Солома-богатырь! Что-то на Дону тебя не слыхивали, а я там сына и брата потерял.
– Не давать выхода!
– Не давать! Попили кровушки, хватит! Мы не дойная корова!
– А ну как Тохтамыш двинет на Русь свои сто тысяч да Тамерлановой силой подопрется?
– Встретим, как на Непряди встречали!
– Чем? Костылями? Два полка добрых воев нынче Москве не поставить на поле.
– Москва на Руси стоит!
– Опять чужими руками хотите жар загребать? Дудки!
– Вер-рна! Лучше чужого хана утихомирить, нежель свово выкормить!..
Голоса сразу начали убывать. Серпуховской привстал, вперился взглядом в кучку нижегородских бояр, где особенно горланили сыновья Дмитрия Константиновича – шурья великого князя Донского княжичи Василий Кирдяпа и Семен. Последнее крикнул гнусавый Васька.
Из дальнего угла синими грустными глазами следил за расходившимся собранием воевода Боброк-Волынский. На скулах Владимира играли железные желваки. Димитрий Иванович хранил молчание, только оно и помогало ему оставаться внешне спокойным, сидящим как бы выше этой мутной толчеи криков. Он заново узнавал гостей. Часу не прошло, как решали полюбовно свои споры, лобызались и со слезой целовали крест. Но вот дошло до главного – так он считал, – и брошено кем-то в собрание слово сомнения, взъярились, будто волки. Какая сила сталкивала сейчас этих людей, владетельных господ, хозяев русской земли, сталкивала и разбрасывала, как дерущуюся стаю псов? Страх перед Ордой, боязнь новой крови? Но страх и объединяет, а кровь этим вечным воинам – что банный щелок: всю жизнь в ней купаются. Он смотрел на них, и как в дни сбора ратей в Коломне, пришло то самое озарение, что позволяло из приокских далей заглядывать в души князей, не пришедших на его зов. Есть у них страх, есть: как без хана жить? Полтораста лет жили под царем татарским – и на тебе, нет царя! Не то даже страшно, что нет царя ордынского – страшно, что свой явится.
В Донском походе была у него, почитай, царская власть, данная ему русским войском, и в трудах даже не заметил тогда, каким образом она в руках оказалась. Война кончилась, рати разошлись, и снова только через удельников и бояр, через покорство великих князей можно поддерживать свою государскую власть. Теперь неслуха-боярина с ходу не потащишь за бороду на плаху – взбеленятся, растерзают Русь на клочки, наведут на Москву и Орду, и Литву, а с государем ее расправятся, хотя бы пришлось всю русскую землю залить кровью и выжечь дотла. Таков он, удельник и вотчинник, брать его надо за горло не сразу, но исподтишка – вылавливая поодиночке. Но победы Куликовской он не отдаст ни им, ни новому хану. Этот съезд князей – тоже победа Москвы. Не сгонял их сюда угрозами – лаской позвал, как советовал Боброк, забыв иным жестокое лукавство и прямые измены, – все до единого слетелись. И то, что уже оговорено и скреплено клятвами, – дело немалое.
– Великой княже, – прервал думы Димитрия князь Михаил, покрыв шум палаты зычным своим голосом. – Чуешь, великой княже, нет между нами согласия. Скажи слово, вразуми наши грешные головы.
И тут Димитрию все понятно: не хотят первыми предлагать решение. Скажи за уплату дани – Донского рассердишь. Скажи против – хану станешь врагом. Есть тут такие, которые до ханских ушей непременно донесут всякое слово по ордынским делам. Вон Кореев – первый. Да и шурья его, Димитрия, княжичи нижегородские от Кореева не отстанут. Придется говорить первым. Это уступка – они ведь знают, чего хочет Донской. Вторая его уступка за последние дни.
