А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


В кино они брали билеты в самый последний ряд, по возможности — в уголок. Едиге бывало безразлично о чем фильм: о несчастливой любви в давние времена или о счастливой — в более близкие нам годы; он не замечал, что происходит на экране. Он видел только длинные, изогнутые ресницы, видел матово блестевшие в экранных отсветах глаза, ясные и тихие, как поверхность пруда, облитого луной, видел по-детски округлый подбородок. А чаще всего вообще ничего не видел. С того момента, как начинал стрекотать киноаппарат и на экран сверху, из квадратной прорези в стене, падал светлый луч, превращаясь в живые картины , и до последнего кадра, — время сжималось в единое мгновение. Он забывал, где он, давно ли, что вокруг. Лишь пробираясь к выводящим на улицу дверям, в потоке людей, изливающемся из зала, он замечал сидевших поблизости, осуждающе покачивающих головами пожилых супругов, чья юность отцвела еще в ту пору, когда взрослые были разумны, а молодые стыдливы, когда целоваться на людях считалось неприличным, а сдержанность, умение подавить в себе чувство выглядели естественно и привычно; замечал восторженно-любопытный взгляд мальчишек, пробившихся на недозволенный вечерний сеанс только благодаря своему росту, давно убежденных в собственной взрослости и обнаруживающих внезапно, что и в жизни, оказывается, бывают такие же продолжительные и страстные поцелуи, как ив кино; замечал завистливый, искоса брошенный взгляд хмурого холостяка, постоянно пребывающего в одиночестве, перешагнувшего критические тридцать пять лет, за которые ни разу ему по-настоящему так и не повезло в любви, — все это замечал вдруг Едите и усмехался про себя.
Выйдя наружу, они начинали справляться друг у друга: о чем же все-таки шла речь в только что просмотренном фильме и чем все кончилось, помирилась ли эта симпатичная девушка, вроде бы героиня, с тем бравым парнем, вроде бы героем, или нет... Обычно говорили обо всем этом шутя. Но Едите удивляло, что Гульшат всегда улавливала и понимала больше, чем он. Однако и для нее фильм, как выяснялось, представал не единым целым, а монтажом не слишком связанных картин. Оба хохотали. Они смеялись над собой — стоило ходить в кино, чтобы за два часа ничего не увидеть! Смеялись над взрослыми, ужасавшимися, что молодежь средь бела дня бродит в обнимку, что молодые люди с наступлением темноты целуются в каждом подъезде и под каждым деревом, даже в кино не могут совладать а это все — не иначе, как проявление чуждого нам образа жизни. Смеялись над мальчишками, глядящими на все вокруг, разинув рот и распахнув удивленно глаза, замечая в отношениях завидно самостоятельных парней и льнущих к ним подруг лишь одну внешнюю сторону. Смеялись над безнадежными холостяками, обвиняющими в собственном невезении весь белый свет, то есть всех на свете мужчин, отбивающих у них девушек, и всех на свете девушек, не проявляющих к ним интереса... Смеялись — но смеялись беззлобно. Ведь смех влюбленных чужд злорадства. Весь мир вокруг им кажется светлым и прекрасным. Они любят всех людей,, все человечество, все живое и неживое — от присевшего на карниз дома голубя до безымянной звездочки, мерцающей в морозной вышине.
Когда они выходят из театра или кино, с неба летят белые лохматые хлопья, кружатся, падают, падают, словно сама природа взялась за один вечер, одну ночь обновить и очистить весь город, всю землю. Или же воздух прозрачен и звонок от колющего горло холода и в небе льдинкой тает бледная морозная луна. Или это ростепель — снег превратился в жидкую кашицу, она хлюпает под ногами, а вокруг туман, клубящийся в свете готовых, кажется, погаснуть фонарей... Но им все равно. Снег ли, мороз или туман — им все равно. Они рады этому чистому — хмурому или ясному, бездонному или забитому низкими тучами — но все равно чистому, зовущему ввысь небу, и улице, покрытой белым пушистым ворсом, еще не смятой колесами машин, или одетой в прочный панцирь прозрачной, как литое стекло, наледи, или свободной от снега и льда, выметенной жесткими метлами дворников до выбоин в голубоватом асфальте; рады фонарям — где слишком редким, где частым, и свету их, разлитому широко или едва мерцающему, и резвой стае легковых машин, набирающих скорость после задержки у красного зрачка светофора, и грузным автобусам, и троллейбусам, буксующим на льду, ползущим с трудом от остановки к остановке, — они рады всему в этом мире, просторном и добром, щедро дарящем счастье... И они ли только рады? Нет, с ними вместе — все, все!..
