И началу военных бед нередко предшествовали десятилетия, а то и столетия внешнего покоя, когда люди уверяются в неизменности жизни, считая мировые потрясения невозвратно далекими, и живут уже не для общества, а только для себя, превыше всего ставят удовольствия и личные блага, вернейшим убежищем почитают домашний мирок, позволяя душе зарастать плесенью себялюбия, корысти, презрения или равнодушия к ближнему. И вождей своих почитают не по действительным их заслугам и самоотречению в государственном труде, а по титулам и количеству золотой мишуры на одежде.
В те дни, когда гроза надвигалась на империи востока, цари царей, императоры и шахи млели на золотых тронах от сознания своего величия и могущества, понимая под могуществом число подданных и толпы раззолоченных придворных болванов со знаками командующих неисчислимыми войсками. Обленившиеся в гаремах, они видели свои армии лишь на парадах, перезабыли даже боевые песни предков, заменив их усладительными мессами. И невдомек было царям царей, что их армии, как и государства, отданы в руки людей ни на что не способных или прямых врагов. Эти хитрые пришельцы, тайно состоящие на ханской службе, втирались во все области государственной жизни, продвигая своих, а не удавалось – толкали наверх бездарнейших чиновников и военачальников, которые не могли им помешать. Для оболванивания народа устраивались пышные торжества и празднества по всякому поводу и без повода за счет государственной казны. Молодежь развращали соблазнами «красивой» и легкой жизни, даже вводили в моду женоподобные наряды для мужчин, чтобы их не влекло к мечу и боевому коню. Певцов и сказителей, воспевающих народных героев, сменили услужливые барды, поющие о любовных страстишках, прелестях наложниц, альковном сумраке и чаше с вином. В те дни в зрелищных балаганах и прямо на открытых площадях нагло бесстыдствовали полуобнаженные красотки, привлекая толпы зевак; героя повсюду заменил дураковатый клоун, пошляк или проходимец, умеющий устраивать любовные делишки, набивать кошель, пить вино и драться в корчмах, но не на поле боя, где враг настоящий. Наглая, изворотливая бездарность царствовала во всей жизни, и достоинством уже считался не ум, не бескорыстное служение народному благу, а умение угождать стоящему выше и обогащаться за счет простаков. Одни рабы да бесправные бедняки трудились на полях и в ремесленных домах, иссыхая от непосильной работы, презираемые и отверженные, ибо труд, вскармливающий силы народа, считался уже недостойным свободных граждан – каждый искал выгод и развлечений. Эмиры, министры, судьи, управители волостей заботились лишь о том, как бы попышнее устроить собственные хоромы да расставить у государственных кормушек своих родственников и угодных людей. Пока окруженные толпами подхалимов государи наслаждались славословием в их честь, вся власть уходила в руки жуликов, и корпорации государственных воров набирали невероятную силу. Сверху донизу воцарилась продажность; взятка и кража стали неподсудны, порождая в среде начальствующих вседозволенность и неслыханный разврат. «Хватай себе, тащи к себе, топчи ближнего, обжирайся и наслаждайся!» – вот закон, который, подобно ядовитой ржавчине, быстро и беспощадно разъедал человеческие сообщества, превращая империи в кучи трухи, еще величественные снаружи, почитавшие себя каменными горами – но лишь до первого крепкого ветра. Чтобы государство погибло, достаточно сделать презираемым труд пахаря, кузнеца и воина , а сделано было куда большее. Если же кто-то пытался поднимать голос против всеобщей бездуховности, против продажности чиновников, пошлых и убаюкивающих народ песнопений, против сплоченного сообщества тайных и явных изменников, против начальствующих лодырей и дураков, его или тихо устраняли, или яростным хором обвиняли в очернительстве, ортодоксальности, опасной агрессивности, даже в бунте и подрыве устоев. Печальнее всего было то, что и духовные столпы государств оказались заражены общей чумой. Вместо того чтобы изживать чумных крыс, они, в лучшем случае, припугивали народ божьим гневом. Так было в Великом Хорезме, в империях Китая, в Индии и Восточном Халифате.