Оттого еще сумрак томил душу Димитрия, что завтра под колокольный звон въедет в Москву Киприан – митрополит киевский и вильненский. Теперь он станет митрополитом московским, – значит, православная церковь на Руси, в Литве и Орде окажется под его рукой. Год назад, после смерти Алексия, этого самого Киприана, благословленного патриархом константинопольским, по приказу Димитрия перехватили в Любутске и с позором вышибли вон. А теперь въезжает в Москву под колокольный звон. И некого больше сажать – Сергий отказался от митры. Может, обиделся, что прежде Димитрий прочил в митрополиты своего любимца Михаила Коломенского, Митяя? И уж было посадил на место, да восстали епископы, и поддержал их Сергий Радонежский. Вечный труженик, Сергий не любил Митяя за то, что из попов, минуя ангельский чин, шагал прямо в митрополиты, за склонность к роскоши, сребролюбие и женолюбие, за наружную красоту, не монашескую дородность, за краснобайство и нахальство. Митяй платил Сергию тем же и пригрозил однажды, что, как только наденет митру, выгонит его из Троицы, сошлет в Заустюжье и обитель превратит в женский монастырь, заведет в нем общие бани и со всем святым клиром станет ездить туда париться. Димитрий, узнав о том, сначала осерчал, потом смеялся – ибо грозил Митяй невозможным. Хотя он многое мог и умел, на удивление легко и быстро осуществляя всякую волю великого князя. При таком митрополите церковь была бы в руках Димитрия безраздельно. Он прощал Митяю даже взаимную влюбленность с Евдокиюшкой – знал: его княгиня одинаково влюблена и в старца Алексия, и в Сергия – едва ли не во всех, носивших монашеское одеяние, ибо стояли они ближе к всемогущему богу. Ей было за что благодарить всевышнего – за молодого любимого и любящего мужа, сильнейшего из русских князей, за его военное счастье, за многих детей, из которых пока умер лишь один, за мир в семье, которого не в силах нарушить даже противоречия ее отца и братьев с мужем. Димитрий пробовал ей выговаривать за то, что в его отсутствие напускала в терем бродячих «божьих людей» без разбора, ночами простаивала перед иконой, истязала себя постами – то и на детях сказывается: ведь едва одного отнимала от груди – другой на свет являлся, – но она зажимала ему рот: «Молчи, Митенька, молчи, – ему, только ему одному да святой деве обязаны мы всем, что имеем. Молись лучше со мной». В конце концов отступился. Он отдавал должное Спасу и святым, но не имел времени на лишние поклоны. Для него бог олицетворялся в единой Руси – этому богу служил он всей жизнью, чего же еще? И церковь нужна была, чтобы крепить свое государство, не выпускать из-под руки князей и бояр…
Как бы теперь не ушла от него русская церковь – Киприан, говорят, обидчив, то подтверждают и письма его к Сергию после выдворения из Любутска. Обидчив – ладно, был бы не злопамятен.
Ах, Сергий, и ты не без греха, святой провидец. Мамая помог сокрушить – спасибо, но не хочешь ведь простить, что покойного Митяя посылал князь к патриарху за благословением на митрополичий стол. Или в скромной обители своей ты выше митрополита, некоронованный патриарх русской земли, и эта честь тебе дороже? Но не грех ли и то?..
Собрание, притихнув, смотрело на погруженного в думы государя. Димитрий очнулся, встал.
– Моего слова ждете, князья? А спросили вы тех ратников, што зарыты над речкой Непрядвой? За что они жизни свои отдали в мученичестве добровольном? За то ли, чтобы снова ханы, как вурдалаки, сосали кровь их детей? Молчите. Един их ответ, и каждому здесь он слышен. Теперь я свое слово скажу. Великого хана Золотой Орды мы почитаем царем – ему будут от нас и почести царские. Посольства ли правим, караваны ли с товарами в Орду посылаем – великому хану и женам его и ближним людям его будут дары знатные и поминки по чину. Так же и другим государям русской земли поступать надобно. Купцам ордынским зла не чинить, препятствий не делать. О всяком посольстве из Орды слать немедля вести ко мне, ни в какие договоры с ханами и мурзами без ведома нашего не вступать. А данейвыходов в Орду не даем. Мамай, Арапша и Бегич опустошили многие наши земли, битва на Непряди обескровила Русь. Выправимся – видно будет. Так ли приговорим, князья?
– Так! – оглушил думную густым басом Федор Моложский.
– Так! – Владимир припечатал кулаком колено.
– Так, так! – послышались новые голоса. Иные кивали, не открывая рта. И уже после, когда слово государя окончательно приговорили к исполнению, когда князья ставили свои печати на особую грамоту, Димитрий, следя за их лицами, снова спрашивал себя: чего тут больше с их стороны – воли или неволи? И в который уж раз стиснуло в груди от невозвратимой утраты: прошли перед ним лица князей Белозерских, Тарусских, Брянских, верного Бренка, многих других, кто спал в сырой земле Задонщины, прошли и растаяли.
