А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

А кто он, в сущности, такой, этот посланник Генриха Наваррского? Нищий дворянин, такой же, как и его господин. За душой ни гроша, одна только гордость и бахвальство…
Король был чрезвычайно злопамятен, и хотя, признавая справедливость аргументов, высказанных и Эспинозой, и Фаустой, он смирился с мыслью, что следует не торопиться и выжидать, это вовсе не означало, будто он отказался от мщения. Совсем напротив – он согласился обуздать свое нетерпение лишь для того, чтобы месть его была надежно подготовлена и оказалась как можно более ужасной.
Как только Филипп II появился на балконе, из окон и с балконов, выходивших на площадь и занятых самыми знатными людьми королевства, раздались восторженные овации. Такие же приветственные крики, тоже дружные и непосредственные, донеслись с трибун, занятых менее значительными сеньорами, а от них перекинулись к народу, толпившемуся на площади Святого Франциска. Любовь к истине вынуждает нас сказать, что здесь они были менее единодушны. Мрачный вид короля не слишком способствовал взрыву энтузиазма в толпе. Но, в общем, даже и такой прием можно было считать вполне удовлетворительным.
Король в знак благодарности махнул рукой, и над этим скопищем людей повисла тишина. Однако дело тут было вовсе не в почтительности по отношению к его величеству, а просто-напросто в том, что все ожидали от короля сигнала начинать корриду.
И вот в этой-то тишине и появился Пардальян – он пытался пробраться к отведенному ему месту на скамьях. Дело в том, что великий инквизитор, следуя советам Фаусты, отлично знавшей своего грозного соперника, рассчитывал на отвагу шевалье, которая заставит его появиться здесь, и сделал соответствующие распоряжения. Посему посланнику его величества короля Наваррского было оставлено почетное место.
Итак, Пардальян, переминаясь посреди рядов скамеек и возвышаясь над всеми присутствующими, – ибо они сидели, – пытался проложить себе путь к своему месту. Но его попытка протиснуться среди множества вельмож и знатных дам, донельзя проникнутых ощущением собственной значимости и к тому же недовольных, что их потревожили как раз в тот момент, когда должен начаться бой быков, – так вот, эта его попытка сопровождалась некоторым шумом.
Заметим к тому же, что шевалье, полностью освоившись с ролью важной персоны и желая быть храбрым до безумия, в высшей степени учтиво извинялся перед дамами, гордо выпрямлялся, топорща усы и сверкая глазами, перед мужчинами и не скупился на дерзкие выходки, когда ему уступали дорогу без особой охоты. Такой способ действия повсеместно вызывал недовольное ворчание, которое быстро затихало под грозным взглядом француза, но разгоралось пуще прежнего, как только он удалялся на приличное расстояние.
Короче говоря, над скамьями поднялся такой шум, что очень скоро глаза короля, всех придворных и тысяч людей, толпившихся на площади Святого Франциска, устремились на возмутителя спокойствия; тот же, нимало не заботясь об этикете, не обращая внимания на протесты и ничуть не смущаясь всеобщим вниманием, пробирался к своему месту так настойчиво, словно шел в атаку.
Во взоре Филиппа II появился недобрый блеск. Он повернулся к великому инквизитору и пристально взглянул на него, словно призывая в свидетели этого неслыханного безобразия.
Великий инквизитор ответил неким подобием улыбки, означавшим:
– Оставьте его. Вскоре настанет наш черед.
Филипп одобрительно кивнул головой и повернулся спиной к Пардальяну, добравшемуся, наконец, до своего места.
Тут следует заметить, что существовало некоторое обстоятельство, абсолютно неведомое Пардальяну (впрочем, он всегда узнавал последним о том, что касалось его самого, будучи едва ли не единственным человеком, кто считал совершенно естественными те свои поступки, которые все остальные воспринимали как из ряда вон выходящие): его приключение с Красной Бородой произвело огромное впечатление на умы как при дворе, так и в городе. Повсюду только о нем и говорили, восхищаясь, с одной стороны, нечеловеческой силой, с какой этот чужеземец, будто играючи, обезоружил одного из лучших фехтовальщиков Испании, усмирил и наказал, словно мальчишку-шалуна, самого сильного человека в королевстве, а, с другой стороны, удивляясь и отчасти возмущаясь тем, что наглеца до сих пор не постигла заслуженная кара.