А тем временем в степях и горах, зорко охраняемых отрядами закаленных в лишениях воинов, молодые племена кочевников, еще не тронутые тленом гниющих цивилизаций, сбивались в грозную стаю и выбирали себе матерого вожака. Там человеку, едва он начинал ходить и понимать речь, вручали игрушечный лук и деревянный меч, чтобы со временем заменить другими, более внушительными, пока не будет способен носить настоящее оружие. Уже подростком он знал свое место в боевом расчете орды, рос воином, готовым на полное самоотречение ради исполнения воли великого кагана и предводителя войск – джихангира, именем которых действовали воинские начальники от десятника до темника. Этот сильный, умелый, злой боец, считая себя лишь клеточкой своего рода и племени, листком единого дерева, произросшего под золотым солнцем кагана, мало дорожил собой, подобно муравью, обороняющему свое гнездо или нападающему на чужое, ибо жить он способен лишь со своим муравейником. Ему непрестанно твердили: «Там, за границами кочевой степи, лежат богатейшие земли, которые когда-то у наших предков отняли злые соседи. Они разжирели и теперь живут в богатых городах, купаются в роскоши, нас же считают бродягами и дикарями. У них много войска, но это люди пустые, изнеженные, развратные, их военная сила похожа на чучело тигра, набитое опилками. Они уже давно ничего не заслуживают, кроме смерти и рабства, и в свой час мы отнимем у них все, что должно принадлежать нам».
Час пришел. И разве могли народы – пусть многочисленные, но лишенные мужественных и дальновидных вождей, не подготовленные к упорным и кровавым битвам да с притупленным чувством достоинства и гордости за свои державы – устоять против сплоченной ордынской стаи, где царила беспощадная дисциплина, где смыслом жизни каждого всадника стала война, а смерть в битве ради слова и дела великого кагана почиталась высшей честью и добродетелью! Ни численность армий, ни устрашающая техника еще ни разу не помогли тому, кто не готов до последнего дыхания драться с сильным и злобным врагом. Пораженные чумой праздности, себялюбия и корысти народы обречены, и на этот раз история беспощадно швырнула их как падаль на откорм ордынского хищника. Рухнули величайшие государства, бесследно исчезли с лика земли сотни племен и целые страны с миллионами жителей. Счастье человечества, что кони завоевателей не имели крыльев – поднебесные горы и бурные моря останавливали свирепые полчища, а на дороге их в закатные страны оказались русские княжества, где насмерть сражались все – от воина до ребенка. Поэтому кони завоевателей вытоптали только полмира. Дорого обошелся Руси эгоизм князей, не разглядевших нового врага за своими усоб-ными делами. Три великих княжества были разгромлены поодиночке, погибли и сами князья – ни один не сдался врагу на милость, не пожелал купить себе жизнь и личное благополучие унижением, ввергнув подданных в добровольное рабство. Но, обескровив врага своей гибелью, рязанцы, владимирцы, суздальцы, черниговцы, ростовчане, тверичи, козельчане и киевляне защитили земли Новгорода, Пскова, Полоцка, Смоленска, Турова, которые враг принужден был оставить в покое. И хотя Русь, теснимая со всех сторон врагами, признала ханскую власть, частью своих земель влилась в соседнюю Литву, она устояла под страшным гнетом, жила по своим законам, вынудила ханов убрать из русских городов ордынских наместников-баскаков, исподволь собирала силы, лелея мечту о полном освобождении от ненавистного ига, и, наконец, нанесла врагу тяжкую, может быть, смертельную рану на Куликовом поле. Не угасла свеча свободы, которую в своем письменном завещании наследникам наказывал беречь дядя Владимира Храброго и Димитрия Донского Симеон Гордый…
Владимир отодвинул книгу, прислушался к звону раннего кузнечного молота. Кто он был, написавший о нашествии Орды на восточные и полуденные страны, не побоявшийся осудить звериную жестокость, коварство, ненасытность завоевателей, так же как и обнажить слабодушие народов, гнилость империй, выкормивших собственным мясом силу Чингисхана? В книге указано, что она переведена на греческий с персидского, – значит, писалась не сторонним наблюдателем, а участником событий, и тот, кто выводил на пергаменте горькие слова, рисковал заплатить за них мучительной смертью. Уж Владимир-то знал, с каким пристрастием светские и церковные владыки вчитываются в труды современных им летописцев, саморучно исправляют их, заставляют наново переписывать пергамент, а то и сжигают – как будто грядущее время, в котором станут оценивать их деяния, – это и есть Страшный суд.