Не дожидаясь, пока разойдется по разным направлениям толпа, разбиваясь на рукава и ручейки у перекрестков, они выскальзывают из нее и укрываются в какой-нибудь улочке, где лишь старые дубы и развесистые карагачи с потяжелевшими от снега, нависающими над землей ветвями наблюдают, как целуются эти двое — в сотый, в тысячный раз, словно встретившись после разлуки, которая длилась годы и годы...
В сущности, до общежития недалеко, но они добираются до него не раньше полуночи; однако и не позже: двенадцатый час для студентов — "комендантский". Обычно — не позже. Бывает, что и задержатся на пять—десять минут, а то и на пятнадцать, а то и на полчаса. Входная дверь уже наглухо затворена, изнутри в железной петельке надежно сидит крючок. Опоздавшие нерешительно топчутся, переминаются с одной замерзшей ноги на другую. Но что делать? Едите виновато дергает заиндевелую ручку — дверь безмолвствует. Он стучится настойчивей. Дверь по-прежнему безучастна. Но вот за боковым окном оживает занавеска, кто-то выглядывает оттуда, приподняв уголок. Слышится грозная поступь, звучат устрашающе-медлительные шаги, звякает заветный крючок — путь свободен!.. Впрочем, случается это не сразу. Прежде изнутри довольно долго доносится сердитая воркотня. Старушка вахтерша негодует — не то на перекосившуюся дверь, не то на забывшую всякое приличие молодежь. Но так или иначе, крючок подается, дверь открывается — нехотя, словно из милости. Оба скорее не входят, а крадутся через порог, ожидая, что на них обрушатся громы и молнии. Но вдогонку несется: "Эй, куда вы?.. А дверь?.." Едиге уже знает, в чем дело. Вернувшись, он приподнимает за ручку одну из створок с осевшими петлями, второй рукой ловит и заталкивает в гнездо проклятый крюк. Потом он останавливается перед вахтершей, всем своим покаянным видом взывая к прощению. Но суровый страж неумолим — брови надвинуты на самые глаза, губы строго поджаты. Но это лишь хорошо разученная, повторяемая всякий раз игра. Старушка, похожая на капустный кочан в своих многочисленных, будто перед дальней дорогой, наброшенных одно поверх другого одеяниях, едва сдерживается, чтобы не выйти из роли. Еще немного — и насупленные брови примут обычное выражение, сердитые маленькие глазки потеплеют и улыбнутся, лицо покроют ласковые морщинки... Впрочем, к чему вынуждать человека, исполняющего служебный долг, проявлять противоречащие этому долгу чувства?.. Едиге благодарит вахтершу и догоняет Гульшат, поджидающую его на нижней ступеньке. Впрочем, напоследок оглянувшись, он замечает, что старушка все-таки улыбается им вслед...
Держась за руки, они поднимаются по лестнице. Общежитие, погруженное в глубокий сон, кажется опустевшим. Приглушенное освещение в коридорах, непривычное безлюдье, тишина... Но, приглядевшись, повсюду можно различить силуэты парочек, неясные, расплывчатые — на подоконнике, в темном вестибюле, в любом укромном уголке...
Четвертый этаж. Вот и комната, где живет Гульшат, и овальная жестяная табличка-номерок "427". "Спокойной ночи, — желают они друг другу, — до завтра". Но ни тот, ни другой не уходит. Они повторяют эти слова множество раз, пока не расстаются наконец, вспомнив, что утром семинар или коллоквиум, библиотека или архив.
Бывали дни, когда они не ходили ни в кино, ни в театр, но ничуть об этом не жалели.
На каждом этаже в общежитии есть помещения, именуемые "бытовками". Здесь, поблизости от входа, установлены краны с горячей и холодной водой, вдоль обеих стен по всей длине протянуты высокие полки, над которыми в ряд, через небольшие промежутки, расположены электрические розетки; у той стены, что напротив двери, стоят два или три узких, обтянутых тканью стола. Здесь и гладят, и утюжат, и кипятят чай, и готовят еду те, кто питается из "общего котла". После десяти вечера, когда все хозяйственные дела закончены, "бытовки" пустеют, а точнее — превращаются в самые желанные места для свиданий...
На той половине третьего этажа, где жили— И вправду, наверное, глупая.
— Такое признание само по себе уже свидетельствует об уме... Сядь поближе.
— Сам садись поближе.
— Ну и баловница же ты... — Он придвигается к ней, хотя они и без того сидят вплотную.
—- Я только с тобой баловница...
— Я только тебя люблю...
