А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

с семейством Кирсановых, с Фенечкой, с Аркадием и Катей, с Одинцовой и, наконец, роковой для Базарова разрыв с мужиком.
Вспомним сцену свидания Базарова с бывшим дядькой своим, Тимофеичем. С радостной улыбкой, с лучистыми морщинами, сердобольный, не умеющий лгать и притворяться, Тимофеич олицетворяет ту поэтическую сторону народной жизни, от которой Базаров презрительно отворачивается. В облике Тимофеича «сквозит и тайно светит» что-то вековое, крестьянское: «крошечные слезинки в съеженных глазах» как символ народной судьбы, народного долготерпения, сострадания. Певуча и одухотворенно-поэтична народная речь Тимофеича — упрек жестковатому Базарову. «Ах, Евгений Васильевич, как не ждать-то-с! Верите ли богу, сердце изныло на родителей на ваших глядючи». Старый Тимофеич тоже ведь один из тех «отцов», к культуре которых молодая демократия отнеслась не очень почтительно. «Ну, не ври», — грубо перебивает его Базаров. «Ну, хорошо, хорошо! не расписывай», — обрывает он душевные признания Тимофеича. А в ответ слышит только укоризненный вздох. Словно побитый, покидает несчастный старик Никольское.
Дорого обходится Базарову это подчеркнутое пренебрежение поэтической сущностью жизни народной, глубиной и серьезностью крестьянской жизни вообще. В подтрунивании героя над мужиком к концу романа появляется умышленное, наигранное равнодушие, снисходительную иронию сменяет откровенное шутовство: «Ну, излагай мне свои воззрения на жизнь, братец: ведь в вас, говорят, вся сила и будущность России, от вас начнется новая эпоха в истории». Герой и не подозревает, что в глазах мужика он является теперь не только барином, но и чем-то вроде «шута горохового».
Неотвратимый удар судьбы читается в финальном эпизоде романа: есть бесспорно что-то символическое в том, что смелый «анатом» и «физиолог» русской жизни губит себя при вскрытии трупа мужика. «Демократ до конца ногтей», Базаров вторгался в жизнь народа смело и самоуверенно, его естественнонаучный «скальпель» отсекал в ней слишком много жизнеспособного, что и обернулось против самого «врачевателя».
Перед лицом смерти слабыми оказались опоры, поддерживавшие некогда базаровскую самоуверенность, медицина и естественные науки, обнаружив свое бессилие, отступили, оставив Базарова наедине с самим собой. И тут пришли герою на помощь силы, когда-то им отрицаемые, хранимые на дне его души. Именно их герой мобилизует на борьбу со смертью, и они восстанавливают цельность и стойкость его духа в последнем испытании. Умирающий Базаров прост и человечен: отпала надобность скрывать свой романтизм, и вот душа героя освобождается от плотин. Базаров умирает удивительно, как умирали у Тургенева русские люди в «Записках охотника». Он думает не о себе, а о своих родителях, готовит их к ужасному концу. Почти по-пушкински прощается герой с возлюбленной, и говорит он языком поэта: «Дуньте на умирающую лампаду, и пусть она погаснет». Любовь к женщине, любовь сыновняя к отцу и матери сливаются в сознании Базарова с любовью к Родине, к таинственной России, оставшейся не до конца разгаданной загадкой для Базарова: «Тут есть лес».