Серпуховской мог стать великим московским князем. Три взрослых сына осталось у Калиты. Старший Симеон, по прозвищу Гордый, правил крепко, но недолго – скосила его моровая язва, занесенная на Русь от немцев. Из двух оставшихся братьев прочили на княжение крутоватого, не по годам властного Андрея. Брат его Иван, мягкий сердцем книгочей и затворник, снискавший прозвища «Милостивый» и «Красный», сам отказывался от великокняжеского стола. Но та же беспощадная язва унесла Андрея, когда еще оплакивали Симеона Гордого. Невольно пришлось Ивану Милостивому принять государский венец, а затем, по московскому обычаю, он передал его сыну Димитрию. Сам Владимир никогда не помышлял о государском столе, служил брату как вассал, вполне удовлетворяясь тем, что в договорных грамотах Москвы он равняется с великими князьями тверским, рязанским, нижегородским, именуясь, как и они, «младшим братом» Донского. Но не всех такое положение устраивает: иной раз бояре зудят – в тех же грамотах сказано, что обязаны они следовать боярам Донского – идут ли те в военный поход, поднимают ли народ в вотчинах на иное государское дело. Видишь ли, им то в обиду – не первые в великом княжестве, а вроде как подчиненные. Да без того не то что порядка – жизни не станет. Не одних бояр – и жену доводилось приструнивать. Дошло однажды до Владимира, что в отсутствие князей Елена в церкви норовила стать впереди Евдокии. Так ведь и не добился – кто же ее подтолкнул на то. Князь не мужик – не станешь княгиню вожжами учить разуму. Коли поняла, о чем он толковал ей, – так и слава богу.
И боярские толки, и Еленин выпад, видно, известны Димитрию. С чего бы не хотел весной отпускать в Серпухов? Не опасается ли, что Владимир воздвигнет новый город, который станет соперником Москве? Но разве мало говорили между собой, что нужна еще одна сильная крепость на юге?
По правде сказать, задержался Владимир в Серпухове и от обиды на Димитрия. После гибели князей Тарусских крепко надеялся он получить хотя бы часть их земель для укрепления удела и всего великого княжества. Димитрий же сохранил удел в неприкосновенности, посадив туда наместника. Неужто боится осердить рязанского князя? Да на этого Мамаева прихвостня Владимир плевать хотел. Пусть только сунется к Тарусе! Опять же другой выморочный удел, Белозерский, вместо того чтобы приписать к Москве да поделить, подарил приблудному Юрию, который и картавит-то на иноземный манер, носит штаны и рубахи с вензелями из букв чужестранных. Такие ублюдки продают и совесть, и родину за ломаный заморский грошен – случись лишь первая большая беда…
А все же не только по жене с сынишкой, но и по старшему брату соскучился Владимир – тянет его в стольную. Сочтемся и обидами, и почестями – Москва бы стояла да возвышалась. Об одном молил небо Владимир Андреевич: не пережить бы ему Димитрия. В последней договорной грамоте он согласился именовать себя младшим братом княжича Василия Димитриевича – то письменное подтверждение клятвы, данной им в ночь перед Куликовской сечей. Если унесет Донского косая, станет Владимир служить своему юному племяннику как государю – ничего подобного не бывало еще на Руси. Сама мысль об этом тяжела для княжеской гордости.
(Откуда знать смертному человеку, что порою величие его таится в кажущемся уничижении? История Руси с благодарностью запомнит Владимира Храброго как первого русского князя, который долгие годы преданно служил своему племяннику, охраняя единство молодого Московского государства в самые тяжелые и опасные для него времена.)
Владимир снова раскрыл книгу, но тут же насторожился. В такую рань далеко слышен дробный топ многих лошадей. Откуда взялся табун в городе? И чей табун? А вот – по улице торопливый галоп всадника, хлопнули двери внизу, возбужденные мужские голоса, скрип деревянной лестницы под тяжелыми шагами, распахнулась спальня. Владимир поднял на вошедшего сердитые глаза: кто так бесцеремонно прет к нему ни свет ни заря? Увидел испуганное лицо дворского боярина, служившего одновременно постельничим, и сердце екнуло.