— Я только тебя боюсь...
Тронув девушку за подбородок, Едиге поворачивает ее к себе лицом.
— Если ты на самом деле меня любишь, тогда поклянись и скажи: именем аллаха, милостивого, милосердного...
— Не скажу.
— Тогда обними меня за шею. Она обхватывает его руками.
— Теперь поцелуй.
— Не поцелую.
— Целуй.
— Не поцелую.
— А вчера целовала.
— Неправда...
— Тогда сегодня поцелуй.
— Не хочу.
— Смотри же, а то сам поцелую.
— Ах ты, какой хитрый... В честь чего я обязана тебя целовать?
— Вчера я целовал, сегодня — ты. Пора возвратить долг.
— Вот еще придумал!
— А как же? И долги твои с каждым днем будут расти.
— Это нечестно.
— Если хочешь, сделай меня своим должником.
— Ну, хорошо. В таком случае... Только один раз. А ты не смотри на меня.
Едиге смеется. В комнате и без того темно.
— Ты надо мной смеешься?..
— Нет. Просто здесь и так тьма-тьмущая, а ты говоришь — не смотри...
— Все равно — не смотри.
— Хорошо. Но предупреждаю: за один твой поцелуй я поцелую тебя сто раз.
— Я не согласна.
— Почему?
— Всего сто раз?..
— Тогда сто один.
— Всего сто один?..
— Сто три.
— Ладно, пускай будет сто три. Закрой глаза...
— Баловница моя...
Им кажется, пролетело всего какое-нибудь мгновенье. Ну, чуть больше... Смотрят на часы, думая, что уже двенадцать... Было, было когда-то двенадцать! Сейчас половина второго... Нет, не второго — третьего!.. Ступая на цыпочках, они пробираются по длинному коридору —• туда, к двери с табличкой "427". В этот час в огромном общежитии, где обитает пятьсот человек, нет никого, кроме них, кто уже не спал бы, включая и вахтершу, которая, прикорнув на своем ответственном посту, тоже дремлет, смотрит свои старушечьи сны...
Новый год Едиге, Кенжек и Халел решили встретить своей компанией, без посторонних. В "новогодний фонд" вложили: Едиге и Халел, которые собирались пригласить девушек, — по тридцать рублей, то есть половину стипендии каждый, Кенжек же, как человек одинокий, — двадцать. Получилось порядочно. Втроем—а точнее вдвоем, потому что Кенжек, имеющий смутное представление о практических вопросах, все руководство доверил Едиге и Халелу, — долго совещались, пока не остановились на том, что самое лучшее — отпраздновать новогодие у себя дома, в триста первой комнате.
Заранее обо всем позаботились. Одна из тумбочек была уставлена шампанским, коньяком, винами разных марок. На зеленом базаре, несмотря на дороговизну, купили, сколько требовалось, — а возможно, и значительно больше,— жирной конины, казы. Не забыли при этом и про глянцевито-румяный апорт, а также прочие "сладости-радости" (выражение Халела) для девушек. Стряпать и накрывать стол начали с утра, но управились только затемно, часов около восьми, хотя собраться решено было в семь. Поспешно привели себя в порядок, оделись, прифрантились. Покорно выполняющий руководящие указания Кенжек остался проветрить комнату и выбрать пластинки, Едиге же с Халелом отправились за девушками.
На четвертом этаже Едиге остановился перед комнатой Гульшат, прислушался. Не было ни голосов, ни оживленной возни, доносившихся из соседних комнат. В узенькую щелку пробивался свет, но казалось, что за дверью пусто... Он постучал — тихонько, давая знать о себе. Никто не откликнулся. Сердце у него сжалось от неясного подозрения. Он распахнул дверь. Гульшат была здесь. Она сидела на кровати, лицом к окну. Едва дверь заскрипела, как она вздрогнула и вскочила. Вскочила и замерла, сделав шаг ему навстречу. Вся настороженная, напряженная. Глаза ее, огромные, сияющие, радостно улыбались Едиге, но на лице еще не растаяла тревожная серая тень.
— А наши девушки ушли, — сказала она. (Как будто его могли интересовать ее подруги!)
— Вот и хорошо, — сказал он, прикрывая дверь.
— Меня уговаривали, что ты не придешь, уже поздно. Звали с собой...
— Ну и пошла бы, — сказал Едиге.
Она улыбнулась —* недоверчиво, растерянно.
— Ты прелесть! — вырвалось у Едиге. Он смотрел на нее, стоя у порога и опираясь спиной о косяк.
