А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

По ночам, когда тишина становится такой осязаемой, что можно услышать ее таинственный гул, он встает, зажигает свечу и садится перед ней. Так он проводит час-другой. Чем же он занят в это время?
– Пытаюсь быть самим собой, – ответил он мне. – Расслышать мелодию.
Время от времени после прогулки по лесу по следу леопарда, который как-то ночью съел его сторожевую собаку, он поднимался ко мне по деревянным ступенькам, и я на маленькой газовой плитке кипятил воду из ближайшего родника, чтобы заварить две чашки китайского чая, запасы которого у меня всегда с собой.
– Силы видимые и невидимые, осязаемые и неосязаемые, мужские и женские, темные и светлые – словом, все силы Вселенной сообща устроили так, чтобы мы с тобой в этот час могли сидеть здесь у огня и пить чай, – говорил он посмеиваясь, и смех этот сам по себе уже дарил радость. То и дело цитируя Плотина и Боэция, Упанишады, строку из «Бхагавадгиты», Вильяма Блейка или какого-нибудь суфийского мистика, он углублялся в одну из своих оригинальнейших теорий об искусстве и музыке или признавался в своем «первородном грехе»: в том, что для него «быть» всегда было куда важнее, чем «делать».
– А мелодия? – спросил я его однажды.
– Это непросто. Нужно всегда быть наготове, и временами ты сможешь ее услышать. Это мелодия внутренней жизни, той, что в основе всех жизней, той, в которой всему есть свое место, где все есть часть единого целого – добро и зло, здоровье и болезнь; той самой внутренней жизни, в которой нет ни рождения, ни смерти.
Прошли дни, и, глядя на эти великолепные горы, неизменные, незыблемые – истинное воплощение постоянства, но в сущности такие же изменчивые и эфемерные, как и все в этом мире, радуясь общению с моим другом, с этой прекрасной старой душой, встреченной на моем пути совершенно случайно, я почувствовал, что мое долгое и непростое путешествие, которое началось в болонской больнице, близко к завершению.
Я приступаю к описанию своих поисков, главным образом потому, что знаю, насколько опыт странника, преодолевшего часть трудного пути, придаст смелость тому, кто только-только к нему готовится. И еще потому, что вскорости путешествие мое обернулось поисками средства не столько от моего рака, сколько от болезни, которой подвержены мы все, – от смерти.
Но болезнь ли это – наша обреченность на умирание? Стоит ли этого бояться, считая неким «злом», которого следует сторониться? Возможно, что нет.
– Представь себе, каким безумным был бы мир, если бы все были бессмертны и нам бы пришлось толкаться тут вечно среди всех, кто жили прежде! – сказал однажды один мой старый товарищ, когда мы с ним гуляли по лесу. – Главное понять: жизнь и смерть – две стороны одного целого.
Прийти к этому выводу, видимо, и есть единственная цель путешествия, в которое все мы отправляемся, когда рождаемся на свет, того путешествия, о котором сам я не так уж много знаю. Одно могу теперь сказать убежденно: в этом путешествии стремиться надо извне вовнутрь, от малого к большому.
Последующие главы – это повествование о том, как неуверенно, шаг за шагом я двигался в этом направлении.

НЬЮ-ЙОРК
Образина в зеркале
Все происходило словно в аквариуме. И рыбой в нем был я. Выпучив глаза, хватая воздух разинутым ртом, в тишине, защищенный от непогоды, напичканный антибиотиками – мне даже прививку сделали, чтобы уберечь от простуды, которая для меня могла быть роковой, – в одиночестве, в безопасности в своем сосуде, я наблюдал, иногда часами не двигаясь с места, мир, который едва колыхался там, за стеклянной стеной. Это был Нью-Йорк.
Квартира находилась на пятом этаже: достаточно низко, чтобы видеть улицу, где без остановки шел спектакль под названием «жизнь», но и достаточно высоко, чтобы в большом окне, обращенном на север, были видны деревья Сентрал Парка, а за ними контуры небоскребов.
Я, подобно настоящей рыбе, воспринимал этот странный мир за стеклом с его приглушенными, словно сквозь вату, звуками как нечто далекое и нелепое. В голове у меня было пусто, я не способен был четко мыслить, кости ныли, руки и ноги ослабели. И все это копошение огромного количества людей там, снаружи – людей, которые трусцой сновали туда-сюда, встречались, пересекались, здоровались друг с другом и разбегались в разные стороны, – все настолько разительно не совпадало с моим собственным ритмом, что иногда я смеялся, будто смотрел старый фильм Чарли Чаплина.
