А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


– Что там? – обернулась императрица.
– Фельдъегерь из Петербурга… офицер Кашкин…
Екатерина вскрыла пакет, прочла первые строки и чуть не уронила бумаги. То было подробное донесение Панина о покушении Мировича и об убийстве принца Иоанна.
– Уйдите, – сказала императрица окружавшим… Через несколько минут она позвонила. Лицо её было встревожено, покрылось пятнами.
– Позвать графа Строгонова, – сказала она камер-юнгферам, – да не явно; пусть войдёт по малой внутренней лестнице.
Строгонов явился. Дверь за ним заперли на ключ.
– Ну, Александр Сергеевич, – обратилась к нему императрица, – сослужи службу, поезжай за меня на этот бал.
– Как, за вас? Шутить изволите!.. – произнёс, отступив, удивлённый граф.
– Ничуть! Садись, вот мои уборы. Мавра Савишна, Катерина Ивановна, прилаживайте на него.
– Но, государыня, за что ж такая издёвка? В чужом месте, незнакомая публика… угадают – осудят.
– Не о себе, обо мне подумай. Отказ мой сочтут за афронт, а ехать туда не могу. Я только что получила важные бумаги из Питера. Нужно отвечать, писать немедленно резолюции. Не до удовольствий, пойми; а политика, высшие резоны требуют скрыть от всех самомалейший намёк на то, почему я уклонилась от предложенного бала. Не веришь? думаешь, дурачу? Полно-ка. Одевайся и, не мешкая, поезжай. Ты же со мной, кстати, одного роста, турнюры и голос мой не раз искусно перебуфонивал. Вот и найдись получше перед чужими, да кое перед кем и из своих: представь на этом вечере мою особу… утешь немцев…
– Только не в карете, пешком дозвольте, – ответил сдавшийся граф. – Иначе лакеи, подсаживая, как бы не признали и не разболтали.
– Как хочешь, лишь бы умненько, со смекалкой.
Спустя четверть часа граф Строгонов, в домино и в маске императрицы, окружённый депутатами города и чинами двора, через полную, гудевшую народом, улицу, прошёл в посольский дом. «На оный маскарад её величество изволила ходить пешком в маске», – подчеркнул эти слова в тот же вечер в «дневнике двора» камер-фурьер Купреянов. Строгонова никто не узнал. Немцы приняли его за императрицу, расточали ему тонкие, затейливо-почтительные любезности и, всерабственно раскланиваясь, утруждали его нижайшими просьбами об упованиях и нуждишках края. Бирон, по обычаю, жаловался на обиды и подвохи Миниха, Миних на Бирона. Строгонов наслушался здесь таких секретов, что его в пот бросило.
Императрица между тем заперлась в кабинете, вновь прочла донесение Панина о «дивах» и все к нему бумаги и велела вызвать с бала Орловых и гетмана. Она им сообщила весть о кровавой, как она метко назвала её, «шлиссельбургской нелепе».
– Страшное, бесчеловечное дело, – сказала она, – и тем досаднее, что принц уже почти совсем согласился постричься в монахи! Опомниться не могу, и трудно будет рассеять превратные толки злых, враждующих нам языков. А что хуже – этот позорящий нас злодей был, очевидно, не без пособников. Я вспоминаю, что перед моим выездом одна бедная женщина нашла на улице потерянное письмо, где указывали на некое соглашение, грозились меня убить…
– Кто ж пособники? – спросил, вспыхнув, гетман. – Надеюсь, не земляки Мировича.
– Дашкову называют – верить дико.
Орловы переглянулись.
– В арестованных документах три руки, – продолжала, просматривая бумаги, императрица. – Манифест мелкого почерка, письмо от имени покойного принца к Корсакову – крупного, а указ – средней руки. Первые два – положим, Мировича и Ушакова… но кто ж писал третий документ?
– Тайный розыск, с пристрастьем! верёвка и пуля развяжут всякий язык, – сказал, сдвинув брови, Алексей Орлов. – Многие тузы объявились бы… в хомут бы его и на дыбу, допытались бы, с кем совещался… Да и солдаты – без подговора свыше не пошли бы за ним…
– Не розыск и не пытка, всенародный суд, без скрытности, вот что решаю, – возразила императрица. – Дело столь важное не может остаться в секрете, – а особенно, когда около сотни человек в нём с оружием участвовали… Строгое, без послаблений и всякой жалюзи, следствие, а по возврате в столицу – подробный, для всего света, откровенный манифест… Пусть узнают истинный образ несчастного фантома, для коего содеяно это безумное покушение.

