А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Это была наша смерть, моя смерть. И необходимость принять это к сведению связывала меня с этими восемью людьми. Я не встречал их прежде, и, скорее всего, мы в дальнейшем не увидимся, но с каждым днем я чувствовал, как между нами крепнет небывалая близость. Вскоре я понял, что настоящей причиной моего пребывания здесь была возможность свободно говорить о смерти.
– А теперь скажите, как бы вам хотелось умереть? – спросила ведущая. Это стало темой нашей утренней беседы. Мы говорили по очереди, в свободном порядке, без страха обидеть или огорчить друг друга. Каждый что-то говорил, порой приходилось в спешном порядке передавать коробку с бумажными платками, а иногда мы смеялись, когда, например, дали слово ортопеду. После обсуждения его проблемы со страховкой, которую его дети не смогли бы получить в случае его самоубийства, он долго размышлял. Он решил не пользоваться пистолетом, который уже купил, нет, он придумал другой выход. Надо будет выйти на лодке в море и имитировать несчастный случай. Тело никогда не найдут… а страховой компании придется заплатить! Его интересовало не столько то, как «красиво умереть», сколько добиться выплаты страховки, и это, по словам ведущей, был положительный момент, признак «воли к жизни».
Меня удивило, что самоубийство – со страховкой или без – рассматривалось как гипотеза почти всеми моими товарищами. А те, у кого не было семьи, планировали умереть в одном из хосписов, о которых я не имел ни малейшего представления. Там, говорят, тебе облегчают роковой уход.
Я говорил о смерти так, как видел ее в детстве: это было нечто необычное, таинственное, вызывающее уважение. Когда кто-то умирал, полагалось ходить на цыпочках, говорить вполголоса. Я хорошо помню умирающего в постели, помню, как перешептывались родственники, потом помню бдение у тела. Все смотрели на покойника со смирением перед неизбежным. Смерть – реальность, она действительно существует.
Больного отвозили в больницу в надежде, что его там вылечат, а если надежды не было, забирали, чтобы дать ему умереть дома. И последние ощущения были для умирающего привычными и знакомыми: мягкость матраса, запах свежей простыни, краски, которой был выкрашен пол, скрип двери. А теперь наоборот. Смерть – это досадное неудобство, которое надо скрыть от посторонних глаз. Безнадежно больного отправляют в больницу, где ему, утыканному трубками, предстоит умирать за ширмой в окружении незнакомых назойливых запахов и звуков, чужих лиц. Его будто преждевременно выталкивают туда, по ту сторону, хотя на самом деле он все еще здесь. Если бы мне было дано выбирать, я бы сделал все, чтобы не попасть в больницу, а умереть так, как умерли все четверо моих дедушек и бабушек, в своей постели.
Женщина-адвокат из Денвера попросила передать ей коробку с бумажными носовыми платками и поблагодарила меня. Мое описание убедило ее не уходить в хоспис.
Смерть – эта «терра инкогнита», откуда не возвращался никто, чтобы о ней рассказать, и дальше была в центре наших ежедневных диспутов. Не могу с точностью сказать, что это было, зачем нам нужны были эти разговоры о смерти. Может быть, таким образом мы отстранялись от нее, не знаю. Я уверен, что психолог сумел бы дать этому объяснение, но вряд ли он бы мне помог так, как помогли эти разговоры с теми, для кого смерть не была пустым звуком.
Потому что открыто говорить о смерти можно было только там, в центре. Хорошо выразился наш ортопед: причиной его развода стало то, что ему все время хотелось порассуждать о своей смерти, а жена избегала этих разговоров, постоянно напоминая ему о процентах выживаемости среди пациентов его возраста, страдающих той же разновидностью рака. «Она хотела поднять мне настроение при помощи статистики», – сказал он.
Женщина, у которой было двое маленьких детей, сказала, что ее болезнь уже сама по себе тяжелое испытание для мужа и ей не хочется еще больше огорчать его разговорами о смерти, хотя на самом деле потребность поговорить об этом у нее действительно есть. Я испытал примерно то же самое с Анджелой. Поэтому мне нравилось находиться там, среди других больных, с которыми можно было избавиться от этого груза.
– Согласна. Я понимаю, что умру, и может, очень скоро. Но разве это не входит в противоречие с борьбой за жизнь? – спросила адвокатесса из Денвера.
