А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Затем, надув губы, развернул коня и ускакал вслед за своим отрядом к находившемуся поблизости полицейскому участку.
То, что Васо так сурово простился с ним, снова немного поколебало решимость старика, но искушение и любопытство были столь велики, что он все же поспешил дальше. Купив в кассе последний билет и пойдя в направлении, указанном билетершей, стал медленно подниматься по ступенькам на бельэтаж.
Шел он нарочито медленно, чтобы избежать одышки и пощадить сердце. Здесь, как и у кассы, была слышна музыка и пение, доносившиеся несколько приглушенно и прерывисто, впечатление было такое, будто в церкви служат праздничную мессу. С трепетным чувством благоговения, точно и вправду входил в церковь, он остановился в коридоре перед самым входом на бельэтаж. Прислонившись к столу, стоявшему в гардеробе, куда он положил свою шляпу, стал ждать окончания действия, которое вот-вот, как ему сказал билетер, должно завершиться, после чего его могли впустить.
Музыка звучала все громче и лилась откуда-то из глубины или с высоты, доносилась то издалека, то была слышна совсем рядом. Вдруг мощно, победоносно зарокотал, бас и, слившись в выразительном дуэте с тенором, музыка накатила прибоем и тут же отпрянула, стихла и, казалось, увлекла, словно куда-то унесла за собой все здание вместе со старым Смуджем.
Впрочем, нет, это всего-навсего под бурные аплодисменты распахнулись двери зала и повалил народ, и Смудж, пропустив всех, поспешил, словно кем-то преследуемый, на свое место. Он все еще был заворожен как только что отзвучавшей музыкой, так и сиянием многочисленных люстр, яркими красками потолка и обивки, пестротой нарядов, да и просто таким скоплением народа и множеством кресел. Привыкший за многие годы к жизни в скромной обстановке своей лавки и вообще села, он долго бы искал свое место, если бы услужливый билетер не указал его.
Итак, заняв место в одном из последних рядов бельэтажа, Смудж скорее от смущения, нежели по необходимости вытер платком лоб и, немного освоившись, стал глазеть по сторонам, поначалу рассматривая все с любопытством ребенка. Но этот ребенок быстро вспомнил, что когда-то давным-давно уже был здесь, а вспомнив, начал уже привычнее на все смотреть.
Но удивление не прошло и тогда: как это после стольких лет здесь ничего не изменилось! Вот и нарисованный конь все еще на потолке, а рядом с ним молодец, наверное, Марко Королевич! И голенькие детишки карабкаются по стволам расцветших фруктовых деревьев, и вилы в легких кисеях порхают среди облаков, а вот и мраморные ангелы — или бог их знает кто — трубят в длинные трубы! Все, все то же самое, жизнь здесь словно замерла, а чего только не пронеслось за это время через его жизнь, каких только не было перемен, особенно в эти последние дни, и одному богу известно, что ждет впереди!
Снова на душе у старого Смуджа стало темнее, чем в зале, где погас свет. Но что его так кольнуло, точно обожгло? Что за пожар вспыхнул где-то внизу, и пламя охватило его с ног до головы, так что он и шевельнуться не мог; тело его осталось неподвижно, а сам он весь задрожал, словно в лихорадке!
Оркестр,— частично он был виден и отсюда,— заиграл вальс. Вдохновенно, живо, вызывающе, насмешливо от такта к такту плыла мелодия, делаясь все теплее и теплее, будто и ее все больше охватывало пламя. Теперь она как бы сожгла занавес, мешавший ее полету. Пространство раздвинулось, вспыхнуло ярким светом; пожар звуков взметнулся ввысь, перекинулся на людей. И люди, бесчисленное множество людей несут его дальше — куда дальше, он все еще здесь! — несут, сами вознесенные и взволнованные огнем какой- то непостижимой, но бурной и, кажется, разрушительной страсти.