Екатерина возвратилась в Петербург в конце июля. Манифест о шлиссельбургской катастрофе явился семнадцатого августа. Верховный суд над Мировичем был объявлен из членов сената, синода, президентов коллегий, генералитета и особ первых трёх классов. Преступника содержали в Петропавловской крепости. Слухи о ходе суда проникали в город и волновали всё общество.
Стало известно, что член суда, сенатор Неплюев, требовал арестовать и привлечь, как указано, «без жалюзи» к допросу до сорока лиц, большей частью из высшего круга столицы. Разнеслась весть и о выходке другого члена присутствия, барона Черкасова. Когда собрание, тридцать первого августа, выслушав первый личный допрос Мировича, решило его сковать и, содержа под караулом, приступить к сочинению сентенции, Черкасов встал с места.
– Я требую пытки изменничьему внуку Мировичу, – сказал он, возвысив голос, – В городе распущены вредительные слухи, и нас, судей, почитают комедиантами и машинами, от постороннего вдохновения движущимися.
– Дерзкие, обидные клеветы! – возразил кто-то.
– Строгим розыском, господа суд, о тайных руководителях жертвы, – продолжал Черкасов, – мы должны себя оправдать не токмо перед всеми теперь живущими, но и перед следующими по нас родами… В том наша честь и достоинство…
– Да, не мешало б в скромном месте в рёбрах у него пощупать, – подхватили другие. Буря поднялась в верховном судилище. Все вскочили с мест, кричали упрёки друг другу. Обер-прокурор Соймонов заявил, что и некоторые из духовенства требуют допроса с пристрастием.
– Воспрещаю длить столь дерзновенные речи, – повелительным голосом объявил генерал-прокурор, князь Вяземский, – собрание закрыто, а о происшедшем будет доложено её величеству.
Ответ Екатерины стал известен в городе.
– В голосе Черкасова, – решила она, – я иного не вижу, окроме, что ему чистое и нелицемерное усердие диктовало. Чужестранных недоброжелательных дворов министры действительно по городу рассевают, будто я заставляю собрание, для сокрытия истины, в сём деле комедию играть; да и у нас уже действуют партии, для соблазна публики… Черкасову выбиться нельзя; он ровный им тут… писали от усердия, сгоряча… Брат мой, а ум свой… Того ради, дайте большинству голосов совершенную волю…
Шёпотом повторяли и ответ Мировича комиссии, явившейся от суда для его увещевания.
– Покайся, признавайся, – говорили Мировичу члены суда, – назови единомышленников, подстрекателей, пособников и попустителей. Облегчи душу покаянием.
– Вы ищете моих пособников? – ответил он. – Напрасно; я действовал один.
– Но как ты мог решиться, как дерзнул?
– Я предпринял лишь то, что удалось вам самим и что вас поставило моими судьями, а меня подсудимым. Я шёл по вашим стопам; удайся моё дело, вы всё говорили бы иным языком.
Первого сентября Мировича заковали в цепи, лиша его чинов. Он сильно упал духом, плакал.
На новое предложение пытки Екатерина ответила:
– Оставим несчастного в покое и утешимся мыслию, что государство не имеет иных столь ожесточённых врагов.
Девятого сентября суд подписал сентенцию: «Капралов и солдат, участников бунта, прогнать сквозь строй и сослать в каторгу; камер-лакея Касаткина, за болтовню о дворе и его порядках, наказать батогами и зачислить в рядовые, в дальние команды. Чефаридзева – за недонесение – лишить чинов и тоже разжаловать в солдаты… Мировича – четвертовать и, оставя тело его народу на позорище до вечера, сжечь оное купно с эшафотом».
Власьев и Чекин, убийцы принца Иоанна, вскоре были высланы, с наградой по семи тысяч рублей, в дальние губернии, с воспрещением появляться вместе и вообще посещать многолюдные компании и о происшедшем с ними никогда и никому не говорить.
Казнь Мировичу была объявлена на пятнадцатое сентября, на Сытном рынке Петербургской стороны, против крепости. Екатерина на предложение суда – отказаться от права помилования ответила резолюцией: «Моих прав – не касаться никому» – и заменила казнь четвертования отсечением головы Мировичу.
Слух о покушении Мировича проник в дальние концы России, долетел до Днепра, до Трубежа и до Оренбургской линии.
В кумовой пасеке, в Переяславле, в Изюмском уезде, в Москве и у Измайловского моста, у Бавыкиной, произвели строгие обыски, допросы. Все угадывали участь, которая ожидала Мировича. Сентенция суда подтвердила общие ожидания. Две сестры Мировича и Бавыкина долго, как тени, бродили по Петербургу, обходя и моля всех влиятельных лиц и падая в ноги членам верховного суда.