После вечерни Димитрий звал гостей в столовую палату.
– Пиром начинали, пиром и закончим дело нашего согласия и единения. – Великий князь улыбнулся. – Да вот беда: ни рассола, ни кваса у нас теперь ковша не нацедишь – перестарались в трезвые дни. Так што не обессудьте, сами виноваты.
Гости смеялись – ведь еще в обед слуги божились, будто после пиров у них не осталось ковша пива или хмельного меда, – а Димитрий вдруг подумал: напиться, что ли, до изнеможения, чтоб завтра не вставать, не слушать колокольного звона, не видеть этого проклятого Киприана? Погорячился, однако, с отцом Пименом Переславским. Да и как было не погорячиться, коли и Пимен был среди тех, кто не уберег Митяя на пути в Константинополь? А после смерти его святые отцы передрались, и Пимен, склонив на свою сторону свитских бояр и стражу, повязал соперников, под заемную грамоту великого князя взял у купцов большие тысячи – для патриарха и клира его – да и купил себе митрополичий сан. По возвращении Пимена из Царьграда разозленный Димитрий велел содрать с него белый клобук, а самого заточить в глухом монастыре. Может, зря? Хоть вор, да свой.
Ох, правы новгородские еретики-стригольники: эти нынешние святые отцы торгуют митрами и клобуками, что барышники скотом. Своими же руками разрушат, убьют веру – на чем тогда стоять государству? На одних княжеских копьях?.. И почему так идет жизнь? Одни бескорыстными трудами созидают храм, кости свои кладут в его стены. Когда же храм выстроен, когда люди признали его кумирней – тут и начинают пробираться в храм проворные, изворотливые, подловатые людишки с загребущими руками обезьян и прожорливостью свиней. Засядут на готовом жрецами, будут петь те же святые молитвы, а под громкое славословие богам, которым они никогда не верили в душе своей поганой, начнут грабить поклоняющихся, обворовывать самый храм, жрать и пакостить, блюя тут же от пресыщения. И так все разворуют, изгадят, испоганят самую веру, что когда спадет с глаз людских пелена, то, чему поклонялись, предстанет зловонной клоакой, которую надо немедля снести и зарыть. Неужто и православной церкви грозит нашествие подобных мерзавчиков? Неужто и то великое, святое, за что он, князь Донской, и верные люди его готовы положить голову – единая крепкая власть, единое могучее государство, – когда-нибудь окажутся в руках правителей и их приспешников только средством обирать и душить народ, наживаться и купаться в роскоши, как свинья в грязи?
Располагая богатейшей на Руси казной, Димитрий, как и отец, и дед его, вел строжайший учет имуществу – вплоть до шапки и пояса, которые носил. Каждая ценная личная вещь великого князя передавалась наследникам по письменному завещанию, как принадлежность титула, государственное достояние, которое наследники обязаны умножать, но не транжирить. Излишки доходов от собственных владений он неизменно отдавал в государственную казну. Ей, казне, принадлежала и та столовая роскошь, что так поразила гостей. Все это золото и серебро в любой день могло обратиться в хлеб, одежду, жилища, снаряжение и оружие для войска. Большую часть добычи, взятой после разгрома Мамая, он велел боярам раздать участникам похода, не забыв о семьях убитых и раненых воинов. В годы неурожая и падежа он кормил тысячи людей из своих житниц или на свои деньги, как делали его отец, дед и прадед, – он не мог себе представить, что государь или господин, владеющий людьми, может поступать иначе. Да, правителю надо быть скупым, но не из личной корысти, а для пополнения общей казны на черный день. Но в последние годы, когда великое княжество окрепло и забогатело, стал замечать он в иных вотчинниках звероватую темную жадность. Ладно бы для дела жадничали – дружины добрые содержали, устраивали вотчины и ремесла, – так нет, в скудоумное чванство и похвальбу ударяются. Коли у соседа две бобровые шубы – у меня их три должно быть, у соседа кафтан серебром шит – у меня золотом, у него по перстню на каждом пальце – у меня по два, он трех соколов держит – у меня их вдвое больше, да и сокольничих тоже, его жена в жемчугах – моя в изумрудах и яхонтах. И отцы святые ангельского чина – туда же, значит, за светскими боярами.