Играя в оркестре, где у него было место под самой рампой, старый Смудж всегда видел перед собой только зал, вернее, его потолок, а поскольку на спектакли никогда не ходил, кроме тех, в которых сам был занят, то, по сути, сцены, какой она видится из зала, он себе не представлял. То, что сейчас происходило на ней,— а там изображалась ярмарка,— было для него настоящим открытием. Это был особый, существующий только для себя и живущий своей жизнью мир, мир, отрезанный от остального света, какая-то сказочная феерия. На мгновение забыв о музыке, он принялся рассматривать толпу хористов, задержался на их фантастических одеяниях, скользнул по кулисам и в конце концов прислушался, о чем они поют, чем недовольны, и их недовольство передалось ему. Слова доходили до него искаженными, так что смысл происходящего на сцене остался неясен. Впрочем, он его — ни сейчас, а ни потом в течение всего действия — особенно не интересовал. Ему было достаточно того, что он непосредственно, не вдаваясь в содержание, воспринимал чувством, зрением и слухом. И по этим каналам, преисполненная значимостью момента, наполнялась его душа, и тело пронизывала дрожь.
Страстность, стремительность, головокружительность второго действия, начиная с толчеи на базарной площади и кончая вихревым танцем, а над всем этим весельем — явление Мефистофеля, поющего свое дерзкое, глумливое рондо о золотом тельце, музыка, клокочущая, словно вулкан и, кажется, все испепеляющая,— все это, впрочем, что и не требовало особого понимания, захлестнуло старого Смуджа горячей волной раскаленного пожаром воздуха, спалив весь тяжкий груз забот, расплавив все то, что камнем лежало на душе. И принесло освобождение, очистило и возвысило, так что, когда опустился занавес и смолкла музыка, он, хотя и продолжал сидеть, точно врос в кресло, ощущал такой внутренний подъем, что, казалось, и душой и телом взмыл ввысь, и на лице его заиграла улыбка!
Впервые за последние несколько месяцев,— он остался безучастен, потеряв способность смеяться даже среди всеобщего смеха, вызванного показом швабом своего кино,— он сидел с улыбкой на лице; это был преображенный, какой-то совсем другой Смудж, не тот, каким он был всего полчаса назад.
Разве нечто подобное не случалось с ним и прежде,— ощутив в себе эту перемену, сознание его выхватило воспоминание нежное, как бархатистый звук его прежнего, собственного кларнета,— когда, сидя внизу, в яме, и солируя или играя с оркестром и закончив свою партию, а затем, вытирая со лба пот, он испытывал удовлетворение от законченной работы и наслаждался успехом, вернее, той красотой, которая вдохновила его, и это вдохновение передавалось от него и другим с тем, чтобы опять вернуться к нему!
Да, это было прекрасно! Прекрасно, когда начинаешь играть, испытывая волнение, а заканчиваешь полный вдохновения и потом весь как бы растворяешься и в музыке, все еще продолжающей звучать в тебе, и в одобрительном взгляде дирижера, и в восторженных аплодисментах публики! Сколько раз, о да, сколько раз он улыбался в ответ на оглушительный топот галерки, который из оркестровой ямы он воспринимал как ураган, бушующий в пропасти!
А сейчас он и сам почти что на галерке! — он оглянулся, уязвленный и немного расстроенный. Никто ему не рукоплескал, более того,— только сейчас он обратил внимание,— кларнета почти не было слышно. Разве у него в этой опере не было своей партии?
Нет, быть этого не может! — он отчетливо вспомнил, что и сам не раз играл в этой опере. Ему стало не по себе: где, в каком месте кларнет должен был звучать? В дальнейшем он решил более внимательно следить за игрой оркестра.
Вскоре ему представилась такая возможность. Антракт закончился, и теперь не так, как прежде, а нежно, как-то тягуче, сладострастно полилась мелодия. И вдруг Смудж встрепенулся, напряг слух — он различил кларнет!
Та-ра, та-ра-ра, ра-ра! — вторил его внутреннему голосу уже несколько страдальческий, будто в чем-то кающийся и рано, слишком рано оборвавшийся звук; он еще по-настоящему и не звучал, а его мелодию уже подхватил, кажется, фагот,— он подхватил, а кларнета уже не было слышно, он стих.
Это ему напомнило весну, дождливую и холодную, когда из-за облаков вдруг выглянуло солнце и упало на кровать, где он лежал, разбитый параличом, но сразу же и исчезло, спрятавшись за облака, и снова все стало серым и холодным... неужели и здесь также серо и холодно?