Бавыкина выждала императрицу, по пути её за город, и подала ей прошение на том самом месте, где некогда удостоилась поднести ведро воды её величеству. Екатерина узнала Филатовну.
– Ах, матушка, не могу, – ответила она с искренним чувством. – Проси, о чём хочешь; я у тебя в долгу, но этого сделать не в моей силе. Суд так решил, и соблазн слишком дерзостен и велик.
Двенадцатого сентября, на перекладной, из-за Волги, прибыла в Петербург ещё одна просительница. В первые дни она с трудом добилась приёма у Григория Орлова, у гетмана и у преосвященного Афанасия; уцепилась у подъезда сената в кафтан генерал-прокурора Вяземского и, волочась за ним по ступеням, рыдая и обнимая его ноги, молила о пощаде своему жениху. Ей сказали, что поздно, – приговор о казни Мировича уже был судом подписан. Её видел и прибывший в это время с юга приятель Мировича, Яков Евстафьевич, давший ей совет – обратиться с просьбой выше.
Во вторник, четырнадцатого сентября, в дворцовой церкви Царского Села, по случаю праздника Воздвижения, для государыни служилась заутреня, затем обедня. Из церкви императрица прошла в кабинет, где её ожидали кофе и привезённые с утренним курьером доклады.
Бывший гардеробмейстер Василий Григорьевич Шкурин, ныне бригадир и камергер, в праздничные дни вспоминая старую службу, любил сам обметать пыль со столов и прочей мебели императрицы. Так и теперь он, войдя в кабинет, обмахнул пучком перьев часы и камин и, занявшись полкой с книгами, стал по обычаю мурлыкать церковный кант. В таких случаях, в часы доброго расположения духа, и Екатерина любила в шутку подтягивать верному слуге. Возгласит он, подражая лаврскому архимандриту: «Спаси, господи, люди твоя и благослови достояние твоё», Екатерина обернётся от бумаг и, на манер хора, протяжно ответит ему: «Ис-палла-эти деспота…»
Затянет Василий Григорьевич, вроде архиепископа Димитрия, чуть слышным, замирающим голосом: «Свете, тихий, святые славы… Отца бессмертнаго… святаго, блаженного», – императрица баском вторит ему: «Премудрость, вонмем».
Теперь Шкурин пропел начало известного тропаря и во второй раз нежно затянул любимую стихиру:

От юности моея мнози борют мя страсти…

Он помахивал пучком, вздыхал, оглядывался; императрица не отрывалась от стола и его не замечала. Уж он, кряхтя, взялся за дверь и готовился уйти.
– Что, Григорьич? Не в духе твоя кума? – вдруг отозвалась, обернувшись к нему, Екатерина. – Имеешь что-нибудь сказать?
– Как, матушка, не иметь? Да вот, пресветлая, углубилась ты в бумаги, не смел.
– Говори.
– Просительница одна ждёт тебя, многомилостивая, у садовника Титыча; с парадного не пустили, гнали, ко мне дошла.
– Кто она и по какому делу?
– Издалека, с Камыш-реки… на перекладной домчалась – всё по тому же… по завтрашнему-то случаю… девушка, из прежних, видно, дворских.
– Девушка? Кто такая?
– Плачет, не знаю, даже слёзы выплакала… ох, прими ты её, всемилостивая.
– Что же я могу, Бог мой? – спросила, вздохнув, Екатерина. – Что я для неё, когда и все-все?.. Алексей Петрович, гетман, Панин?..
– Допусти её, выслушай, – сказал, поклонившись в пояс, Шкурин.
Екатерина позвонила. Дежурный лакей ввёл худую, красивую, с янтарно-золотистыми волосами, девушку. Оставшись наедине с государыней, она опустилась у порога на колени.
– Встаньте, милая, ободритесь, – произнесла ласково, подходя к ней, Екатерина. – За кого вы просите?
– За Мировича…
– Монархи не властны в таких делах; не я судила его, и не я клала приговор. Кто вы и почему просите за него?
Худые плечи Поликсены вздрагивали. Бледные руки безжизненно были опущены вдоль тёмного, старенького платья. Запёкшиеся, сжатые губы не могли произнести ни слова.
– Кто вы? – повторила императрица. – Говорите, как матери отечества! Не бойтесь… мы одне.
– Я невеста Мировича, – ответила Поликсена, подняв на Екатерину убитый, потухший взор.
– Невеста?.. Что вы говорите!..