– Государь, гонец к тебе с порубежья!
Воин, косолапо ступая и придерживая длинный меч, вошел, качнулся в поклоне. Владимир узнал великокняжеского дружинника.
– Откуда?
– С Осетра, государь. Вечор уследили ханское войско. Идет на Серпухов.
– Сколько, где? – Владимир встал.
– Вечор пополудни – на Лисьем броду. Пять тысяч сам видал, они же все валили из дубравы. Коней мы запалили, хорошо – наехали на твой табун.
– В Москву весть подали?
– Как же!.. Олекса остался «языка» брать.
Владимир метнул взгляд на дворского:
– Новосильца ко мне – бегом. Бить набат!
На дворе тоненько тревожно заплакало било, с топотом и визгом вливался в ограду конский косяк, а потом все потонуло в медном реве колокола.
Владимир спешно высылал дозоры к бродам через Оку, гонцов – в Тарусу, Любутск, Боровск и Можайск. Знал, как необходимо теперь его присутствие в Москве, а все же нет худа без добра: из Серпухова легче поднять города удела и соседей. Скребла, сверлила голову дума: проглядели врага! Почему молчат сторожи, высланные под Тулу? Побиты? И почему не подают вестей рязанцы? Тоже в неведении?
Окольничий Новосилец уже собирал молодых горожан, разбивал на десятки, ставил во главе их дружинников, вооружал из княжеского запаса. Всем, кто не становился в строй, велено, прихватив или зарыв ценное, немедленно уходить к Можайску или Волоку-Ламскому. На Москву дорога теперь опасна, а если стольная сядет в осаду, лишние рты ей лишь в обузу. В полдень Владимир был готов в путь с тридцатью воинами. Новосильцу приказал:
– К утру ни единого человека штоб не было в городе. Уходя, сам запалишь его.
Седобородый окольничий, сложив на поясе жилистые руки, печально смотрел в серо-стальные глаза князя.
– Жизнью ответишь, Яков Юрьич, за исполнение сего приказа.
Боярин сердито мотнул тяжелой головой: зачем стращать? Неужто не понимает государь печали его – ведь каждое бревно уложено в этом городе под присмотром Новосильца!
Владимир все понимал, оттого и был суров. Он покидал Серпухов, обгоняя подводы со скарбом, закрытые возы бояр и купцов. Шли привязанные к телегам коровы и козы, где-то ревел бугай. Запеклась кровью душа, и лишь одно утешало: ни плача, ни жалоб. Князю истово кланялись – устерег, родимый, вовремя поднял, не дал сгинуть. Стыд и бессилие доводили князя до умопомрачения. Презрев опасность, с тридцатью мечами поскакал прямым трактом на Москву, гася ветром готовые вскипеть слезы.
Глухо стучали кованые копыта по корневищам, бил в ноздри хвойный воздух, всхрапывал и екал селезенкой жеребец, в пестрый хоровод смешивались рыжие, белые, серые стволы деревьев и зеленые кроны, поляны в поздних цветах, тени от черноватых тучек, груды желтых, коричневых и красных грибов, сбегающихся к дороге, и тридцать смуглых рук костенели на рукоятках мечей – родная земля становилась враждебной, потому что сами не устерегли ее.
В полночь увидели за спиной красные тучи. В ясную ночь зарево от горящего города видится почти на сотню верст. Утром в дальних далях поднимутся дымовые сигналы, обегут Русь, перекинутся в Литву, Польшу и неметчину.