Нет, не зря он содрал с вора Пимена белый клобук, не зря засадил его в келью под строгий досмотр – авось покается. Пусть Киприан себя покажет. Великий князь московский и его сумеет при случае согнать с высокого стола. Тем более что есть для Киприана изрядное пугало – «запасной митрополит», рукоположенный в Константинополе и запрятанный в Чухлому.
IV
Невелик город Тана, зато боек и многолюден – не всякий стольный сравняется с ним пестротой и многообразием лиц, шумом базаров и богатствами. Стоит Тана близ устья многоводной реки Дона, от этой реки и дано ей название, ибо многие народы, плавающие по Русскому морю, все еще называют Дон древнегреческим именем Танаис. Построен город на возвышении, улицы в нем пыльные, узкие – чтоб только разъехаться двум арбам, разойтись вьючным верблюдам. Зато просторны базары. Дома больше из самана и белого камня, но есть и деревянные. Лес сплавляют сюда по Дону с далеких русских равнин – для отправки за моря. Из него строят и небольшие суда, похожие на русские струги, а главное – бочки. Тана – город рыбный. С весны и до зимних штормов много больших судов уходит от причалов города в далекие страны, увозя в трюмах ящики вяленого леща, тарани, чехони, копченого сазана, жереха и стерляди, бочки соленой осетрины и черной икры, высоко ценимой в закатных странах. Тана – город хлебный: здесь на те же морские суда – галеры, каторги, дракары и нефы – перегружаются с гужевых обозов, с речных ушкуев и паузков пшеница и рожь, овес и ячмень, горох и просо, чтобы кормить народы в тех далеких странах, где хлеб растет плохо и растить его не умеют. Но рыба, хлеб и дерево еще не все богатства, уплывающие к берегам, населенным турками и арабами, греками и фрягами, испанцами и франками, англами и датчанами, немцами и норманнами. В Тану сбегаются караванные пути с Волги и Кавказа, из Сибири, Средней Азии и даже Китая. Здесь на постоялых дворах, у торговых контор и складов, на пристани и базарах сходятся караваны, навьюченные шелком и хлопком, сибирскими мехами и алтайским серебром, шемаханскими коврами и ювелирными поделками из Хорезма и Самарканда, казанским сафьяном, иранским ситцем, китайским фарфором и чаем. Сюда пригоняют косяки изящных, диковатых текинских коней, стада скота из Орды. А бывают дни, когда в городские ворота вступают вереницы рабов под неусыпной стражей каменноскулых воинов. Тогда купцы, бросая все дела, спешат на невольничий рынок.
Тана – город купцов. Верховодят здесь венецианцы, но в совете города, состоящем из богатейших людей, есть и генуэзцы. Между двумя купеческими общинами фрягов идет давнее соперничество; местные жители – аланы, греки, татары, русские – в те дела не мешаются, ибо можно легко нажить беду.
Город окружен каменной стеной, но жители знают: охраняет их от кочевников не каменная стена, а ханская грамота и ханская благосклонность, которая ежегодно оплачивается серебром и подарками. Что делать, если благорасположение правителей не всегда сочетается с тем, что написано в их старых ярлыках, если ханы в Орде меняются часто, а мурзы их разбойны?
Как и во всяком торговом городе, на базарах в Тане не только скупают и продают привозное, ведут обмен и заключают договоры. Близ торговых рядов теснятся харчевни, шорни, маленькие кузни, где и коня подкуют, и снаряжение подправят, а то и продадут из-под полы, беспошлинно, такой булат, который режет железо, как дерево, – было бы чем платить! И вертятся среди торговых людей зазывалы от всяких злачных мест…
Шел по танскому базару приземистый, плечистый человек с проседью в бороде и волосах, широко, по-матросски расставлял ноги, внимательно оглядывал товары, но ничего не покупал и зазывал не слушал – знал, видно, чего ищет. Напротив крайнего торгового ряда, в деревянной небольшой кузне чернобородый мужик, прикованный цепью к наковальне, сваривал лопнувшую тележную шину – сам и горн раздувал, сам и обруч в огне держал, сам края его схватывал, поругиваясь такими выразительными словами, что изумленно скалился даже черный, как сажа, эфиоп – погонщдк-раб, оставленный господином при телеге.
– Ча скалисся, тьма египетская, мать твою бог любил чрез конский хомут! – сердился кузнец. – Надень-ка вон рукавицы да подержи ободье-то, быстрей управимся, рожа твоя дегтярная.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71
– Не давать выхода!