Его имя было у всех на устах; оказалось, что, побив и унизив Красную Бороду, он навлек на себя, сам того не подозревая, ненависть множества дворян, и они, видя, что король оставляет его поступок безнаказанным, жаждали отомстить за оскорбление, нанесенное одному из них; к тому же не стоило сбрасывать со счетов и чувство национальной гордости. В результате Красная Борода, всегда державшийся особняком, словно медведь, быстро обрел множество друзей.
Из всего вышеизложенного становится ясно, что дворяне, хоть чуточку задетые на ходу Пардальяном, расспрашивали окружающих, что же это за нахал, обращающийся с ними с подобной бесцеремонностью, и, получив ответ, понимающе кивали и принимались с проклятьями повторять имя шевалье.
Когда Пардальян пробрался, наконец, к своему месту, он машинально огляделся и пришел в изумление. Вокруг себя он видел лишь ненавидящие взгляды и угрожающе воздетые кулаки. Если бы не людная площадь и не присутствие короля, двадцать, а то и пятьдесят испанцев, с которыми он никогда в своей жизни и словом не перекинулся, уже вызвали бы его на бой.
А поскольку наш шевалье вовсе не принадлежал к числу тех, кто позволяет безнаказанно оскорблять себя, хотя бы и взглядом, то вместо того, чтобы сесть, он несколько секунд постоял неподвижно, обводя всех сверкающим взором; на его губах играла презрительная усмешка, которая заставила благородных идальго позеленеть от ярости; их удерживали только соображения этикета.
И вот как раз в тот момент, когда Пардальян бросал взглядом вызов своим незнакомым врагам, под сверкающими небесами раскатистой медью зазвучал звонкий голос труб.
Это и был сигнал, нетерпеливо ожидаемый тысячами зрителей. Но если он и прозвучал именно сейчас, то лишь вследствие досадной ошибки – из-за неправильно понятого жеста Филиппа II.
Однако это не меняло дела: казалось, что трубы, запевшие именно в тот момент, когда Пардальян усаживался на свое место, приветствовали посланника короля Франции.
Так во всяком случае расценил это испанский государь. Побледнев от ярости, он повернулся к Эспинозе, и с его губ сорвался короткий приказ. Спустя две минуты офицер, неправильно истолковавший жест короля и отдавший музыкантам приказ трубить сигнал, был арестован и закован в кандалы.
Так расценили это и разгневанные дворяне, окружавшие шевалье, – они принялись яростно протестовать.
Так расценил это, наконец, и сам шевалье, ибо мысленно он обратился к себе со следующими словами: «Чума меня забери! Мне оказывают уважение! Ах, мой бедный батюшка, как жаль, что вас нет рядом со мной, – вы бы увидели, в каком почете тут ваш сын!»
Было бы, однако, ошибкой полагать, будто Пардальян действительно обманулся. Он не был человеком, способным обольщаться до такой степени. Но наш герой был неисправимым шутником, умевшим всегда сохранять на лице бесстрастное выражение. Ему показалось забавным сделать вид, будто он принимает за почести то, что было на самом деле лишь сигналом к началу корриды. А поскольку он не привык относиться с почтением к коронованным особам, тем более когда сии особы были ему несимпатичны, он немедленно решил «поиздеваться вволю».
«Что ж! – сказал он про себя. – Ответим вежливостью на невежливость».
На лице шевалье сияла наивно-простодушная улыбка, но в глубине его глаз таилось безудержное ликование человека, веселящегося вовсю. Театральным, безбрежно-широким жестом, свойственным ему, и только ему, он галантно приветствовал королевскую ложу.
В довершение несчастья как раз в этот момент король обернулся, чтобы отдать приказ об аресте офицера, велевшего музыкантам трубить, и тут его, словно удар, настигли улыбка и поклон Пардальяна. А поскольку это был очень скрытный монарх, ему пришлось, кусая от раздражения губы, ответить наглецу улыбкой, имея при этом в виду единственную цель: не нарушить план великого инквизитора, план, хорошо ему известный и одобренный им.