Первая тревожная весть прилетела в Москву из Казани. Некий московский доброхот, татарин, насмерть загнав лошадь, добрался до Мурома и сообщил воеводе о насилиях над русскими купцами, о переправе многотысячного отряда ордынских войск через Волгу. Та же весть была в доставленной им грамотке, подписанной коротко и непонятно: «Князь». Добиться большего от татарина было невозможно, он лишь твердил: «Дмитрий-государь сам знает» – и, получив от воеводы коня, умчался обратно. Грамоту со скорым гонцом отослали в Москву. Видно, Димитрий крепко доверял таинственному «князю»: в тот же день воевода и окольничий разослали отроков в поместья бояр и служилых людей с приказом – немедленно явиться во всеоружии с дружинниками и слугами.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71
В те дни, когда гроза надвигалась на империи востока, цари царей, императоры и шахи млели на золотых тронах от сознания своего величия и могущества, понимая под могуществом число подданных и толпы раззолоченных придворных болванов со знаками командующих неисчислимыми войсками. Обленившиеся в гаремах, они видели свои армии лишь на парадах, перезабыли даже боевые песни предков, заменив их усладительными мессами. И невдомек было царям царей, что их армии, как и государства, отданы в руки людей ни на что не способных или прямых врагов. Эти хитрые пришельцы, тайно состоящие на ханской службе, втирались во все области государственной жизни, продвигая своих, а не удавалось – толкали наверх бездарнейших чиновников и военачальников, которые не могли им помешать. Для оболванивания народа устраивались пышные торжества и празднества по всякому поводу и без повода за счет государственной казны. Молодежь развращали соблазнами «красивой» и легкой жизни, даже вводили в моду женоподобные наряды для мужчин, чтобы их не влекло к мечу и боевому коню. Певцов и сказителей, воспевающих народных героев, сменили услужливые барды, поющие о любовных страстишках, прелестях наложниц, альковном сумраке и чаше с вином. В те дни в зрелищных балаганах и прямо на открытых площадях нагло бесстыдствовали полуобнаженные красотки, привлекая толпы зевак; героя повсюду заменил дураковатый клоун, пошляк или проходимец, умеющий устраивать любовные делишки, набивать кошель, пить вино и драться в корчмах, но не на поле боя, где враг настоящий. Наглая, изворотливая бездарность царствовала во всей жизни, и достоинством уже считался не ум, не бескорыстное служение народному благу, а умение угождать стоящему выше и обогащаться за счет простаков. Одни рабы да бесправные бедняки трудились на полях и в ремесленных домах, иссыхая от непосильной работы, презираемые и отверженные, ибо труд, вскармливающий силы народа, считался уже недостойным свободных граждан – каждый искал выгод и развлечений. Эмиры, министры, судьи, управители волостей заботились лишь о том, как бы попышнее устроить собственные хоромы да расставить у государственных кормушек своих родственников и угодных людей. Пока окруженные толпами подхалимов государи наслаждались славословием в их честь, вся власть уходила в руки жуликов, и корпорации государственных воров набирали невероятную силу. Сверху донизу воцарилась продажность; взятка и кража стали неподсудны, порождая в среде начальствующих вседозволенность и неслыханный разврат. «Хватай себе, тащи к себе, топчи ближнего, обжирайся и наслаждайся!» – вот закон, который, подобно ядовитой ржавчине, быстро и беспощадно разъедал человеческие сообщества, превращая империи в кучи трухи, еще величественные снаружи, почитавшие себя каменными горами – но лишь до первого крепкого ветра. Чтобы государство погибло, достаточно сделать презираемым труд пахаря, кузнеца и воина , а сделано было куда большее. Если же кто-то пытался поднимать голос против всеобщей бездуховности, против продажности чиновников, пошлых и убаюкивающих народ песнопений, против сплоченного сообщества тайных и явных изменников, против начальствующих лодырей и дураков, его или тихо устраняли, или яростным хором обвиняли в очернительстве, ортодоксальности, опасной агрессивности, даже в бунте и подрыве устоев. Печальнее всего было то, что и духовные столпы государств оказались заражены общей чумой. Вместо того чтобы изживать чумных крыс, они, в лучшем случае, припугивали народ божьим гневом. Так было в Великом Хорезме, в империях Китая, в Индии и Восточном Халифате.
