А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Он не жаловался, не сетовал. Он знал: все это во имя родины. Именно в Сирии много говорили и думали об императоре. Казалось, и здесь чувствуется его рука. И здесь слышен его голос, а ведь он был так далеко. Расстояние и суровая служба укрепили представление о величии императора. А все же на дне души жило и продолжало звучать предостережение отца: узурпатор, кровожадный тиран!
Свободу! Республику!
Луций ничем не нарушил верности, в которой поклялся императору, в сердце своем сохраняя верность отцу и республике. Он был солдатом императора и как солдат императора одерживал военные и дипломатические победы. И тут понятие «родина» было равнозначно для него понятию «император». В Сирии Луций снискал расположение солдат и благосклонность начальников. Будущее не вызывало сомнений. Честолюбие толкало его дальше к успехам, наградам, карьере. Он жаждал славы яростно, страстно. Золотой венок – легат – проконсул.
И вот отец одним ударом разрушил его ожидания, поколебал в нем ясность устремлений и посеял в душе хаос.
Он сознавал, что родовая честь велит ему следовать за отцом. Он признавал доводы отца. И все-таки в глубине души не был уверен. Все спуталось в его голове, одно противоречило другому, и это было мучительно.

***

Во дворце Авиолы на Целии было гораздо больше золота, чем во дворце Куриона на Авентине, но души в этом доме не было. Это был маленький город в городе, где все служило прихотям и удовольствию хозяев. Все здесь свидетельствовало о безмерном богатстве Авиолы. К левому крылу дворца примыкал огромный бассейн, за ним двор, хозяйственные постройки и жилище для сотни с лишним рабов, заботившихся о благе и удобствах Авиолы, его дочери и его сестры. С другой стороны располагался перистиль, сообщающийся широким портиком с садом. В зелени кипарисов и олеандров белели часовни, за парком тянулись беговые дорожки стадиона, конюшни. В саду журчали фонтаны, блестела вода в бассейнах, повсюду статуи, мрамора было, пожалуй, больше, чем деревьев.
Авиола был одним из состоятельнейших римских сенаторов, но, к сожалению, и одним из наименее образованных. В библиотеке его, правда, сотни прекрасных свитков, весь дворец увешан картинами и изукрашен мозаикой, но – увы! – это ради моды и выгодного помещения капитала.
Сегодня дворец был украшен в честь посещения будущего зятя.
В благоухающем триклинии Луция ждали Торквата и Мизия, сестра Авиолы.
Старая женщина страдала ревматизмом; рабыни переносили ее из постели в обложенное подушками кресло, и отсюда она управляла домом, заменяя покойную мать Торкваты.
Луций почтительно поздоровался с Мизией и повернулся к невесте. Три года назад, когда она, вся в слезах, расставалась с ним, это был почти ребенок. Теперь его встречала слезами радости девушка, сама преданность, сама нежность. Все дышало в ней добродетелью домашнего очага, его будущего очага, который вскоре должен быть благословлен Гименеем и Вестой. Луций смотрел на Торквату с восхищением: девушка, о которой в Сирии он думал с такой любовью, сознавая, что именно ей суждено стать продолжательницей его рода, превратилась в красавицу. В розовом шелке, в длинной розовой столе, скрепленной на плече топазовой пряжкой, с перевитыми розовой лентой волосами цвета топаза, вся розовая и золотая, она походила на утреннюю зарю.
Пристальный взгляд Луция заставлял ее трепетать. Большие глаза опускались и снова поднимались к Луцию.
Старая женщина, неподвижно сидя в кресле, принесла извинения по поводу отсутствия Авиолы, который отбыл в Капую, где у него были большие оружейные мастерские. и произнесла несколько сухих приветственных фраз.
Луций учтиво отвечал, не спуская глаз с невесты. Как она изменилась! Она стала совсем другой, еще привлекательнее и желаннее.
Рабы внесли вино и закуски. Играла в саду нежная музыка, журчал и плескался ручеек в имплувии, пожилая матрона умело поддерживала пустой разговор.
Луций ни разу не вспомнил о Валерии. Здесь его опутал дурман иной мечты, мечты, которую он три года лелеял на чужбине: родной дом и эта прелестная девушка. Очарование родного дома. Непреходящая благодать. И тут жестокая мысль уязвила его: но ведь все это может существовать лишь в атмосфере покоя, определенности, прочной безопасности. Лишь в золотой клетке роскоши и уединения можно сохранить блаженство родного дома. Все в Луций обратилось против императора. Это он рукой насильника разрушает счастье их домов! Счастье сенаторов может быть обеспечено лишь сенаторской властью. А вернуть власть сенату способна только республика. Отец прав. Не только в отношении себя, но и в отношении Луция и его будущей семьи.
Безжалостно убрать камень с дороги, ведущей к свободе. Вот верный путь.
Путь единственный!..
Луций вручил подарки. Мизии – веер из страусовых перьев со смарагдовым скарабеем на ручке, Торквате – золотую диадему с рубинами. Мизия важно кивнула в знак благодарности, Торквата пришла в восторг и поцеловала жениха в щеку.