Дзэн-буддистские тексты были еще свежи у меня в памяти, и я подумал, что уместно пересказать притчу, в которой, кажется, содержался ответ на этот вопрос. Старый монах при смерти. Он ложится в постель и объявляет, что этим вечером уйдет в другой мир. Все его ученики собираются у изголовья умирающего. Только один, самый преданный, вместо того, чтобы прийти к учителю, бежит на рынок. Он хочет разыскать там сладости, которые старик очень любит. Но этого лакомства на базаре нет, и послушник тратит целый день, чтобы сладости приготовили по его заказу. Наконец, все готово, ученик со всех ног бежит к монастырю и, запыхавшись, влетает в келью учителя. Как только юноша появляется на пороге, старый монах открывает глаза и говорит:
– Ну, наконец-то! А где мое лакомство? – и с этими словами он берет кусочек и начинает жевать с большим удовольствием.
Ученики в ужасе переглядываются. Один из них спрашивает:
– Учитель, какое же твое последнее наставление? Скажи нам что-нибудь, чтобы мы могли вспоминать тебя.
Учитель улыбается.
– Эти сладости великолепны, – говорит он медленно, будто смакуя каждое слово.
Его последний урок прост: живите сейчас, живите настоящим, проживайте каждое мгновение. Будущего не существует. Осознайте это. Сейчас, в этот миг, эти сладости великолепны на вкус. Даже смерть не в счет… пока не в счет.
Мне-то казалось, что я с этой своей маленькой историей выступил как настоящий философ. Но симпатичную мать двоих детей я не убедил.
– Не кажется ли вам, что все эти притчи, массаж, альтернативная медицина, йога, рисуночки и вся эта болтовня об «исцелении» вместо лечения – просто ерунда?
Мы улыбнулись, но она вдруг разрыдалась.
– Мне хочется только одного – найти такое лекарство, которое бы избавило меня от рака. Мне хочется излечиться, хочется жить и видеть, как будут расти мои дети.
Он рассказала, что отец ее был очень жестоким человеком и постоянно бил ее, когда она была маленькая. Сейчас она видит в одном из своих сыновей проявление подобной жестокости и хотела бы жить, чтобы помочь ему не губить себя. До этих пор мне казалось, что она – единственный человек в группе с «нормальной» семьей. Оказывается, и у нее не все в порядке. Эх, Америка!
В завершение ведущая попросила нас оставаться на местах и, сидя с закрытыми глазами, взяться за руки. «Таким образом, – сказала она, – мы сможем „поделиться энергией“». Мне это показалось смешным, каким-то слишком «калифорнийским». Но я чувствовал, что это ощетинилось мое «я», европейское и высокомерное. Можно подумать, будто это самое «я» могло предложить что-то лучшее.
В тот вечер после ужина, как всегда красиво сервированного, но утомительно безвкусного, Майкл сказал, что мы будем говорить об опыте «почти смерти», смерти клинической, и о том, чего нам следует ожидать из опыта тех, кому выпало побывать по ту сторону и вернуться.
К этой теме я относился не особенно серьезно. В последние месяцы в Нью-Йорке я интересовался этими историями, потому что они, вместе с рассказами об НЛО и прочей мистике, казались мне частью американской культуры. На это мало обращают внимания, но они тоже формируют менталитет нации. Целые тома написаны и пишутся об этих вещах, десятки конференций собирают ежегодно тысячи людей, которые делятся своим невероятным опытом, повторяя одно и то же с одинаковыми деталями. Именно похожесть этих рассказов друг на друга потом используется в качестве доказательства их подлинности. Я ознакомился с несколькими книгами на эту тему и, странное дело, приехал в Коммонвил с одной из них в кармане, чтобы дочитать ее на досуге. В названии уже было все сказано: «Why People Believe Weird Things» («Почему люди верят в необычное»).
Когда Майкл, поговорив о литературе о клинической смерти, перешел к свидетельствам одного человека, который проделал это путешествие «туда» и «обратно», я сплоховал.
– Он попал в ужасную автокатастрофу. Практически был уже мертв, – начал Майкл. – Он увидел себя в темном туннеле, потом впереди забрезжил свет, который становился все ярче, притягивал к себе, и тут он услышал, как некий голос говорит ему…
– На английском, надо полагать, – ввернул я. Все рассмеялись и Майкл тоже.