– Не давать! Попили кровушки, хватит! Мы не дойная корова!
– А ну как Тохтамыш двинет на Русь свои сто тысяч да Тамерлановой силой подопрется?
– Встретим, как на Непряди встречали!
– Чем? Костылями? Два полка добрых воев нынче Москве не поставить на поле.
– Москва на Руси стоит!
– Опять чужими руками хотите жар загребать? Дудки!
– Вер-рна! Лучше чужого хана утихомирить, нежель свово выкормить!..
Голоса сразу начали убывать. Серпуховской привстал, вперился взглядом в кучку нижегородских бояр, где особенно горланили сыновья Дмитрия Константиновича – шурья великого князя Донского княжичи Василий Кирдяпа и Семен. Последнее крикнул гнусавый Васька.
Из дальнего угла синими грустными глазами следил за расходившимся собранием воевода Боброк-Волынский. На скулах Владимира играли железные желваки. Димитрий Иванович хранил молчание, только оно и помогало ему оставаться внешне спокойным, сидящим как бы выше этой мутной толчеи криков. Он заново узнавал гостей. Часу не прошло, как решали полюбовно свои споры, лобызались и со слезой целовали крест. Но вот дошло до главного – так он считал, – и брошено кем-то в собрание слово сомнения, взъярились, будто волки. Какая сила сталкивала сейчас этих людей, владетельных господ, хозяев русской земли, сталкивала и разбрасывала, как дерущуюся стаю псов? Страх перед Ордой, боязнь новой крови? Но страх и объединяет, а кровь этим вечным воинам – что банный щелок: всю жизнь в ней купаются. Он смотрел на них, и как в дни сбора ратей в Коломне, пришло то самое озарение, что позволяло из приокских далей заглядывать в души князей, не пришедших на его зов. Есть у них страх, есть: как без хана жить? Полтораста лет жили под царем татарским – и на тебе, нет царя! Не то даже страшно, что нет царя ордынского – страшно, что свой явится.
В Донском походе была у него, почитай, царская власть, данная ему русским войском, и в трудах даже не заметил тогда, каким образом она в руках оказалась. Война кончилась, рати разошлись, и снова только через удельников и бояр, через покорство великих князей можно поддерживать свою государскую власть. Теперь неслуха-боярина с ходу не потащишь за бороду на плаху – взбеленятся, растерзают Русь на клочки, наведут на Москву и Орду, и Литву, а с государем ее расправятся, хотя бы пришлось всю русскую землю залить кровью и выжечь дотла. Таков он, удельник и вотчинник, брать его надо за горло не сразу, но исподтишка – вылавливая поодиночке. Но победы Куликовской он не отдаст ни им, ни новому хану. Этот съезд князей – тоже победа Москвы. Не сгонял их сюда угрозами – лаской позвал, как советовал Боброк, забыв иным жестокое лукавство и прямые измены, – все до единого слетелись. И то, что уже оговорено и скреплено клятвами, – дело немалое.
– Великой княже, – прервал думы Димитрия князь Михаил, покрыв шум палаты зычным своим голосом. – Чуешь, великой княже, нет между нами согласия. Скажи слово, вразуми наши грешные головы.
И тут Димитрию все понятно: не хотят первыми предлагать решение. Скажи за уплату дани – Донского рассердишь. Скажи против – хану станешь врагом. Есть тут такие, которые до ханских ушей непременно донесут всякое слово по ордынским делам. Вон Кореев – первый. Да и шурья его, Димитрия, княжичи нижегородские от Кореева не отстанут. Придется говорить первым. Это уступка – они ведь знают, чего хочет Донской. Вторая его уступка за последние дни.