Потом Луцию пришлось рассказывать. Он описывал дальние страны, но мечта его была совсем рядом, он описывал путешествие по морю и пытался погладить руку Торкваты.
Радость Торкваты передалась и ему. Он забыл о гетерах, которых посещали римские воины в Кесарии и Антиохии, забыл этих опытных, искушенных в любви красавиц: каппадокиянок с их горячей опаловой кожей, сириек и евреек, кожа которых напоминала натянутый красновато-коричневый шелк и издавала аромат кедрового дерева, гибких египтянок с совершенным профилем, которые умели распалить мужскую страсть до неистовства. Перед ним была девушка чистая, целомудренная и светлая. В ней чувство и страсть неотделимы от души. И это пленяет.
Перед Луцием промелькнуло воспоминание: еще до отъезда в Сирию он сидел с Торкватой и Мизией в театре. Играли фарс о двух влюбленных парах.
Знатные любовники из-за недостатка чувства потерпели крах, бедные же обрели счастье. У Луция до сих пор звучат в ушах слова, брошенные актером в зал: "Любовь любви рознь, дражайшие. Любовь знатных? Это себялюбие.
Слепая похоть. Эгоизм. И больше ничего. А чувство? Нет. этот цветок не взрастает на мраморе и золоте! Он растет за рекой, на мягкой почве. Это тот редкий случай, уважаемые, когда каждый богач становится бедняком в сравнении с голодранцем из-за Тибра". Чепуха! Все в Луции бунтовало против этого. Я и Торквата – что ты знаешь, сумасшедший комедиант!
– Солнце заходит, – сказала Луцию Торквата, метнув взгляд на Мизию.
– Мне хотелось бы прогуляться с тобой по саду, прежде чем станет темно.
Мизия горько поджала рот:
– Идите. Но только не долго.
Она с тоской посмотрела на веер, который лежал у нее на коленях.
Рабыни закутали Торквату в теплый плащ. Был сырой январский день, холодно, такие дни бывают в апреле на Дунае. Заходящее солнце зажигало кристаллики песка, дорожка сворачивала к большому бассейну, посреди которого бронзовый Силен прижимал к губам свирель, и ухо, казалось, различало манящие, нежные звуки.
Шли молча. Луций хорошо знал этот сад и теперь направлялся к густой туевой аллее, где и днем было не много света. Торквата безропотно шла за ним. Она предвкушала тот миг, когда наконец можно будет без свидетелей поведать друг другу, какой печалью и тоской была наполнена разлука, как по-черепашьи медленно тянулось время.
Но Луцию мало было слов. Он крепко держал девушку за руку и, едва оказавшись в тени деревьев, нетерпеливо сжал ее в объятиях. Торквата испугалась: никогда еще он не был так смел и пылок, но это нравилось ей.
Она нежно сопротивлялась, но не настолько, чтобы Луций не мог целовать ее снова и снова. Она слегка отстранилась и, краснея, блаженно шептала:
– Ты со мной наконец! Как долго тянулось время! Как я ждала!
Его рука скользнула под плащ и коснулась обнаженного плеча. Плечо было нежное, гладкое. Молодое, горячее тело желало ласки. По-детски сжатые губы не противились страстным поцелуям.
Солдат огрубел в сражениях. Его влекло целомудрие Торкваты, возбуждала ее стыдливость. Он сминал поцелуями сжатые губы, насильно разжимал их и до боли сдавливал хрупкие плечи. Девушка сопротивлялась, хотя эти поцелуи были приятны ей. Рука Луция перебралась на маленькую грудь. Торквата замерла. Мужские руки завладевали ею. Они стремились все дальше и дальше, под легкую ткань.
Она резко отстранилась. Произнесла тихо и твердо:
– Ты обещал мне, что лишь после свадьбы…
Обещал. В нем боролись неистовые желания и уважение к древнему обычаю, который требовал сдержанности. Руки его опустились, он отступил. Молча, механически поправил плащ, сползший с плеча девушки. Сладострастная мягкость материи жгла кожу. Он прикрыл глаза; как пламя, вспыхнула перед ним медно-красная грива. Кровь застучала в висках. Он прямо почувствовал запах Валерии. Сжал зубы, чтобы не вскрикнуть. Отстранился.
Торквату обрадовала ее власть над этим солдатом. Она беспечно и весело стала рассказывать ему о приготовлениях к свадьбе, об украшениях, о платьях. Он слушал рассеянно. Она почувствовала, что совершила ошибку, и пыталась задобрить его улыбками и словами о счастье, которое ждет их. Она смотрела на него восторженно, как на героя. Но перед его глазами ее образ расплывался, менялся: нежные, тонкие губы вспухали и вызывающе сверкали помадой. Детская грудь набухала. Эта дикая. огненная красота! Жарко от нее…
Луций не хочет больше нежности, ему нужна страсть; он не мечтает больше об огоньке – он хочет пламени. Та, другая, все сильнее и сильнее притягивала его своим пылом, страстностью, омутом души. Он зашагал ко дворцу.
Опять они сидели втроем. Неторопливо текла пустая скучная беседа. Он смотрел, как Торквата перебирает пальцами шелковый платочек. Какой прелестной находил он когда-то игру ее пальчиков! Сегодня она вызвала неприязнь. Когда Торквата в темноте провожала жениха к воротам и шептала ему нежные слова, он в ответ молча пожимал ее руку и незаметно ускорял шаг.