Нет, конечно, нет, если и не совсем как прежде, музыка его все же захватывала и все чаще согревала. Правда, прежде это был бурный, пламенный, все испепеляющий огонь, который, казалось, буйствуя в оркестре и всюду вокруг, властно завладевал им, подчиняя себе безраздельно. Сейчас, когда мелодию вели в основном струнные, только раз, совсем коротко, опять прозвучал кларнет! — музыка как бы стала более робкой и проникала в него крадучись. Это сладострастное жужжание, правда, ласкало слух удивительно нежно и мягко, и все же это было прикосновение к еще не зарубцевавшейся ране, которая, напротив, все больше открывалась. Постепенно хорошее настроение исчезало, сменившись если не болью, то чем-то болезненно-
печальным, чем-то, что его опять возвращало к самому себе, а значит, к боли!
Зачем он ушел из театра? — подкрадывалась к нему исподволь мысль, по мере того как действие его все больше увлекало. Когда картина закончилась, этот вопрос встал перед ним четко и непреложно.
Зачем? Из-за любви, любви к жене — он все еще любит свою маму! Не было бы ее, он бы остался в оркестре; а поскольку астма у него появилась много позднее, он наверняка играл бы там до тех пор, пока не вышел на пенсию!
Но если бы астма его прихватила раньше, ведь какие силы нужно иметь, постоянно выдувая из кларнета звуки?
Подобный вопрос мог возникнуть только сегодня; тогда же, когда он был здоров, он и не мог возникнуть! И не возникал, только любовь, любимая им жена, имели значение: она хотела, чтобы он бросил оркестр, и только в угоду ей он это сделал!
Только ради нее? Что это значит? Разве он и сам в душе не был с ней согласен? Нет, и он того же желал, думал об этом, более того, думал еще до знакомства со своей будущей женой! Ведь жалованье в оркестре было небольшое, и он с сожалением вспоминал о тех деньгах, которые вкупе с чаевыми получал, играя как любитель по различным курортам! Ну да, об этом он и размышлял: не вернуться ли ему на старое место, оставив театральный и перейдя в какой-нибудь курортный оркестр.
Правда, все это было еще далеко от торговли, трактира, мясной лавки, но разве сделал бы он, как хотела жена, если бы это не пришлось по нраву и ему самому?
Это в нем кровь заговорила: он был сыном купца, сыном человека, которому всегда всего было мало, из-за этого он и погиб! Теперь это не имеет значения; ему действительно всегда не хватало, он бедствовал, едва сводя концы с концами — разве не явилось для него предложение жены заняться торговлей настоящим спасением? Торговля, постоянный денежный оборот, накопление капитала, богатство, дом — полная чаша, свобода, когда сам себе хозяин,— разве можно было от этого отказаться, отказаться, учитывая, что жена ему и деньги дала и даже подыскала трактир, с которого он мог начать свою торговую деятельность!
Да, деньги, богатство, это и явилось тем, что, по
мимо любви, заставило его уйти из театра! Деньги, богатство, именно это!
Он разбогател, у него всего было вдоволь, он ни от кого не зависел, и его успеху, как иногда до него доходили слухи, завидовал кое-кто из бывших коллег по оркестру! Но принесло ли все это счастье, обрел ли он спокойствие и получил ли внутреннее удовлетворение? Да, не кривя душой, все было. Но во что все это превратилось, чем закончилось, к чему он пришел, где те, кто бы мог ему позавидовать теперь?
Смущенный и растерянный, он стал всматриваться в видимый отсюда край оркестровой ямы, как бы пытаясь отыскать там бывших завистников. Но тут же откинулся назад, на спинку кресла, испугавшись, вернее, придя в ужас от подобных мыслей. Куда бы они его завели, какой вывод из этого следует: сожалея об уходе из театра, он сожалеет о своей любви, о своем браке, отрекается, пусть только мысленно, от жены и детей?
Выходит, так? Мама, дорогая, не верь, Йошко, не верь! — все в нем возмутилось против подобных мыслей, и он отвернулся, точно эти двое стояли перед ним и он боялся взглянуть им в глаза. Но вокруг были только равнодушные, незнакомые лица; никому до него не было дела. Несколько успокоившись, он снова ушел в себя, скрючился в своем кресле и больше никуда не смотрел, перестав копаться в себе самом.
Все же однажды пробудившаяся мысль не давала покоя. Если сейчас на какое-то время ему удалось о ней забыть, то произошло это невольно, по причине его старческой немощи, которая в последнее время давала о себе знать, притупляя вдруг сознание, затрудняя восприятие; сейчас как раз и был подобный случай.
Однако продолжалось это недолго! Теплясь где-то в подсознании, мысли снова овладели им и пробудили их две картины следующего действия.