Молодая девушка-дизайнер, немка по происхождению, сказала, что Гёте тоже, умирая, ощутил нечто подобное. Отсюда его знаменитые последние слова: «Mehr Licht!» – «Больше света!»
– Да что вы, – опять не удержался я, – он просто захотел, чтобы распахнули окно. Ему не подходило умирать в темноте.
Разговор продолжился примерно в том же духе, без всякого надрыва. Говоря о куда более реальном опыте людей, которые были на волосок от смерти, но спаслись, Майкл процитировал исследование одного психоаналитика-еврея, который выжил в Аушвице. Его спросили, кому удавалось выйти живым из лагерей смерти? Людям, более крепким физически? Ничего подобного, выжили те, у кого было более обостренное чувство собственной жизни и собственной смерти. Это было интересно.
Напоследок Майкл снова заговорил о «внутреннем пространстве покоя», которое есть у каждого из нас и в котором все мы можем укрыться. Чтобы мы могли обрести это пространство, Майкл три раза произнес «Ом», а после под его руководством началась «передача сочувствия». Он произносил: «Ом…», затем тот, что сидел слева, называл свое имя и готовился получить заряд сострадания, добрые мысли, которые все остальные посылали ему; потом снова «Ом…», и следующий сидящий слева произносил свое имя, получал заряд сострадания… и так далее.
К концу все были довольны, говорили, что почувствовали тепло, свет, энергию. Я же не чувствовал ничего, кроме досады. Я устал от рационального подхода, но и эта его противоположность мне претила. Вот моя вечная дилемма: то, что мне удавалось открыть самостоятельно, приложив усилия, представлялось ценным, а полученное готовеньким вызывало неприятие. Книгу «Прорицатель мне поведал…» я написал с верой в то, что можно заново открыть магические стороны жизни, но сейчас, находясь среди других «уверовавших», я снова стал закоренелым скептиком.
Однажды, прогуливаясь, я забрел в дом, стоящий неподалеку. Поддавшись любопытству, поднялся по деревянной лестнице и вошел в комнату. Она была пуста. Пол был покрыт тканью, на которой белым и фиолетовым был изображен лабиринт явно для того, чтобы по нему ходили. Я снял сандалии и босиком, шаг за шагом, ошибаясь, возвращаясь и вновь двигаясь вперед, сумел, наконец, добраться до центра. Я был один, стояла тишина, и я испытал чудесное чувство. Впоследствии я еще несколько раз возвращался туда, лабиринт мне нравился, было в нем что-то магическое: идешь, сбиваешься, опять находишь дорогу и при этом все время стремишься к центру.
Одна сотрудница Коммонвила, с которой я еще не встречался, заметила меня и подошла поговорить. Ее интересовали лабиринты как средство пробуждения духовного начала, и этот сделала она, чтобы использовать в следующих сменах. «Лабиринт, – объяснила она, – символизирует сакральный путь, который человек должен пройти, чтобы приблизиться к центру своего собственного существования». Он мог помочь участникам семинара вновь обрести в себе нечто, оттесненное на задний план и глубоко спрятанное.
Вот и это случилось со мной здесь. Невероятная штука – жизнь! Из книги, которую эта женщина заставила меня взять в библиотеке, я обнаружил, что первые лабиринты существовали уже четыре с половиной тысячи лет тому назад, что в Сардинии есть лабиринт, высеченный на скале за две с половиной тысячи лет до Рождества Христова; что один из первых настенных лабиринтов находится в… Лукке, на фасаде храма! Он изображен для того, чтобы богомольцы, прежде чем переступить порог церкви, проведя пальцем по линиям, вырезанным на стене возле входа, успокоили свое сознание, оставили снаружи мысли о сиюминутном и подготовились к тому, чтобы войти в сакральное пространство для встречи с Богом.
Веками мечтой христиан было паломничество в Иерусалим, но с 1100 года, с началом Крестовых походов, путешествие в Святую землю стало делом опасным. Поэтому некоторые соборы проектировались как миниатюрная копия настоящего Иерусалима и в таком храме можно было совершить символическое паломничество. На полу в этих соборах выкладывали узор в форме лабиринта. Путешествие по нему заменяло богомольцам путь, который они не могли пройти в реальной жизни. Часто в центре лабиринта изображали розу, западный эквивалент лотоса, символа духа, просветления. Самый известный и красивый из таких лабиринтов находится в Шартрском соборе.