Даже размеренное движение солнца, которое четко вставало и садилось в противоположных точках за моим аквариумом, перестало определять мои биоритмы. Часто я засыпал среди бела дня, но бодрствовал ночью, когда от воя полицейских сирен, пожарных машин и карет скорой помощи некуда было деться и темнота от этого еще более угнетала.
Месяцами это окно скрашивало мое одиночество: отсюда сверху я то наблюдал за марафонским забегом, то смотрел, как снег засыпает город, как гоняются друг за другом белки под голыми деревьями – потом, весной, их уже не было видно среди зелени. Отсюда я следил за житейскими перипетиями симпатичных кудлатых бродяг. Устроившись на скамейках в окружении своих узлов и пакетов, они радовались солнцу куда больше, чем все эти деловые люди, которые спешили, ничего не замечая вокруг. Я пытался предугадать, что ждет девушку из пригородного автобуса с огромной дорожной сумкой через плечо, у которой наверняка было немного одежек, но множество надежд и планов на будущее. Отсюда, из этого окна, я наблюдал за прелюбопытными отношениями между собаками и их хозяевами (и за взаимоотношениями, не менее занятными, – между владельцами собак). Просто удивительно, сколько всего можно узнать, сидя у окна, и сколько можно насочинять о жизни других людей, отталкиваясь от любой подмеченной мелочи, любого жеста.
Даже такое непритязательное, обезличенное место может стать человеку своего рода «домашним очагом». Сколько раз, возвращаясь с прогулки, чувствуя, как капли холодного пота стекают по спине, я считал шаги, предвкушая, с какой радостью я открою дверь квартиры 5/С и почувствую въевшийся запах наемного жилья, который я напрасно пытался перебить сандаловыми курительными палочками.
Вселившись сюда, я задрапировал цветастыми индонезийскими батиками все зеркала, которые понавесил кто-то из бывших обитателей, чтобы комната выглядела просторнее. Незавешенным я оставил лишь одно – над умывальником, и каждый раз, заходя в ванную, я видел в нем какого-то лысого типа с одутловатым желтым лицом без малейших признаков растительности; он смотрел на меня и корчил гримасы, будто мы с ним знакомы. На самом деле я прежде его не встречал, тем не менее, он всегда был там, в зеркале – стоило только открыть дверь. Иногда он даже ухмылялся мне и казался еще противнее. Но это его не смущало, и он продолжал по-своему общаться со мной. Говорил, что мы знакомы почти шестьдесят лет. Говорил, что он – это и есть я. Мало-помалу пришлось привыкать к нему, этому моему новому «я» – грузному, мертвенно-бледному, без единого волоска.
Для китайцев красиво стареть – искусство, отточенное веками. Прожив среди них не один год, я тешил себя надеждой, что тоже этому подучился и воспользуюсь им, когда придет черед. Мне нравилось думать, что я стану седовласым старцем, возможно, с красивыми густыми бровями, как у премьер-министра при Мао, утонченного эстета Чжоу Эньлая, который их наверняка холил. Я же не предвидел, что придется прибегнуть к химиотерапии. Но и химиотерапия тоже не на того напала! Чтобы не вычесывать каждый день клочья выпадающих волос, я перед курсом «химии» попросил знакомого парикмахера Анджело обрить меня наголо, якобы для смены имиджа – а шевелюра моя была почти до плеч.
– Я уже закрываю, приходите завтра, но за ночь обдумайте все хорошенько, – сказал Анджело. – Зачем же, чтобы вы мне потом подожгли парикмахерскую?
На следующий день он все-таки выполнил мою просьбу; правда, усы отказался сбривать наотрез, и мне пришлось сделать это самому. Усы я носил с 1968 года, когда Ричард Никсон победил на президентских выборах, а я, тогда студент Колумбийского университета, проиграл пари. За эти почти тридцать лет усы стали частью меня – того, каким я себя видел. Потом меня самого удивило, как быстро я от них отвык.