Глава 12

Старый сладострастный Силен и хоровод его косматых сатиров – вы чувствуете, как от них разит вином, от этих пьянчуг? – пляшут в исступлении вокруг огромного фаллоса, пляшут в ритме, который им задают бархатные звуки флейт. Сладострастный танец заканчивается экстазом, сатир, схватив в объятия нимфу, уносит ее и опускает на траву под высоким небом…
Так столетия назад это начиналось в Элладе. Греческий дух фантазии стремился вперед. Через эпос и героические песни аэдов, сопровождаемые звуками лиры, через декламацию рапсодов, через великолепный гомеровский хорал и лирическую песню он пришел к трагедии и комедии, произведениям высокого искусства и захватывающей силы.
Жажда катарсиса, разрешающего кровью человеческие страсти, была признаком высшей эры Эллады, эры великих демократических свобод вокруг мудрой, понимающей искусство головы Перикла. С наступлением римского господства перевес оказался на стороне смеха, который должен был смягчать гнет и рабство. Глубокое идейное содержание трагедий Эсхила утомляло.
Страстная актуальная сатира Аристофана теперь была слишком далека, а человек искал выход для своих горестей и страха. Он хотел видеть жизнь, а не мифы. Свою жизнь. И высмеянную жизнь тех, кто отнимал у него дыхание и радость. На сцене не появлялись уже боги на котурнах, а раб и его господин, сапожник и его легкомысленная жена, несчастные любовники, сводники, гетеры и весь тот мелкий люд, который является кровью городов.
Римскому народу особенно полюбилась старая оскская ателлана, импровизированная бурлеска из жизни. В ней были четыре постоянно действующих героя: глупец и обжора Макк, болтливый хитрец Буккон, похотливый старик Папп и шарлатан, любитель интриг, Досеен. Играли в традиционных масках, и женские роли исполняли мужчины. Стереотипный набор четырех масок скоро надоел. На подмостках театров и на импровизированной сцене на улицах появился мим, народное представление, которое показывал римскому народу Фабий со своей труппой. Пьеса о народе и для народа, она наряду с пантомимой и излюбленным сольным танцем процветала в период существования Римской империи. Здесь уже не было масок, лица сменялись, и женские роли исполняли женщины.
Пестрыми были эти короткие комические, а иногда и серьезные сценки из жизни, все в них было свалено в одну кучу: пролог, раскрывающий содержание пьесы и призывающий зрителей к тишине, стихи и проза, акробатика, монолог героя, песни, танцы, философские сентенции, буйные шутки, скользкие остроты, скандальные истории, прелюбодеяния, пинки, пародии, политические нападки, наконец, раздевания танцовщиц и веселый конец.
Все краски жизни, все запахи пищи, которые доносились к плебсу сквозь решетки сенаторских дворцов, все звуки, стоны сладострастия, плач и насмешки были в этих фарсах. Но прежде всего смех, смех! Римский народ не мог избежать своей участи, но желал хотя бы на минуту забыться, хотел беззаботно смеяться.
«Фарс – наша жизнь!» – выкрикивал Фабий в толпу, но он знал, что эти слова только игра, маска и ложь. Римский закон поставил актеров на низшую ступень общества, дал право претору наказывать их на месте за малейшую провинность, намек на притеснения со стороны патрициев и учреждений называл бунтарством, а мрачный император Тиберий, которому олимпийские боги даровали судьбу, полную трудов, и отняли дар смеяться, одобрил этот жестокий закон. Четырнадцать лет назад он приказал – говорят, за бунтарство – изгнать всех актеров из Италии.
Народ взволновался. Ростры и базилики были расписаны оскорблениями в адрес императора и сената. На ежегодном празднике, где отсутствие актеров особенно чувствовалось, толпы народа выражали свою ненависть и снова и снова требовали, чтобы император вернул им их любимцев. Долго Тиберий не хотел слышать, однако в конце концов услышал и актерам было разрешено вернуться на родину.
Они нахлынули, как половодье, и начали с того, чем закончили. Апеллес, всеобщий любимец, в торжественный день возвращения обратился к народу с импровизированной сцены на Бычьем рынке от имени актеров и зрителей:

У нас отличный скот!
Мы счастливы и сыты!
И, как клопы, от крови мы пьяны.
Но это злит правителей страны,
И потому мы снова будем биты!..

Четверостишие распространилось с молниеносной быстротой. «Олимпийцы» в сенате долго изучали эти иронические стихи. Однако, учтя, какой всеобщей любовью пользуется Апеллес, махнули рукой. На время. Пусть эдил будет более бдительным при проверке текстов, а претор пусть следит за театром.
Ведь они оба вместе с префектом города имеют огромную власть.
Община комедиантов жила одним днем, трудновато им приходилось, ибо тот, кто с удовольствием отдавал им асе, сам испытывал нужду. Ремесленник за день изнурительного труда получал три сестерция, в то время как любой сенатор или всадник с легким сердцем платил за бочонок сардин, деликатес, привезенный с Черного моря, 1600 сестерциев и покупал себе раба, владевшего искусством фехтования, за 80 000 сестерциев.
О благородные музы, Талия и Терпсихора, воздайте хвалу глупости и легкомыслию! Пусть комедианту нечего есть, но он должен играть! Пусть Парки спрядут этим безумцам судьбу, в которой будет хоть бы три унции сала и гемин дешевого вина, чтобы им не приходилось прыгать на голодный желудок.

***

Были сумерки, был день Венеры, когда Фабий открыл глаза. Голова тупо болела, трещала, шумело в ушах. В отцовской лачуге он был один. Он посмотрел в угол, где отец держал сети. Сетей не было. «Значит, отец отправился на рыбную ловлю», – решил Фабий и потянулся на соломе так, что кости хрустнули. Вышел во двор, где стояла бочка с водой. Поплескался в холодной воде, окунул в нее голову, помогло. «Еще разок, и я буду почти в порядке. Сегодня пятница, в пятницу мы всегда выступали на Овечьем рынке, в двух шагах отсюда. Там ли они? А что играют? Наверное, представление уже началось».
Он оделся и через минуту уже проталкивался среди зрителей, которые окружили площадку перед изгородью загона. Мерцающий свет факелов освещал «сцену», где актеры из труппы Фабия играли старый мим «О неверной мельничихе».
Пьеса была затасканная, и играли они ее плохо. Смеяться уже было нечему, остроты устарели, заплесневели, только обязательные пощечины и пинки вызывали смех. Роль мельничихи, которую обычно исполняла Волюмния, играла Памфила. Раз в десять красивее и намного моложе Волюмнии, она была, к сожалению, и в десять раз неуклюжее. Мельника играл Ноний, добряк, но актер для этой роли неподходящий, однако хуже всех был Кар, который играл соблазнителя мельничихи, роль Фабия.
Фабий замер от стыда и возмущения. Он был потрясен невероятным убожеством увиденного. Может быть, мне это кажется потому, что я так долго не был в Риме? Или это с похмелья?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72