Искупая смертью односторонность своей жизненной программы, герой оставляет миру позитивное, творческое, исторически ценное как в самих его отрицаниях, так и в том, что скрывалось за ними. Не потому ли в конце романа воскрешается тема народной России, перекликающаяся с аналогичной темой в его начале. Сходство их очевидно, но и различие тоже: среди российского запустения, среди расшатанных крестов и разоренных могил появляется одна, «которую не топчет животное; одни птицы садятся на ней и поют на заре». Герой усыновлен народной Россией, которая помнит о нем, подтверждая высокий смысл прожитой им жизни. Две великих любви освящают могилу Базарова — родительская и народная…
Тургенев не списал своего героя с какого-нибудь образца. Конечно, в работе над характером Базарова он заимствовал определенные черты у Чернышевского и Добролюбова (антропологизм), еще более у Писарева (апофеоз индивидуализма, скептическое отношение к революционным возможностям народа, вульгарный материализм). Забегая вперед, Тургенев многое в русском нигилизме предугадал: писаревское «разрушение эстетики», например, или зайцевское ниспровержение искусства. Однако «полных» Базаровых в России 60-х годов не существовало: нигилистические веяния явились лишь преходящим явлением в сложном процессе формирования революционно-демократического миросозерцания. Поэтому в реальной жизни тех лет нигилизм не стал явлением трагическим: для сильных, одаренных личностей он был этапом, «детской болезнью левизны», а для людей, примкнувших к революционному лагерю, он остался левой фразой, удобной формой самоутверждения. Работая над характером Базарова, Тургенев создавал образ человека, в жизни не существовавшего, но в идеале возможного и потому живого. Это герой трагического масштаба, жизнью оплативший то, что в устах современников писателя было или левой фразой, или отвлеченной теорией.
Пушкин говорил о необходимости судить писателя по законам, им самим над собою признанным. В отношении к роману Тургенева этот принцип, как правило, нарушался. Современная писателю критика, не учитывая качественной природы конфликта, неизбежно сбивалась к той или другой субъективной односторонности. Раз «отцы» оказывались у Тургенева до известной степени правыми, появлялась возможность сосредоточить внимание на доказательстве их правоты, упуская из виду ее относительность. Демократы, в свою очередь, обращали внимание на слабые стороны «аристократии» и утверждали, что Тургенев выпорол «отцов». При оценке характера главного героя романа, Базарова, произошел раскол в самой революционной демократии. Критик Антонович обратил внимание на относительно слабые стороны базаровского характера. Абсолютизируя их, он написал критический памфлет, в котором назвал героя карикатурой на молодое поколение. В «Современнике» вообще ждали этот роман с предубеждением. Ходили слухи, что Тургенев готовит в нем отмщение Добролюбову. Писарев, заметивший только правду базаровских суждений, восславил торжествующего нигилиста. Единства не было и в лагере «отцов». Тургенева упрекали в идеализации русских отрицателей. Когда летом 1862 года писатель оказался в Петербурге во время знаменитых, страшных пожаров, одна из светских дам, встретившая Тургенева на Невском проспекте, укоризненно сказала: «Смотрите, что творят ваши нигилисты — жгут Петербург!» А в отчете III отделения сообщалось, что Тургенев «неожиданно для молодого поколения, недавно ему рукоплескавшего, заклеймил наших недорослей-революционеров едким именем „нигилистов“ и поколебал учение материализма и его последователей».
Вряд ли можно обвинить участников этих бурных дискуссий в сознательной предубежденности: конфликт был настолько злободневным, что коснулся всех партий русского общества, острота же возникшей борьбы исключала возможность признания трагического его характера. П. В. Анненков писал тогда Тургеневу: «Отцы и дети» действительно нашумели так, как даже я и не ожидал. Вы можете радоваться всему, что о них говорят. Писателем-реалистом быть хорошо, но кинуть в публику нечто вроде нравственного масштаба, на который все себя примеривают, ругаясь на градусы, показываемые масштабом, и равно злясь, когда градус мал и когда велик, — это значит добраться, через роман, до публичной проповеди. А это, я полагаю, — последнее и высшее звено всякого творчества».
Но Тургенева такие утешения не радовали: он писал свой роман с тайной надеждой, что его произведение послужит делу сплочения и объединения общественных сил России. Тургенев был писателем повышенно чутким к мнению публики. За этой обострённой чуткостью, кроме обычных в писателе тщеславных чувств, стояла вера в товарищеские отношения между писателем и «культурным слоем» общества, вера, выросшая на почве кратковременно существовавшего духовного единства русской интеллигенции в эпоху 1840 — первой половины 50-х годов. Как справедливо отмечал в свое время один из критиков журнала «Дело», Тургенев верил в своих современников и вполне разделял мнение, что — «непризнанных гениев нет. „Публика сумеет каждого оценить по достоинству…“ Нужно сознаться, что в среде выдающихся деятелей каких бы то ни было стран и времен далеко не часто можно встретить эту приятную уверенность».