Однажды я услышал от своего старого школьного товарища Альберто Барони, ныне известного во Флоренции геронтолога, такую фразу: «Старики, которые всю жизнь трясутся над своей внешностью, особенно страдают, когда инфаркт, паралич или любая другая болезнь разрушают их имидж». Я хотел одолеть болезнь, поэтому от прежнего меня – усатого и косматого – следовало избавиться.
Последний день оказался во всех отношениях примечательным. Еще не расставшись со своим прежним лицом (чтобы банковские клерки меня узнали и оплатили чек), я отправился в Итальянский коммерческий банк на Уолл-стрит – снять со счета солидную сумму денег и располагать наличностью. Светило солнышко, дул ветер, и я – еще прежний я – весь в белом, еще полный сил, усатый, с развевающейся шевелюрой шел вдоль Пятой авеню, разглядывая себя в витринах. Пройдет несколько часов – и мне больше не быть таким, как это отражение. Мысль о том, что скоро я стану другим человеком, почти забавляла меня. В жизни мне не раз доводилось встречать людей, которые, насколько я знал, жили параллельно двойной, а то и тройной жизнью. И я бы так хотел, да не умел. Зато теперь я мог рассчитывать, что проживу две жизни – ну не одновременно, а одну за другой… Вернее, возможно проживу.
– Эй, Тициано, а ты что делаешь в Нью-Йорке?
Возле магазина Уолта Диснея, приветственно раскинув руки, передо мной стоял давний коллега из «Либерасьон» вместе с женой.
– Ну и ну, не ожидал тебя здесь увидеть. Ты, как всегда, в белом, мы тебя издалека узнали. Не поужинать ли нам сегодня вместе?
В последний раз мы встречались с ним в Улан-Баторе; и он сказал, что пишет исторический роман, действие которого происходит там же, в Монголии.
– Ну как, дописал роман? – спросил я.
– Да какое там! Написал уже больше тысячи страниц, но он все распухает… Хуже, чем рак! Растет, растет… но я не сдаюсь.
Я расхохотался, но ни он, ни его жена – маленькая, изящная лаоска – не поняли отчего. Не я ли подсознательно внушил ему это сравнение? Я пробормотал извинения за то, что не могу поужинать с ними, и сбежал.
До встречи с парикмахером Анджело мне нужно было обновить свой гардероб, точнее, решить, во что одеть этого «нового меня». Сомнений не было: если я действительно хочу справиться со своим недугом, не нужно ни о чем жалеть, нельзя ностальгировать по прошлому и, главное, не следует обольщаться надеждой, что я когда-нибудь стану прежним – даже если и выкарабкаюсь. Поэтому нужно было покончить с этим субъектом, прежним мною – открытым, стремящимся нравиться, слегка самоуверенным, общительным, всегда одетым в белое – с тем Тициано, у которого в организме вдруг взбесились клетки. А почему они взбесились? Может, именно потому, что я прежде был именно таким! И теперь мне нужно было изменить себя, не цепляться за прежний образ жизни, за привычки и любимые цвета прежнего Тициано. Не то чтоб я безоговорочно доверял всему, что рождалось в моей голове, но я не мешал этим мыслям, наблюдая как бы со стороны.
В Нью-Йорке никогда не прекращаются «распродажи». Последней уловкой, чтобы подтолкнуть людей потреблять все больше и больше и покупать то, что им совершенно не нужно, стал девиз «два по цене одного». На одной из улиц, по которой я брел, стараясь каждый день выбирать новый маршрут, я наткнулся на большой магазин с названием, будто нарочно придуманным для меня: «Дешевая одежда для миллионеров». Миллионером я никогда не был, но всегда себя им чувствовал. Ну а насчет одежды, то я всегда носил дешевые вещи; а хождение в роскошный магазин за дорогими тряпками меня не манило. А вот здесь, среди уцененной и вышедшей из моды одежды приличных фирм, было очень много интересного. За несколько минут и за пустяковую цену я приобрел все элементы своей новой униформы: два спортивных костюма, синий и черный; кроссовки, гетры, перчатки и два красивых шерстяных берета, чтобы прикрывать тот бильярдный шар, в который вот-вот превратится моя голова.
