благословить его наподобие протестантского проповедника, но капитан, похоже, стремился сорвать ее планы. Он оставался покорным и вежливым, а она в одиночестве репетировала все эти прищуры глаз и поджатые губы, что должны были сопровождать предполагавшуюся бурю встречных обвинений и презрения, которые она собиралась обрушить ему на голову, ежедневно с нетерпением ожидая этой возможности. Проведя два месяца в бессонных от гнева ночах, завернувшись в одеяла на кухонном полу, она отточила несколько вариантов язвительной речи-экспромта, которой собиралась поразить его. Но когда же представится возможность произнести ее? Как взорваться в праведном гневе, когда цель его остается смиренной и робкой?
Капитан казался ей нетипичным итальянцем. Правда, иногда он возвращался навеселе, и у него случались взрывы неудержимого веселья; порой он врывался в дом и падал на колени, преподнося ей цветок, который она принимала, а затем демонстративно скармливала козленку; как-то он вдруг подхватил ее правой рукой за талию, а левой – за правую руку и сделал пару головокружительных поворотов, словно вальсируя, но такое случилось только раз – когда его батарея выиграла футбольный матч.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59