Это было даже больше, чем ожидал Пардальян; теперь он спокойно бел, бросая по сторонам удовлетворенные взгляды. И словно волшебник прошел среди скамей, изменив на прямо противоположное выражение лиц доселе свирепых соседей шевалье: француз видел вокруг себя лишь приветливые и доброжелательные улыбки. Уголки его губ презрительно опустились, и он подумал, что одной улыбки, которой одарил его король, улыбки вынужденной, вымученной, оказалось достаточно, чтобы превратить ненависть в подобострастие.
Как только Пардальян сел, произошло еще одно досадное совпадение; оно, безусловно, явилось следствием сигнала, данного трубами, но тем не менее заставило короля побледнеть от ярости: на арену вышел первый бык.
Таким образом, Пардальян, посланник Генриха IV, был встречен приветственным звуком труб, а, садясь, он как бы отдал приказ начинать представление и предстал истинным предводителем корриды, если прибегнуть к слову, которое используют современные любители боя быков.
И точно так же Жиральда, сидевшая впереди толпы, между двумя вооруженными людьми, выглядела королевой праздника.
Глава 6
ПЛАН ФАУСТЫ
Мы уже говорили, что Тореро оказался перед неприятной необходимостью поставить свою палатку рядом с палаткой Красной Бороды.
Этим тягостным соседством дон Сезар был обязан вмешательству Фаусты, хотя сама она об этом и не подозревала. Вот как это случилось. Король и его инквизитор решили арестовать дона Сезара и Пардальяна. Вот уже двадцать лет король преследовал своей ненавистью внука. Эта дикая ненависть, нисколько не притушенная долгими годами, оказалась, однако, более слабой, нежели новая, испытываемая к Пардальяну, человеку, виновному в том, что он болезненно задел непомерную королевскую гордыню. Мы даже можем сказать, что шевалье превратился в главную заботу короля и Эспинозы и что в крайнем случае они были бы согласны позабыть сына дона Карлоса и перенести все свое внимание на шевалье.
Если король слушался только своей ненависти, то великий инквизитор, напротив, действовал бесстрастно и становился от этого только более грозным противником. Он-то не испытывал ни ненависти, ни гнева. Однако он боялся Пардальяна. А у человека, подобного Эспинозе – холодного и методичного, но решительного, страх гораздо более опасен, чем ненависть. Человек столь сильной закалки, как великий инквизитор, может уступить внезапному порыву, хорошему или дурному. Но он остается несгибаемым перед необходимостью, продиктованной логическим рассуждением. С того мгновения, когда великий инквизитор начинал бояться какого-то человека, этот человек – кем бы он ни был – оказывался обречен.
Из вмешательства Пардальяна в дела внука короля Эспиноза заключил, что тот знает гораздо больше, нежели хочет показать, и что, движимый личным честолюбием, шевалье сделался защитником и советником принца, который, не будь этой неожиданной поддержки, оставался бы человеком без роду и племени и вовсе не опасным.
Ошибка великого инквизитора заключалась в том, что он упорно видел в Пардальяне честолюбца. Он совершенно не разглядел рыцарскую, сверх всякой меры бескорыстную натуру шевалье, столь непохожего на людей той поры. Иначе и быть не могло: ведь бескорыстие – это, наверное, единственная добродетель, наличие которой человечество всегда отрицало и, очевидно, еще долго будет отрицать.
Что касается самого Пардальяна, то все объяснялось очень просто: потрясенный той ожесточенностью, с какой могущественные вельможи преследуют несчастное, беззащитное существо, он по доброте душевной решил по мере возможности помочь жертве, которой грозила опасность, – так стараются вырвать из рук злодея, наслаждающегося своей безнаказанностью, слабое создание, причем вырвать как раз в то мгновение, когда злодей пытается убить его. Поступок принца, защищающего свою жизнь, был по-человечески понятен, поступок Пардальяна, пришедшего ему на помощь, был великодушен и естествен – для шевалье. Кроме того, эта вынужденная самооборона вовсе не обязательно предполагала нападение со стороны Тореро или Пардальяна.
Однако великий инквизитор был просто не в силах постичь логику действий загадочного француза.