А тем временем в степях и горах, зорко охраняемых отрядами закаленных в лишениях воинов, молодые племена кочевников, еще не тронутые тленом гниющих цивилизаций, сбивались в грозную стаю и выбирали себе матерого вожака. Там человеку, едва он начинал ходить и понимать речь, вручали игрушечный лук и деревянный меч, чтобы со временем заменить другими, более внушительными, пока не будет способен носить настоящее оружие. Уже подростком он знал свое место в боевом расчете орды, рос воином, готовым на полное самоотречение ради исполнения воли великого кагана и предводителя войск – джихангира, именем которых действовали воинские начальники от десятника до темника. Этот сильный, умелый, злой боец, считая себя лишь клеточкой своего рода и племени, листком единого дерева, произросшего под золотым солнцем кагана, мало дорожил собой, подобно муравью, обороняющему свое гнездо или нападающему на чужое, ибо жить он способен лишь со своим муравейником. Ему непрестанно твердили: «Там, за границами кочевой степи, лежат богатейшие земли, которые когда-то у наших предков отняли злые соседи. Они разжирели и теперь живут в богатых городах, купаются в роскоши, нас же считают бродягами и дикарями. У них много войска, но это люди пустые, изнеженные, развратные, их военная сила похожа на чучело тигра, набитое опилками. Они уже давно ничего не заслуживают, кроме смерти и рабства, и в свой час мы отнимем у них все, что должно принадлежать нам».
Час пришел. И разве могли народы – пусть многочисленные, но лишенные мужественных и дальновидных вождей, не подготовленные к упорным и кровавым битвам да с притупленным чувством достоинства и гордости за свои державы – устоять против сплоченной ордынской стаи, где царила беспощадная дисциплина, где смыслом жизни каждого всадника стала война, а смерть в битве ради слова и дела великого кагана почиталась высшей честью и добродетелью! Ни численность армий, ни устрашающая техника еще ни разу не помогли тому, кто не готов до последнего дыхания драться с сильным и злобным врагом. Пораженные чумой праздности, себялюбия и корысти народы обречены, и на этот раз история беспощадно швырнула их как падаль на откорм ордынского хищника. Рухнули величайшие государства, бесследно исчезли с лика земли сотни племен и целые страны с миллионами жителей. Счастье человечества, что кони завоевателей не имели крыльев – поднебесные горы и бурные моря останавливали свирепые полчища, а на дороге их в закатные страны оказались русские княжества, где насмерть сражались все – от воина до ребенка. Поэтому кони завоевателей вытоптали только полмира. Дорого обошелся Руси эгоизм князей, не разглядевших нового врага за своими усоб-ными делами. Три великих княжества были разгромлены поодиночке, погибли и сами князья – ни один не сдался врагу на милость, не пожелал купить себе жизнь и личное благополучие унижением, ввергнув подданных в добровольное рабство. Но, обескровив врага своей гибелью, рязанцы, владимирцы, суздальцы, черниговцы, ростовчане, тверичи, козельчане и киевляне защитили земли Новгорода, Пскова, Полоцка, Смоленска, Турова, которые враг принужден был оставить в покое. И хотя Русь, теснимая со всех сторон врагами, признала ханскую власть, частью своих земель влилась в соседнюю Литву, она устояла под страшным гнетом, жила по своим законам, вынудила ханов убрать из русских городов ордынских наместников-баскаков, исподволь собирала силы, лелея мечту о полном освобождении от ненавистного ига, и, наконец, нанесла врагу тяжкую, может быть, смертельную рану на Куликовом поле. Не угасла свеча свободы, которую в своем письменном завещании наследникам наказывал беречь дядя Владимира Храброго и Димитрия Донского Симеон Гордый…
Владимир отодвинул книгу, прислушался к звону раннего кузнечного молота. Кто он был, написавший о нашествии Орды на восточные и полуденные страны, не побоявшийся осудить звериную жестокость, коварство, ненасытность завоевателей, так же как и обнажить слабодушие народов, гнилость империй, выкормивших собственным мясом силу Чингисхана? В книге указано, что она переведена на греческий с персидского, – значит, писалась не сторонним наблюдателем, а участником событий, и тот, кто выводил на пергаменте горькие слова, рисковал заплатить за них мучительной смертью. Уж Владимир-то знал, с каким пристрастием светские и церковные владыки вчитываются в труды современных им летописцев, саморучно исправляют их, заставляют наново переписывать пергамент, а то и сжигают – как будто грядущее время, в котором станут оценивать их деяния, – это и есть Страшный суд.