На ней было новое платье, зеленое, из шелковисто переливавшейся ткани. Высокий воротник подчеркивал нежную белизну ее шеи; колокол накрахмаленного подола приоткрывал круглые коленки над стройными икрами; тонкая талия была стянута широким поясом, из той же ткани, что и платье, на левой груди — маленькая, в форме цветка, брошь. От этого нарядного платья, от легких белых туфелек, опирающихся на тонкий каблук, от едва намеченной, едва круглящейся груди — от всего ее облика веяло духом чистоты и невинности.
Едиге задохнулся. Осторожно ступая, он подошел к ней и бережно притронулся — именно притронулся — к ее талии.
— Не могу поверить, что эта небесная пери спустилась на землю! Что она ест и пьет, как простые смертные, и даже кого-то любит!..
Он слегка притянул к себе Гульшат, уткнулся лбом ей в подбородок и стал вдыхать запах ее кожи. Нежный, чуть слышный аромат взбудоражил его. Не в силах сдержаться, он обхватил ее за плечи, стал целовать — шею, грудь...
— Милый... Не надо... Ты помнешь платье...
— Все это — как сон, — сказал Едиге, отстраняясь. — Скажи, это правда? Или все-таки сон?
— Не знаю... Может быть, сон...
— Ты меня любишь?.. Скажи, любишь?.. Ну, я прошу тебя — скажи!
— Я люблю тебя... Очень люблю... Обожаю... Но я боюсь... Не знаю сама, чего... Только у меня такое чувство, что...
— Я так люблю твои ресницы...
— Я тебя очень люблю... Даже иногда не могу заниматься — все ты не выходишь из головы. Хочу что-нибудь делать, а ты все время перед глазами. Или кажется, ты вот-вот постучишься в дверь, меня позовешь. Все жду и жду чего-то такого...
— Я тоже с тех дор, как мы встретились, совсем перестал писать. И читать хочется одни стихи. Гейне, Хафиза. И еще — газели Навои. Ни к чему другому просто душа не лежит.
— А иногда... Мне кажется иногда, что долго нам не быть вместе...
"- Ха! Какой пророк тебе это предсказал? Или ты сама этого хочешь? -Нет... Едите рассмеялся.
— Пора, пойдем. Я познакомлю тебя с самым выдающимся математиком всех веков и народов. Что же до физики, то в ней он занимает место сразу после Исаака Ньютона и Альберта Эйнштейна.
Едиге еще издалека заметил, что Кенжек с нетерпением ждет их. Он то и дело высовывался из двери, желая убедиться, что не упустил торжественного момента. Когда они приблизились, голова Кенжека мелькнула в последний раз и скрылась. Однако на всякий случай Едиге постучался прежде, чем войти. Только после этого, надавив на дверную ручку, он пропустил девушку вперед.
В тот же миг загрохотала радиола — грянул победный марш из "Аиды". Едиге, приняв вид, вполне достойный триумфатора, взял оробевшую Гульшат за руку и вывел на середину комнаты. Кенжек, стоя у приемника, самодовольно ухмылялся. Длинный, давно не стриженный чуб, как всегда, падал на лоб, едва не закрывая смеющиеся глаза. Едиге, глядя на друга, тоже рассмеялся. А за ним и Гульшат — глядя на них обоих,
— Ну, вот, теперь познакомьтесь, — сказал Едиге, когда радиола смолкла. — Моя невеста, — он церемонно поклонился в сторону Гульшат. — Мой лучший друг, — поклон в сторону Кенжека.
— Очень приятно... — Кенжек внезапно побагровел от смущения. — Это наш дом... То есть комната...
— Келья отшельников, —- добавил Едиге.
— Действительно, келья... Мы очень хотели вас увидеть, готовились... Но когда живут одни парни... Простите, если что не так...
Он лопотал еще что-то в том же роде, не слишком вразумительное, и Гульшат, удивленная тем, что взрослый человек (аспирант, два года назад закончивший университет!) до такой степени растерялся при ее появлении, тоже смутилась и не нашлась чем ответить.
— Ну, будет, будет скромничать, Кенжек, — сказал Едиге. — Наша келья все-таки получше келий в медресе У луг бека.
— И вот еще что, — сказал Кенжек. — Очень это хорошо, что вы оба... Оба...
— То есть, что ты со мной дружишь, — бесстрастным тоном переводчика сообщил Едиге, обращаясь к Гульшат.
— Вот-вот, я это и хотел сказать, — подхватил Кенжек, растерянно теребя свой чуб. — Это верно... И вообще, дружище... — Он заметил неловкость привычного словечка "дружище" в применении к Гульшат и смутился.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24