Тургенев всегда доверчиво идет на душевный союз с читателем в основной точке зрения, в симпатиях и антипатиях, а потому только подсказывает читателю такие выводы, которые последний, кажется, вот-вот готов был сделать сам.
Но в период публикации «Отцов и детей» расчет на этот союз не оправдался; желаемое единодушие и единомыслие исчезло в русском обществе, раздираемом непримиримой межпартийной борьбой. Назревал мучительный для Тургенева разрыв с русским читателем, тоже по-своему отражавший крах его сокровенных надежд на союз всех антикрепостнических сил. Этот разрыв переживался писателем как серьезная духовная драма.
Да и могло ли быть иначе, если некоторые отзывы демократической критики не щадили ни литературной известности, ни авторского самолюбия, ни заслуженного авторитета творца «Записок охотника». Чего стоил, например, прокурорский приговор господину Тургеневу, опубликованный в одной из русских демократических газет.
«Наконец, Иван Сергеевич, вы не выдержали!
Пригретые комфортом парижских гостиных, приобретя высокую и очень почетную дружбу в лице г-на Луи Виардо, вы долго сдерживали гордое и презрительное молчание на плебейские возгласы русской литературы, возгласы, далеко не бывшие в состоянии дать вам почувствовать то, что у нее таилось в сердце…
Помните ли, Иван Сергеевич, когда вы, если не ошибаемся, в конце 1859 года читали в петербургском Пассаже статью вашу «Гамлет и Дон Кихот». Обширная зала, вмещавшая 1500 человек, дрожала от грома рукоплесканий и самых симпатических возгласов привета, возбужденых одним вашим появлением. Долго и выразительно раздавались эти крики и после чтения вашей статьи, которая, конечно, сама по себе, не могла произвести такого горячего одушевления в слушателях.
Кто же поддерживал это одушевление в огромной аудитории, набитой битком самым разнообразным обществом? Мы не ошибемся, если скажем, что не первые ряды кресел могли сознательно сочувствовать тому значению, которое занимал в русской литературе любимый и уважаемый писатель. Вся сила уважения выходила из дешевой галереи, наполненной кем бы вы думали? — теми самыми людьми, которых вы, Иван Сергеевич, уже в то время задумали выставить на всеобщее поругание и обозвать унизительным, по вашему мнению, титлом «нигилистов», имеющим, в настоящее время, благодаря вам, такое позорное значение в великосветских гостиных…
Эта благородная горсть доверчивой молодежи не могла догадаться, что в то самое время в вашей душе уже совершался процесс естественного перерождения, которому неумолимая судьба, по неизменному своему закону, подвергает каждый живой организм… Многие при этом могут утешиться, что иначе и быть не может, что не вы первый, не вы последний подчиняетесь сильному голосу того неизменного закона, устанавливающего истинное положение общества, в котором всегда есть и будут люди, рвущиеся вперед и тянущие назад. Пора неизбежного старения обуславливается годами. Есть возраст, за которым наступает перелом. Конечно, бывают сильные, великие натуры, которые до самых преклонных лет сохраняют пыл благородного одушевления и сочувствия ко всему живому. Но природа крайне скупа в создании таких непоколебимых и твердых натур».
Приговор этот был сделан по рецептам самоновейших естественных теорий: «старички» — люди отставные, их песенка спета! Но реакция демократической молодежи на характер Базарова еще и потому огорчала Тургенева, что карикатурой был назван герой трагического масштаба. Ведь Тургенев, тонкий знаток и ценитель классического искусства и эстетики, прекрасно понимал, что далеко не всякое общественное явление и далеко не всякий конфликт может подняться на трагическую высоту. По воспоминаниям Я. П. Полонского, Тургенев, например, отказывал в трагическом величии русским революционерам-террористам. «И, развивая теорию трагического, Иван Сергеевич, между прочим, приводил в пример Антигону Софокла. «Вот это, — сказал он, — трагическая героиня!