Правда, первая, сцена Маргариты в церкви, не вызвала у него никаких ассоциаций, не доставила удовольствия, не нашла в душе отклика, да и к музыке он тогда был глух. Но когда Маргариту прокляли и она, пронзительно закричав, упала, потеряв сознание, для него самого в этом крике воплотилось все то, что и крику, и проклятию предшествовало в предыдущих картинах. По телу прошла дрожь: за такой обыденный грех, как потеря девушкой невинности по любви, следует проклятие, какого бы тогда наказания заслуживали его дочери, стольким мужчинам отдававшиеся без любви! Более того, какого наказания заслуживает он сам, он, который не только на все это закрывал глаза, но в погоне за деньгами их кавалеров и сам способствовал греху! Кх-а, и то правда, что в первую очередь это делала мама, которая не гнушалась никакими гостями (впрочем, кх-а, как и Ценеком!). Тем не менее тут есть и его вина, прав был покойный жуп- ник, когда, отказываясь венчать в церкви его дочь Пепу, чуть не проклял и его дом. Проклял, и это проклятие, пусть и не произнесенное вслух, исполнилось! Да и что иное, как не осуществление этого проклятия представляет вся его последующая жизнь вплоть до сегодняшнего дня, жизнь, построенная на богатстве, добытом с помощью греха?
Он проклят! — терзал себя смертельно измученный старый Смудж, и вновь на него наваливалась тоска, а с ней появлялся и страх — страх чего?
В эти минуты, чувствуя слишком сильное возбуждение, которого он и опасался, направляясь в театр, он думал: а не лучше ли выйти из зала и совсем уйти? Но не в состоянии протискиваться через целый ряд занятых людьми кресел и желая узнать, что будет дальше, он продолжал сидеть, так дождался и следующей картины — сцены смерти Валентина.
Его смерть он пережил как последний удар.
Мутным, почти омертвевшим взглядом всматривался он в сцену и после того, как опустился занавес; в его глазах запечатлелась мрачная картина хора, собравшегося вокруг погибшего Валентина и его, им же проклятой, сестры; а в ушах все еще звучала исполненная хором песнь печали и особенно мелодия, которой жалобно, словно это был последний вздох всех скорбящих, закончил сцену кларнет.
Та-тарара, та-рара! — что это, только ли оплакивание человека, умершего по ходу своей роли, а потом ожившего и как ни в чем не бывало продолжающего жить?
Там, возможно, да, здесь — нет; здесь старый Смудж, мучаемый теперь вполне осознанным страхом, что подобное могло произойти с ним именно тут, думал о своей собственной смерти.
Эта мысль заныла в нем, сжала его, готовая в любую минут} свалить.
Впрочем, пока эта мысль была слаба и мимолетна, он не поддался ей, устоял и сделал это просто: взял и заменил ее на другую, противоположную: смерти можно избежать, уйди он отсюда; да, нужно уйти, он уже достаточно насмотрелся.
Да и выбраться сейчас было легче, потому что из его ряда многие вышли. Но задержало его опять нечто непредвиденное; кто-то возле него упомянул имя Панкраца!
Рядом с ним сидели две девушки, одна повыше ростом и постарше, с резкими чертами на бледном и несколько заостренном лице, другая помоложе, почти ребенок, смуглая и с каким-то болезненным выражением лица; ее нездоровый вид еще больше подчеркивали глаза, блестевшие, словно в лихорадке. Уже после предыдущей картины старый Смудж, поглощенный своими заботами, неосознанно заметил, что младшая слишком часто подносит к глазам платочек, а старшая ее успокаивает. Теперь он ясно увидел, хотя девушка и старалась это скрыть, в ее глазах слезы и услышал голос старшей:
— Перестань, лучше совсем забыть такое ничтожество, как Панкрац, будто его и не было!
Примерно так или что-то в этом роде было сказано, но имя Панкраца произнесли довольно отчетливо вторично, и снова в плохом смысле. Неужели речь шла именно о его Панкраце? — содрогнулся старый Смудж, глядя на поднявшихся со своих мест девушек, собирающихся выйти.— Скорее всего, ибо где еще найдешь такое ничтожество, как его Панкрац? Если и есть еще один похожий, то от этого его Панкрац не перестал бы быть таковым, а в данном случае, что касается девушки, речь шла наверняка об очередной его жертве!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36