Серпуховской мог стать великим московским князем. Три взрослых сына осталось у Калиты. Старший Симеон, по прозвищу Гордый, правил крепко, но недолго – скосила его моровая язва, занесенная на Русь от немцев. Из двух оставшихся братьев прочили на княжение крутоватого, не по годам властного Андрея. Брат его Иван, мягкий сердцем книгочей и затворник, снискавший прозвища «Милостивый» и «Красный», сам отказывался от великокняжеского стола. Но та же беспощадная язва унесла Андрея, когда еще оплакивали Симеона Гордого. Невольно пришлось Ивану Милостивому принять государский венец, а затем, по московскому обычаю, он передал его сыну Димитрию. Сам Владимир никогда не помышлял о государском столе, служил брату как вассал, вполне удовлетворяясь тем, что в договорных грамотах Москвы он равняется с великими князьями тверским, рязанским, нижегородским, именуясь, как и они, «младшим братом» Донского. Но не всех такое положение устраивает: иной раз бояре зудят – в тех же грамотах сказано, что обязаны они следовать боярам Донского – идут ли те в военный поход, поднимают ли народ в вотчинах на иное государское дело. Видишь ли, им то в обиду – не первые в великом княжестве, а вроде как подчиненные. Да без того не то что порядка – жизни не станет. Не одних бояр – и жену доводилось приструнивать. Дошло однажды до Владимира, что в отсутствие князей Елена в церкви норовила стать впереди Евдокии. Так ведь и не добился – кто же ее подтолкнул на то. Князь не мужик – не станешь княгиню вожжами учить разуму. Коли поняла, о чем он толковал ей, – так и слава богу.
И боярские толки, и Еленин выпад, видно, известны Димитрию. С чего бы не хотел весной отпускать в Серпухов? Не опасается ли, что Владимир воздвигнет новый город, который станет соперником Москве? Но разве мало говорили между собой, что нужна еще одна сильная крепость на юге?
По правде сказать, задержался Владимир в Серпухове и от обиды на Димитрия. После гибели князей Тарусских крепко надеялся он получить хотя бы часть их земель для укрепления удела и всего великого княжества. Димитрий же сохранил удел в неприкосновенности, посадив туда наместника. Неужто боится осердить рязанского князя? Да на этого Мамаева прихвостня Владимир плевать хотел. Пусть только сунется к Тарусе! Опять же другой выморочный удел, Белозерский, вместо того чтобы приписать к Москве да поделить, подарил приблудному Юрию, который и картавит-то на иноземный манер, носит штаны и рубахи с вензелями из букв чужестранных. Такие ублюдки продают и совесть, и родину за ломаный заморский грошен – случись лишь первая большая беда…
А все же не только по жене с сынишкой, но и по старшему брату соскучился Владимир – тянет его в стольную. Сочтемся и обидами, и почестями – Москва бы стояла да возвышалась. Об одном молил небо Владимир Андреевич: не пережить бы ему Димитрия. В последней договорной грамоте он согласился именовать себя младшим братом княжича Василия Димитриевича – то письменное подтверждение клятвы, данной им в ночь перед Куликовской сечей. Если унесет Донского косая, станет Владимир служить своему юному племяннику как государю – ничего подобного не бывало еще на Руси. Сама мысль об этом тяжела для княжеской гордости.
(Откуда знать смертному человеку, что порою величие его таится в кажущемся уничижении? История Руси с благодарностью запомнит Владимира Храброго как первого русского князя, который долгие годы преданно служил своему племяннику, охраняя единство молодого Московского государства в самые тяжелые и опасные для него времена.)
Владимир снова раскрыл книгу, но тут же насторожился. В такую рань далеко слышен дробный топ многих лошадей. Откуда взялся табун в городе? И чей табун? А вот – по улице торопливый галоп всадника, хлопнули двери внизу, возбужденные мужские голоса, скрип деревянной лестницы под тяжелыми шагами, распахнулась спальня. Владимир поднял на вошедшего сердитые глаза: кто так бесцеремонно прет к нему ни свет ни заря? Увидел испуганное лицо дворского боярина, служившего одновременно постельничим, и сердце екнуло.
– Государь, гонец к тебе с порубежья!