В другой вечер после ужина мы занялись стихосложением – как всегда, под руководством Майкла. Каждому полагалось написать стихотворение, которое отражало бы его настроение в этот момент. Наутро каждый должен был получить ксерокопии стихов своих товарищей, а потом всем вместе предстояло обсудить результаты. Майкл подбодрил нас, сказал, чтобы мы чувствовали себя раскованно, не слишком мудрствовали, а писали как Бог на душу положит, и в заключение предупредил: «И не думайте ломать голову, подыскивая рифму к слову „cancer“. Эта болезнь ни с чем не рифмуется».
В детстве я рисовал, в шестнадцать лет я пытался написать роман, однажды попробовал даже вырезать скульптуру из дерева, но вот стихов не сочинял никогда. Так что стихотворение, которое я положил на общий стол в Коммонвиле, если, конечно, его можно назвать стихотворением, стало первым поэтическим опытом в моей жизни.
Nobody ever told me
I could fly.
Nobody ever promised
I won't die.
Yet without wings
I flew
And now without regret
For promises unkept
For things undone
Now without much pain
I feel flying yet… again.

Никто никогда не говорил мне,
Что я могу летать.
Никто никогда не обещал,
Что я не умру.
Однако без крыльев
Я полетел.
И вот, без сожалений
О несдержанных обещаниях,
О несовершенных делах
И теперь уже без особых усилий
Я чувствую, что лечу снова.
Майкл был славным парнем. Когда-то он изучал детскую психологию; потом, после основания Коммонвила, заинтересовался медициной, химией и экологией, но я не знаю, был ли он в глубине души настоящим ученым. Во время наших диспутов он всегда с большим уважением прислушивался к любым мнениям, но своими мыслями не делился. Он, похоже, считал, что со мной ему все ясно. Он видел уже не одну сотню людей, приезжавших сюда на семинары, и разработал собственную, весьма условную классификацию, поделив всех на две группы – мистики и реалисты.
– Ты, ясное дело, не из мистиков, – сказал он мне однажды за обедом. – Не то чтобы мистицизм лучше реализма… – он помолчал и добавил:
– И вообще это все слова.
В качестве примера он рассказал мне о жене: она никогда ни слова не говорила о духовности, но в дождь выходила на шоссе собирать улиток, чтобы их не давили машины.
– Вот ей, к примеру, вообще не нужно искать никакой духовности. А я – другое дело, мне еще над собой работать и работать.
А что же я? Значит, я всего лишь реалист, и точка? Я опять разрывался пополам. С одной стороны, я был убежден, что чистого рационализма мне уже явно недостает. С другой – то, что Майкл называл «мистицизмом» и «духовностью», у меня вызывало настороженность. Понятия это двусмысленные, расплывчатые, без единой точки отсчета, а следовательно, субъективные и неполные. Мне казалось, что я ступаю на скользкую тропинку. Иногда от слов «энергетика» или «вибрации» меня мутило.
И все-таки я тоже начинал чувствовать, что на свете существует «что-то еще», что достаточно посмотреть на вещи с другой точки зрения. Эта болезнь пришла ко мне, чтобы чему-то научить. Мне нужно было пройти через лабиринт, добраться до своего центра, чтобы заняться тем, чего я даже и представить себе прежде не мог. Но именно этим «необъяснимым», я чувствовал это инстинктивно, я и должен был заниматься, чтобы научиться бороться, управлять своей жизнью, сосуществовать со своей болезнью.
Прежде всего, мне следовало преодолеть собственное высокомерие, сопротивление чисто интеллектуального свойства, убежденность, что «это не для меня». Мне нужно было взглянуть на мир сквозь другие очки, потому что теперешние серьезно искажали действительность.
Что касается разных видов лечения, то в Коммонвиле придерживались классической, аллопатической медицины, но предоставляли место и прочему, ничего не отметая. Майкл много говорил о том, как важно иметь право выбора, особенно когда речь шла о том, чтобы избежать лечебной бескомпромиссности, свойственной врачам, а порой и близким по отношению к пациентам.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71