Она права, потому что весь народ точно так же, как и она, считает святым делом то дело, которое она совершила (погребла убитого брата). А в то же время тот же народ и Креона, которому вручил он власть, считает правым, если тот требует точного исполнения своих законов. Значит, и Креон прав, когда казнит Антигону, нарушившую закон. Эта коллизия двух идей, двух прав, двух рав-нозаконных побуждений и есть то, что мы называем трагическим. Из этой коллизии вытекает высшая нравственная правда, и эта-то правда всею своею тяжестью обрушивается на то лицо, которое торжествует. Но можно ли сказать, что то учение или та мечта, за которую погибают у нас, есть правда, признаваемая народом и даже большинством русского общества?»
Во взглядах русских революционеров-демократов Тургенев видел отражение насущных народных потребностей, хотя в крайностях своих нигилистических отрицаний они казались ему героями, обреченными на поражение. Тургенев сознавал, что в трагических коллизиях теряют силу обычные представления о «положительных» героях. «Тенденция! — восклицал он в письме к Фету, — а какая тенденция в „Отцах и детях“ — позвольте спросить? Хотел ли я обругать Базарова или его превознести? Я этого сам не знаю , ибо я не знаю, люблю ли я его или ненавижу! Вот тебе и тенденция!» А в ответ на упреки гейдельбергской молодежи в умышленном снижении героя, в карикатурности, Тургенев прямо излагал свою позицию в письме к Случевскому: «Я хотел сделать из него лицо трагическое — тут было не до нежностей. Он честен, правдив и демократ до конца ногтей — а вы не находите в нем хороших сторон?.. Смерть Базарова… должна была, по-моему, наложить последнюю черту на его трагическую фигуру. А ваши молодые люди и ее находят случайной! Оканчиваю следующим замечанием: если читатель не полюбит Базарова со всей его грубостью, бессердечностью, безжалостной сухостью и резкостью… — я виноват и не достиг своей цели. Но «рассыропиться», говоря его словами, — я не хотел, хотя через это я бы, вероятно, тотчас имел молодых людей на своей стороне. Я не хотел накупаться на популярность такого рода уступками».
Сам автор «Отцов и детей» оказался жертвой трагической ситуации. С недоумением и горечью он останавливался, опуская руки, перед хаосом противоречивых суждений: приветствий врагов и пощечин друзей. И лишь впоследствии он осознал причину столь разноречивых оценок и признал их относительную правоту. Дело было не только в том, что словечком «нигилист» он дал повод «реакционной сволочи» ухватиться за кличку, за имя, и даже не в том, что роман вышел в трудное для революционеров время, когда после петербургских пожаров и студенческих волнений начался поворот правительства к реакции и прокатилась грозная волна арестов, политических преследований. В жестокое время идейных битв Тургенев злоупотребил искусством: «Возникший вопрос, — писал он Салтыкову-Щедрину в 70-х годах, — был поважнее художественной правды — и я должен был это знать наперед».
Идейное бездорожье
Так вдребезги разлетелась тургеневская мечта о едином и дружном всероссийском культурном слое. Глубокие сомнения возникали по поводу способности русского мужика уразуметь великий, как думалось Тургеневу, смысл происходящих в России реформ. Он вернулся в Париж осенью 1861 года еще отуманенный грандиозностью перемалывающихся в России исторических событий, еще с верой в благодетельность правительственных действий, еще с ощущением загадки и тайны в поведении русского мужика, которое казалось ему парадоксальным и объяснимым только вековым невежеством и отсталостью.
Очутившись в Париже, Тургенев почему-то медлил с традиционной поездкой в Лондон к А. И. Герцену, хотя, по обыкновению, имел к нему немало поручений от тайных русских друзей. Возможно, его задержала доработка романа «Отцы и дети», а затем обострившаяся болезнь. В январе 1862 года он писал Герцену, что именно вследствие болезни его поездка в Лондон «начинает принимать какой-то мифический оттенок». Однако есть основания предполагать, что к этому времени в отношениях Тургенева с Герценом возникла напряженность.
Еще в сентябре 1860 года, передавая через Н. П. Огарева проект «Общества для распространения грамотности и первоначального образования», Тургенев просил Герцена высказать свое отношение к задуманному делу со всей откровенностью.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81