Оттого еще сумрак томил душу Димитрия, что завтра под колокольный звон въедет в Москву Киприан – митрополит киевский и вильненский. Теперь он станет митрополитом московским, – значит, православная церковь на Руси, в Литве и Орде окажется под его рукой. Год назад, после смерти Алексия, этого самого Киприана, благословленного патриархом константинопольским, по приказу Димитрия перехватили в Любутске и с позором вышибли вон. А теперь въезжает в Москву под колокольный звон. И некого больше сажать – Сергий отказался от митры. Может, обиделся, что прежде Димитрий прочил в митрополиты своего любимца Михаила Коломенского, Митяя? И уж было посадил на место, да восстали епископы, и поддержал их Сергий Радонежский. Вечный труженик, Сергий не любил Митяя за то, что из попов, минуя ангельский чин, шагал прямо в митрополиты, за склонность к роскоши, сребролюбие и женолюбие, за наружную красоту, не монашескую дородность, за краснобайство и нахальство. Митяй платил Сергию тем же и пригрозил однажды, что, как только наденет митру, выгонит его из Троицы, сошлет в Заустюжье и обитель превратит в женский монастырь, заведет в нем общие бани и со всем святым клиром станет ездить туда париться. Димитрий, узнав о том, сначала осерчал, потом смеялся – ибо грозил Митяй невозможным. Хотя он многое мог и умел, на удивление легко и быстро осуществляя всякую волю великого князя. При таком митрополите церковь была бы в руках Димитрия безраздельно. Он прощал Митяю даже взаимную влюбленность с Евдокиюшкой – знал: его княгиня одинаково влюблена и в старца Алексия, и в Сергия – едва ли не во всех, носивших монашеское одеяние, ибо стояли они ближе к всемогущему богу. Ей было за что благодарить всевышнего – за молодого любимого и любящего мужа, сильнейшего из русских князей, за его военное счастье, за многих детей, из которых пока умер лишь один, за мир в семье, которого не в силах нарушить даже противоречия ее отца и братьев с мужем. Димитрий пробовал ей выговаривать за то, что в его отсутствие напускала в терем бродячих «божьих людей» без разбора, ночами простаивала перед иконой, истязала себя постами – то и на детях сказывается: ведь едва одного отнимала от груди – другой на свет являлся, – но она зажимала ему рот: «Молчи, Митенька, молчи, – ему, только ему одному да святой деве обязаны мы всем, что имеем. Молись лучше со мной». В конце концов отступился. Он отдавал должное Спасу и святым, но не имел времени на лишние поклоны. Для него бог олицетворялся в единой Руси – этому богу служил он всей жизнью, чего же еще? И церковь нужна была, чтобы крепить свое государство, не выпускать из-под руки князей и бояр…
Как бы теперь не ушла от него русская церковь – Киприан, говорят, обидчив, то подтверждают и письма его к Сергию после выдворения из Любутска. Обидчив – ладно, был бы не злопамятен.
Ах, Сергий, и ты не без греха, святой провидец. Мамая помог сокрушить – спасибо, но не хочешь ведь простить, что покойного Митяя посылал князь к патриарху за благословением на митрополичий стол. Или в скромной обители своей ты выше митрополита, некоронованный патриарх русской земли, и эта честь тебе дороже? Но не грех ли и то?..
Собрание, притихнув, смотрело на погруженного в думы государя. Димитрий очнулся, встал.
– Моего слова ждете, князья? А спросили вы тех ратников, што зарыты над речкой Непрядвой? За что они жизни свои отдали в мученичестве добровольном? За то ли, чтобы снова ханы, как вурдалаки, сосали кровь их детей? Молчите. Един их ответ, и каждому здесь он слышен. Теперь я свое слово скажу. Великого хана Золотой Орды мы почитаем царем – ему будут от нас и почести царские. Посольства ли правим, караваны ли с товарами в Орду посылаем – великому хану и женам его и ближним людям его будут дары знатные и поминки по чину. Так же и другим государям русской земли поступать надобно. Купцам ордынским зла не чинить, препятствий не делать. О всяком посольстве из Орды слать немедля вести ко мне, ни в какие договоры с ханами и мурзами без ведома нашего не вступать. А данейвыходов в Орду не даем. Мамай, Арапша и Бегич опустошили многие наши земли, битва на Непряди обескровила Русь. Выправимся – видно будет. Так ли приговорим, князья?
– Так! – оглушил думную густым басом Федор Моложский.
– Так! – Владимир припечатал кулаком колено.
– Так, так! – послышались новые голоса. Иные кивали, не открывая рта. И уже после, когда слово государя окончательно приговорили к исполнению, когда князья ставили свои печати на особую грамоту, Димитрий, следя за их лицами, снова спрашивал себя: чего тут больше с их стороны – воли или неволи? И в который уж раз стиснуло в груди от невозвратимой утраты: прошли перед ним лица князей Белозерских, Тарусских, Брянских, верного Бренка, многих других, кто спал в сырой земле Задонщины, прошли и растаяли.