– Вижу, пощады не будет; молю об одном – дайте с ним проститься, разделить его последние минуты.
– Сядьте, милая, сядьте, вы падаете, – сказала, поддержав её, императрица. – Здесь, на софу… Так, невеста? Вы лучше всех знали его. Скажите откровенно, без утайки, – продолжала, сев возле гостьи, Екатерина, – что побудило его на столь дерзкий, безумный шаг? Притом в нём замечена такая зазорная, зверская окаменелость, такое упорство в невыдаче своих сообщников…
Поликсена медлила ответом.
– Государыня, можете ли хоть обещать? – спросила она.
– Всё, что в моих силах.
– Даже помилование? – вспыхнувшим взором впиваясь в Екатерину, спросила Пчёлкина.
– Увижу!.. По вашей искренности… Есть сообщники, подстрекатели?
– Есть… одно лицо.
– В живых оно? И вы знаете? – медленно спросила императрица.
– Знаю… в живых…
– Можете уличить, доказать?
– Могу.
– И его не привлекали к следствию?
– Его никто не знает, а в нём вся вина…
Екатерина встала. Облако прошло по её лицу.
– Извольте, – сказала она, – обещаю даже помилование; говорите, кто это лицо?
– Ваше величество, дело идёт о жизни и смерти близкого мне человека… простите, – назову зачинщика и подстрекателя, если только удостоите… если помилование Мировича будет неотложно…
– Не верите? – спросила, нахмурясь, Екатерина.
Поликсена, ломая руки, боролась с собой.
– Кто ж подстрекатель? кто?
– Я, государыня! – негромко проговорила Поликсена.
– Вы? – прошептала в изумлении Екатерина. – Полно! шутите, бедная! Я этого не слышала, не хочу знать. Желание спасти близкого, любимого человека ослепляет вас… Честь доброму сердцу и чувству; но – простите и меня – верить вам не могу… Я читала его записки, календарь, стихи, – это фанатик сильный, но у него должны быть пособники, подстрекатели, ещё более сильные…
– Я, ваше величество, одна я виновница! – продолжала Поликсена. – Он лишь выполнял то, чего я желала, требовала.
– Требовали? Вы? – произнесла Екатерина, оглянув просительницу удивлённым, испытующим взором. – Но вам-то, сударыня-голубушка, зачем надобилось такое дело? В чём могли здесь быть ваши собственные виды и намерения?
Поликсена как-то съёжилась, приникла и закрыла лицо руками. Ей в это мгновение вспомнился шлиссельбургский каземат, тайные встречи с узником, её безумные надежды, мечты. Представилось ей и её прошлое – сиротливое, заброшенное детство, жизнь в положении швеи, потом камермедхен прежнего двора, ухаживанья наглых, бездушных волокит, знакомство с Мировичем и гаданье Варварушки. Сбывались и слова ворожеи… пролилась кровь и вновь была готова пролиться…
Поликсена помолчала и торопливо, обрываясь в словах, рассказала Екатерине повесть своих отношений к Мировичу.
– Узнав принца, убедясь в его страшной, беспомощной доле, – заключила она, – я обеспамятела от горя – укорила полюбившего меня, что он не имеет отваги, смелости… Я хотела прежде обеспечить долю принца… потом – выйти за Мировича. Мои слова были искрой в порох… Он предпринял отчаянное дело – и теперь его ждёт казнь… Государыня, казните меня – не его… Я всему виной…
Екатерина молчала.
«Вот наш век, – сказала она себе, – и его ещё считают холодным, чуждым героизма. Действительно, новая Жанна д'Арк… Что скажет Дидеро? как посудит Вольтер?».
– Вы были откровенны со мной, – объявила она просительнице. – Я сдержу обещание…
Поликсена упала к ногам императрицы. Та её ласково придержала, обняла. В глазах Екатерины светилась ласковая, добрая улыбка.
– Только ни слова о том никому, – заключила императрица, – завтра экзекуция утром. Указ о помиловании будет с фельдъегерем доставлен к эшафоту…
Поликсена уехала из Царского. По пути её обогнал мчавшийся во всю конскую прыть фельдъегерь.
В тот же вечер сторож Мировича, унося из каземата остатки ужина, будто нечаянно обронил клочок бумаги. То была записка, а в ней кольцо.
«Не падай духом, надейся, – писала Поликсена, – я здесь; моли Бога, – всё ещё может измениться».
Мирович обезумел от радости.
– Как? От неё? – шептал он, осыпая записку и кольцо поцелуями, слезами. – Вот когда сказалось, вот!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95