Воин, косолапо ступая и придерживая длинный меч, вошел, качнулся в поклоне. Владимир узнал великокняжеского дружинника.
– Откуда?
– С Осетра, государь. Вечор уследили ханское войско. Идет на Серпухов.
– Сколько, где? – Владимир встал.
– Вечор пополудни – на Лисьем броду. Пять тысяч сам видал, они же все валили из дубравы. Коней мы запалили, хорошо – наехали на твой табун.
– В Москву весть подали?
– Как же!.. Олекса остался «языка» брать.
Владимир метнул взгляд на дворского:
– Новосильца ко мне – бегом. Бить набат!
На дворе тоненько тревожно заплакало било, с топотом и визгом вливался в ограду конский косяк, а потом все потонуло в медном реве колокола.
Владимир спешно высылал дозоры к бродам через Оку, гонцов – в Тарусу, Любутск, Боровск и Можайск. Знал, как необходимо теперь его присутствие в Москве, а все же нет худа без добра: из Серпухова легче поднять города удела и соседей. Скребла, сверлила голову дума: проглядели врага! Почему молчат сторожи, высланные под Тулу? Побиты? И почему не подают вестей рязанцы? Тоже в неведении?
Окольничий Новосилец уже собирал молодых горожан, разбивал на десятки, ставил во главе их дружинников, вооружал из княжеского запаса. Всем, кто не становился в строй, велено, прихватив или зарыв ценное, немедленно уходить к Можайску или Волоку-Ламскому. На Москву дорога теперь опасна, а если стольная сядет в осаду, лишние рты ей лишь в обузу. В полдень Владимир был готов в путь с тридцатью воинами. Новосильцу приказал:
– К утру ни единого человека штоб не было в городе. Уходя, сам запалишь его.
Седобородый окольничий, сложив на поясе жилистые руки, печально смотрел в серо-стальные глаза князя.
– Жизнью ответишь, Яков Юрьич, за исполнение сего приказа.
Боярин сердито мотнул тяжелой головой: зачем стращать? Неужто не понимает государь печали его – ведь каждое бревно уложено в этом городе под присмотром Новосильца!
Владимир все понимал, оттого и был суров. Он покидал Серпухов, обгоняя подводы со скарбом, закрытые возы бояр и купцов. Шли привязанные к телегам коровы и козы, где-то ревел бугай. Запеклась кровью душа, и лишь одно утешало: ни плача, ни жалоб. Князю истово кланялись – устерег, родимый, вовремя поднял, не дал сгинуть. Стыд и бессилие доводили князя до умопомрачения. Презрев опасность, с тридцатью мечами поскакал прямым трактом на Москву, гася ветром готовые вскипеть слезы.
Глухо стучали кованые копыта по корневищам, бил в ноздри хвойный воздух, всхрапывал и екал селезенкой жеребец, в пестрый хоровод смешивались рыжие, белые, серые стволы деревьев и зеленые кроны, поляны в поздних цветах, тени от черноватых тучек, груды желтых, коричневых и красных грибов, сбегающихся к дороге, и тридцать смуглых рук костенели на рукоятках мечей – родная земля становилась враждебной, потому что сами не устерегли ее.
В полночь увидели за спиной красные тучи. В ясную ночь зарево от горящего города видится почти на сотню верст. Утром в дальних далях поднимутся дымовые сигналы, обегут Русь, перекинутся в Литву, Польшу и неметчину.
Первая тревожная весть прилетела в Москву из Казани. Некий московский доброхот, татарин, насмерть загнав лошадь, добрался до Мурома и сообщил воеводе о насилиях над русскими купцами, о переправе многотысячного отряда ордынских войск через Волгу. Та же весть была в доставленной им грамотке, подписанной коротко и непонятно: «Князь». Добиться большего от татарина было невозможно, он лишь твердил: «Дмитрий-государь сам знает» – и, получив от воеводы коня, умчался обратно. Грамоту со скорым гонцом отослали в Москву. Видно, Димитрий крепко доверял таинственному «князю»: в тот же день воевода и окольничий разослали отроков в поместья бояр и служилых людей с приказом – немедленно явиться во всеоружии с дружинниками и слугами.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71