После вечерни Димитрий звал гостей в столовую палату.
– Пиром начинали, пиром и закончим дело нашего согласия и единения. – Великий князь улыбнулся. – Да вот беда: ни рассола, ни кваса у нас теперь ковша не нацедишь – перестарались в трезвые дни. Так што не обессудьте, сами виноваты.
Гости смеялись – ведь еще в обед слуги божились, будто после пиров у них не осталось ковша пива или хмельного меда, – а Димитрий вдруг подумал: напиться, что ли, до изнеможения, чтоб завтра не вставать, не слушать колокольного звона, не видеть этого проклятого Киприана? Погорячился, однако, с отцом Пименом Переславским. Да и как было не погорячиться, коли и Пимен был среди тех, кто не уберег Митяя на пути в Константинополь? А после смерти его святые отцы передрались, и Пимен, склонив на свою сторону свитских бояр и стражу, повязал соперников, под заемную грамоту великого князя взял у купцов большие тысячи – для патриарха и клира его – да и купил себе митрополичий сан. По возвращении Пимена из Царьграда разозленный Димитрий велел содрать с него белый клобук, а самого заточить в глухом монастыре. Может, зря? Хоть вор, да свой.
Ох, правы новгородские еретики-стригольники: эти нынешние святые отцы торгуют митрами и клобуками, что барышники скотом. Своими же руками разрушат, убьют веру – на чем тогда стоять государству? На одних княжеских копьях?.. И почему так идет жизнь? Одни бескорыстными трудами созидают храм, кости свои кладут в его стены. Когда же храм выстроен, когда люди признали его кумирней – тут и начинают пробираться в храм проворные, изворотливые, подловатые людишки с загребущими руками обезьян и прожорливостью свиней. Засядут на готовом жрецами, будут петь те же святые молитвы, а под громкое славословие богам, которым они никогда не верили в душе своей поганой, начнут грабить поклоняющихся, обворовывать самый храм, жрать и пакостить, блюя тут же от пресыщения. И так все разворуют, изгадят, испоганят самую веру, что когда спадет с глаз людских пелена, то, чему поклонялись, предстанет зловонной клоакой, которую надо немедля снести и зарыть. Неужто и православной церкви грозит нашествие подобных мерзавчиков? Неужто и то великое, святое, за что он, князь Донской, и верные люди его готовы положить голову – единая крепкая власть, единое могучее государство, – когда-нибудь окажутся в руках правителей и их приспешников только средством обирать и душить народ, наживаться и купаться в роскоши, как свинья в грязи?
Располагая богатейшей на Руси казной, Димитрий, как и отец, и дед его, вел строжайший учет имуществу – вплоть до шапки и пояса, которые носил. Каждая ценная личная вещь великого князя передавалась наследникам по письменному завещанию, как принадлежность титула, государственное достояние, которое наследники обязаны умножать, но не транжирить. Излишки доходов от собственных владений он неизменно отдавал в государственную казну. Ей, казне, принадлежала и та столовая роскошь, что так поразила гостей. Все это золото и серебро в любой день могло обратиться в хлеб, одежду, жилища, снаряжение и оружие для войска. Большую часть добычи, взятой после разгрома Мамая, он велел боярам раздать участникам похода, не забыв о семьях убитых и раненых воинов. В годы неурожая и падежа он кормил тысячи людей из своих житниц или на свои деньги, как делали его отец, дед и прадед, – он не мог себе представить, что государь или господин, владеющий людьми, может поступать иначе. Да, правителю надо быть скупым, но не из личной корысти, а для пополнения общей казны на черный день. Но в последние годы, когда великое княжество окрепло и забогатело, стал замечать он в иных вотчинниках звероватую темную жадность. Ладно бы для дела жадничали – дружины добрые содержали, устраивали вотчины и ремесла, – так нет, в скудоумное чванство и похвальбу ударяются. Коли у соседа две бобровые шубы – у меня их три должно быть, у соседа кафтан серебром шит – у меня золотом, у него по перстню на каждом пальце – у меня по два, он трех соколов держит – у меня их вдвое больше, да и сокольничих тоже, его жена в жемчугах – моя в изумрудах и яхонтах. И отцы святые ангельского чина – туда же, значит, за светскими боярами.