Если бы он мог глубоко проникнуть в суть характера своего противника, он, возможно, понял бы, что Пардальян никогда бы не согласился сделать то, на что, как подозревал Эспиноза, он был якобы способен. Не существовало ни малейших сомнений: если бы Тореро изъявил намерение притязать на свои несуществующие права (учитывая необычные обстоятельства его появления на свет), если бы он предпринял именно те действия, на какие его пытались подвигнуть, и выступил в качестве претендента на престол, то Пардальян презрительно повернулся бы к нему спиной. Обрекая человека на гибель по одному только подозрению в поступке, о котором тот и не помышлял, Эспиноза, следовательно, сам совершал неблаговидное действие. Воздадим, однако же, ему должное, напомнив, что он был искренен в этом своем убеждении. Воистину – мы приписываем другим лишь те чувства, которые способны испытывать сами.
Наконец, – и здесь мы переходим от общего к частному, – великий инквизитор был бы весьма не прочь избавиться от того, с кем он в свое время пустился в откровения; последние, если бы Пардальяну вздумалось болтать о них, могли бы привести его, Эспинозу, прямо на костер, будь он хоть трижды великий инквизитор.
И все-таки это обстоятельство отходило на второй план. Да, Эспиноза не смог понять необычайное великодушие Пардальяна, но все же не следует забывать, что его высокопреосвященство был дворянином и в этом качестве доверял данному ему слову и прямодушию своего противника. Что ж, хотя бы кое в чем он смог оценить Пардальяна по справедливости.
Итак, Эспиноза и король, его хозяин, сошлись в двух пунктах: должно было непременно схватить и умертвить Пардальяна и дона Сезара. Единственное расхождение во взглядах, существовавшее между ними, касалось того, как именно надо расправиться с наглым французом. Королю хотелось бы, чтобы человека, обошедшегося с ним непочтительно, просто-напросто арестовали. Для этого всего-то и нужно было: офицер и еще несколько человек. После чего схваченного судят, приговаривают к смерти, казнят.
Эспиноза смотрел на вещи по-другому. Во-первых, арест посланника французского короля не казался ему таким уж простым и легким делом. Во-вторых, по-видимому, под влиянием высказываний Фаусты (хотя он и не отдавал себе в этом отчета), увидевшей в Пардальяне, в приступе мистического ужаса, прямо-таки сверхъестественное существо, которое (в отличие от простых смертных) может и не даться в руки властям, великий инквизитор испытывал некоторую тревогу касательно того, что может произойти после этого ареста. Наконец, Эспиноза был священнослужителем и министром, и потому в его глазах осмелиться оскорбить королевское величество означало совершить преступление, искупить которое были бы бессильны самые изощренные, нечеловеческие пытки.
С другой стороны, своеобразные идеи великого инквизитора о смерти заставляли его рассматривать конец жизни как освобождение, а не как кару. Следовательно, на долю преступника оставалась пытка. Но что значили несколько минут пыток по сравнению с чудовищностью преступления? В сущности, ничтожную малость. А когда речь шла о человеке необычайной физической силы, сочетавшейся с редкой силой душевной, то можно было сказать, что это и вовсе ничего. Итак, следовало найти нечто небывалое, нечто ужасное. Требовалась агония, которая длилась бы долгие дни и ночи – в страданиях, в невыразимых муках.
Вот тут-то и вмешалась Фауста, подсказавшая великому инквизитору мысль, с которой тот сразу же согласился и для осуществления которой они теперь все собрались на площади; для ее же осуществления почетное место было отведено здесь тому, кого надлежало убить. Ибо Эспинозе удалось убедить короля в своей правоте, и Филиппу хватило притворства изобразить любезную улыбку, обращенную к нахалу, который дерзил ему и оскорбил перед всем двором.
В чем должна была состоять кара, придуманная Фаустой, мы увидим далее.
Итак, были приняты все необходимые меры, чтобы обеспечить скорейший арест Пардальяна и дона Сезара. Не исключено, впрочем, что его высокопреосвященство, осведомленный лучше, нежели он хотел показать, предпринял и другие таинственные шаги, касающиеся Фаусты; если бы она знала о них, возможно, это навело бы ее на некоторые размышления.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45