У раковых клеток зловредное свойство – стремительно и неукротимо размножаться. Химиотерапия – это смесь сильнейших химических компонентов (для благозвучия – «коктейль»), которая, циркулируя с кровью, разрушает такие клетки. Проблема в том, что при этом достается и другим клеткам. Увы, клетки волос, а также неба, языка, других слизистых и еще стенок кишечника подвергаются такой же атаке, что и больные. «Выходит, это все равно, что поливать напалмом в джунглях тысячи деревьев, чтобы расправиться с сидящей на пальме обезьяной», – сказал я медсестре, она в этот момент старательно готовила первый коктейль, которым меня собирались «бомбить».
Я вспоминал о людях, о вьетконговцах, о том, как американцы во вьетнамской войне обрабатывали дефолиантами огромные территории, губя всю растительность, – и только затем, чтобы помешать партизанам там прятаться и находить пропитание. Это та же логика, которую я во Вьетнаме ненавидел, но сейчас мне пришлось довериться ей, чтобы попытаться спастись. Наблюдая, как первые огненно-красные капли одна за другой вытекают из прозрачной емкости, проходят по пластиковой трубке и медленно проникают мне в вену сквозь иголку, воткнутую в левую руку, я чувствовал, что они уже действуют.
Результат оказался быстрым и ошеломляющим: рот наполнился сильнейшим железным привкусом, голова вспыхнула, как от струи напалма, и этот жар растекся по всему телу, проник в каждый уголок и добрался до кончиков пальцев. Я сидел в удобном кресле, как у астронавта в космическом корабле, любовался цветами на подоконнике, скромными, но живыми, и слушал, как милая молодая медсестра рассказывает мне о своей заветной мечте – жить в Калифорнии, в домике у моря. Я был спокоен, чувствуя себя в надежных руках. Мне нравился яркий, почти светящийся цвет жидкости, что входила в мое тело, – этот цвет казался мне признаком того, что она непременно подействует, и я даже огорчился, когда красный раствор закончился, и девушка подсоединила к капельнице новый флакон с последним компонентом. Он оказался бесцветным, как вода, и я не мог себе представить, что от него будет какая-то польза. Я посоветовал окрасить эту жидкость в какой-нибудь красивый цвет – изумрудно-зеленый или сиреневый, чтобы подкрепить химическое воздействие еще и психологическим. Медсестра рассмеялась: «А это идея!»
Она была очень наблюдательна. Следя за пациентами, она замечала, что каждый из них переносит химиотерапию по-своему. Кто-то медитирует, кто-то берет с собой плейер, чтобы слушать любимую музыку. Есть и такие, которые мечутся, страдают; процедура для них буквально пытка, потому что они не подготовлены психологически, не видят в ней шанса на выздоровление и, главное, не желают смириться с последствиями лечения, с побочным эффектом, который скоро даст о себе знать.
– А вот вас, похоже, все забавляет, – сказала она мне. Выбора-то у меня не было, и «хорошая мина при плохой игре» казалась мне естественной моделью поведения.
«Химией» началась для меня оптимальная стратегия выживания, предложенная специалистами Онкологического центра после недель обследований, наблюдений и консультаций. Именно так сказала уверенная и серьезная женщина-врач, которая занималась мною: пятидесятилетняя, худощавая, прямая, суровая, немногословная – правда, временами ее лицо освещала очень мягкая улыбка. Уже в первую встречу я почувствовал, что могу довериться ей, и, не колеблясь, так и сделал. После «химии», коктейля, составленного конкретно для меня миланскими врачами, которых она очень уважает, предстояла и операция. А когда швы заживут, меня ждет облучение при помощи системы, находящейся сейчас еще в фазе эксперимента и разработанной израильским врачом, руководителем отделения радиологии Центра.
Радиолог, невысокий, крепкий, с бородкой, как у Фрейда, живо интересующийся всем, что находится и за пределами медицины, казалось, просто излучал выздоровление – даже не включая своей аппаратуры. По крайней мере, такое впечатление у меня возникло, когда я впервые его увидел и сразу же решил принять участие в его «эксперименте». Я был у него восемнадцатым пациентом.
– А что же остальные семнадцать?
– Все выжили.
– И сколько времени они уже живут?
– Два года… Но мы только два года, как применяем эту терапию. С тех пор я прозвал его Излучателем.
Хирург предстал передо мной в брюках цвета хаки и джинсовой рубашке. Он был невысокий, полный, светловолосый, с животиком типичного немца – любителя пива; пожалуй, в нем была тевтонская кровь. В буквальном переводе его фамилия звучала как «Властелин» или даже «Господь».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71