Нет, не зря он содрал с вора Пимена белый клобук, не зря засадил его в келью под строгий досмотр – авось покается. Пусть Киприан себя покажет. Великий князь московский и его сумеет при случае согнать с высокого стола. Тем более что есть для Киприана изрядное пугало – «запасной митрополит», рукоположенный в Константинополе и запрятанный в Чухлому.
IV
Невелик город Тана, зато боек и многолюден – не всякий стольный сравняется с ним пестротой и многообразием лиц, шумом базаров и богатствами. Стоит Тана близ устья многоводной реки Дона, от этой реки и дано ей название, ибо многие народы, плавающие по Русскому морю, все еще называют Дон древнегреческим именем Танаис. Построен город на возвышении, улицы в нем пыльные, узкие – чтоб только разъехаться двум арбам, разойтись вьючным верблюдам. Зато просторны базары. Дома больше из самана и белого камня, но есть и деревянные. Лес сплавляют сюда по Дону с далеких русских равнин – для отправки за моря. Из него строят и небольшие суда, похожие на русские струги, а главное – бочки. Тана – город рыбный. С весны и до зимних штормов много больших судов уходит от причалов города в далекие страны, увозя в трюмах ящики вяленого леща, тарани, чехони, копченого сазана, жереха и стерляди, бочки соленой осетрины и черной икры, высоко ценимой в закатных странах. Тана – город хлебный: здесь на те же морские суда – галеры, каторги, дракары и нефы – перегружаются с гужевых обозов, с речных ушкуев и паузков пшеница и рожь, овес и ячмень, горох и просо, чтобы кормить народы в тех далеких странах, где хлеб растет плохо и растить его не умеют. Но рыба, хлеб и дерево еще не все богатства, уплывающие к берегам, населенным турками и арабами, греками и фрягами, испанцами и франками, англами и датчанами, немцами и норманнами. В Тану сбегаются караванные пути с Волги и Кавказа, из Сибири, Средней Азии и даже Китая. Здесь на постоялых дворах, у торговых контор и складов, на пристани и базарах сходятся караваны, навьюченные шелком и хлопком, сибирскими мехами и алтайским серебром, шемаханскими коврами и ювелирными поделками из Хорезма и Самарканда, казанским сафьяном, иранским ситцем, китайским фарфором и чаем. Сюда пригоняют косяки изящных, диковатых текинских коней, стада скота из Орды. А бывают дни, когда в городские ворота вступают вереницы рабов под неусыпной стражей каменноскулых воинов. Тогда купцы, бросая все дела, спешат на невольничий рынок.
Тана – город купцов. Верховодят здесь венецианцы, но в совете города, состоящем из богатейших людей, есть и генуэзцы. Между двумя купеческими общинами фрягов идет давнее соперничество; местные жители – аланы, греки, татары, русские – в те дела не мешаются, ибо можно легко нажить беду.
Город окружен каменной стеной, но жители знают: охраняет их от кочевников не каменная стена, а ханская грамота и ханская благосклонность, которая ежегодно оплачивается серебром и подарками. Что делать, если благорасположение правителей не всегда сочетается с тем, что написано в их старых ярлыках, если ханы в Орде меняются часто, а мурзы их разбойны?
Как и во всяком торговом городе, на базарах в Тане не только скупают и продают привозное, ведут обмен и заключают договоры. Близ торговых рядов теснятся харчевни, шорни, маленькие кузни, где и коня подкуют, и снаряжение подправят, а то и продадут из-под полы, беспошлинно, такой булат, который режет железо, как дерево, – было бы чем платить! И вертятся среди торговых людей зазывалы от всяких злачных мест…
Шел по танскому базару приземистый, плечистый человек с проседью в бороде и волосах, широко, по-матросски расставлял ноги, внимательно оглядывал товары, но ничего не покупал и зазывал не слушал – знал, видно, чего ищет. Напротив крайнего торгового ряда, в деревянной небольшой кузне чернобородый мужик, прикованный цепью к наковальне, сваривал лопнувшую тележную шину – сам и горн раздувал, сам и обруч в огне держал, сам края его схватывал, поругиваясь такими выразительными словами, что изумленно скалился даже черный, как сажа, эфиоп – погонщдк-раб, оставленный господином при телеге.
– Ча скалисся, тьма египетская, мать твою бог любил чрез конский хомут! – сердился кузнец. – Надень-ка вон рукавицы да подержи ободье-то, быстрей управимся, рожа твоя дегтярная.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71