А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Как все это походило на него самого — его душа была, как этот дом, предназначенный для церкви, но пустой, без бога; мрак и запустение царят в нем, лишь несколько малых огоньков горят, излучая тепло, возле образа Иисуса Христа, изгнанного, распятого, согбенного под тяжелою ношей, задыхающегося от его грехов и отчаяния. Vade et amplius jam, noli peccare…
О господь всемогущий! Я приду к тебе, ибо я люблю тебя. Я люблю тебя и сознаю, что Tibi soli peccavi, et malum coram te feci, — лишь против тебя я грешил и творил зло. Он говорил эти слова тысячу раз, но лишь сейчас впервые понял, что это есть истина, вобравшая в себя все истины, словно в единую чашу. О мой бог, ты — все для меня.
И тут кто-то дотронулся до его плеча, он вздрогнул. Это был Лавранс, сын Бьернгульфа: лошади уже стояли на дворе. Здесь можно пройти быстрее — юноша прошел впереди него на хоры. Когда глаза Улава привыкли к темноте, он разглядел алтарь — голый камень, еще не освященный, без обычного убранства, холодное и мертвое сердце. На южной стороне хоров была маленькая дверца.
— Поберегись, лестницу еще не вмуровали.
Лавранс прыгнул на снег. На туне стояли два монаха. Один держал лошадей под уздцы, в руках у другого был фонарь. Лавранс, видно, сказал им, что случилось, ибо один из них подошел к Улаву — он бывал у отца Халбьерна и в Хествикен заезжал однажды, Улав помнил его в лицо, но имя его забыл.
— …кратко и терпеливо сносила все твоя жена. Да… Вот это брат Стефан. Так мы здесь помянем ее с молитвою уже сегодня вечером.
Когда они ехали по льду, северный ветер леденил им спины. В тех местах, где легкий, только что выпавший снег сдуло ветром, лед был гладкий, как сталь. Луна должна была взойти же ранее, как к утру, ночь стояла темная, звездная.
— Сейчас поднимемся наверх, в Скуг, наденем-ка полукафтаны на меху, — сказал провожатый.
Улав разглядел, что усадьба была большая, — в темноте виднелось много просторных домов. Молодой Лавранс легко спрыгнул с лошади, казалось, длинная одежда вовсе не мешала ему, потянулся, поразмялся чуть-чуть, высокий, гибкий, потом пошел к одному из домов и приоткрыл дверь. Вот он снова оказался подле своей лошади, стал ей что-то приговаривать, гладить, и тут вышел человек с фонарем, свет от которого заплясал по снегу.
— Слезай с коня, Улав, пошли в дом!
Он взял у слуги светец и пошел по туну, показывая дорогу.
— Мы живем там, где поселились после свадьбы. Мачеха моя и брат мой Осмунд живут в большом доме, как при отце. — Видно, ему казалось, что все должны знать про богатых господ из Скуга.
— А что, отец твой помер? — спросил Улав, лишь бы что-нибудь сказать.
— Помер. Вот уж полтора года тому назад.
— Так ведь ты слишком молод, чтобы хозяйствовать в такой большой усадьбе.
— Я-то? Да не так уж я молод, двадцать три зимы стукнуло.
Он открыл дверь. Видно, тут, в Скуге, не привыкли запираться. Они прошли через сени в маленькую горницу, теплую и уютную. Лавранс зажег толстую сальную свечку, стоявшую у постели с пологом, бросил светец в очаг и что-то сказал, повернувшись к кровати. Потом он подал за полог женскую одежду. Вскоре к ним вышла молодая женщина, легко одетая, — на ней был красный плащ поверх широкой голубой рубахи. Черные как смоль кудри она спрятала под головной платок, обрамлявший ее худенькое большеглазое лицо. Легкая, проворная, молодая хозяйка принялась хлопотать, а муж прилег на кровать, почти скрывшись за пологом. За занавеской послышался лепет малышей и громкий смех молодого отца.
— Ты что это, Ховард! Так ты нос отцу оторвешь! А ну, отпусти! Может, ты хочешь узнать, не отморозил ли я его?
Ребятишки заливались звонким смехом.
Хозяйка принесла еду из каморы и протянула гостю кружку с пивом, пена так и бежала через край. Улав поблагодарил хозяйку и покачал головой — есть и пить сейчас он не мог, он точно помертвел. Лавранс посадил на кровать младшенького, с которым забавлялся, вышел к ним и принялся есть стоя.
— Дай-ка мне тогда испить водицы, Рагнфрид! Мы с женою дали обет не пить постом ничего, кроме воды, разве только что с гостями да в пути.
Он бросил жадный взгляд на кружку пенящегося пива. Смущенно улыбнувшись, Улав взял угощенье, отпил глоток и протянул кружку Лаврансу, и тот охотно выпил за здоровье гостя — юноша вовсе не хотел, чтобы из него вышел хмель после пирушки в Осло. Он уже порядком протрезвел в дороге и теперь поддавал жару, не жалея.
Один-единственный глоток, казалось, пробудил Улава из полудремы. Удивительное чувство, будто все, что он видел и слышал, лишь не что иное, как тени, пропало. Только что ему казалось, будто господь увел его от дороги, по которой идут люди, и предстал он один перед ликом господним в пустынном месте, ибо создателю было угодно, чтобы человек, сотворенный им, постиг бы наконец истину. И все звуки зримого мира звучали в отдалении, так же как дома в Хествикене доносился до него шум фьорда у подножия горы
— шум, который он слышал, не замечая его. Он словно бы сидел в запертой комнате наедине с неведомым голосом, что молил и стенал, полный любви и скорби: «O, vos omnes, qui transitis per viam, attendite et videte, si est dolor sicut dolor meus».
Но вот дверь запертой комнаты распахнулась. Голос умолк; он сидел у чужих людей, в чужом доме поздней ночью. Ему надо было отыскать дорогу в незнакомых краях, чтобы добраться до дому. А там ждала его смерть Ингунн и необходимость сделать выбор, который стал столь тяжким по его собственной вине, — ведь он откладывал признание со дня на день, с года на год. Сейчас он это понял. Замерзший и растерянный сидел он, словно разбуженный от удивительного сна наяву; теперь ему придется это сделать: после этого знамения, или что бы это там ни было, он не может дольше идти полуслепой, в надежде на то, что господь однажды все решит за него, принудит его признаться.
Сколько раз он позволял против своей воли увести себя с прямого пути на кривые тропы в глухую чащобу. Он давным-давно понял, сколь справедливы были слова епископа Турфинна: человеку, который жаждет всегда поступать по-своему, по своей воле, суждено однажды узреть, что он делал то, чего не хотел. Он понял, что такая воля — словно праща, из которой камень вылетел случайно. Но в сокровенных тайниках его души жила воля твердая, как меч. Эту добрую волю он получил при крещении, так хевдинг протягивает своему вассалу меч, посвящая его в рыцари. Пусть он выбросил все камни из своей пращи, выпустил все стрелы из лука, пусть он поломал или растерял все свое прочее оружие, право выбора — последовать за богом или предать его — было для него надежным мечом, Всевышний не выбьет его у него из рук. Хотя его честь и вера во Христа были запятнаны, словно рыцарский меч предателя, бог все же не отнял у него этот меч; он должен нести его, устрашая врагов создателя, либо, опустившись на колени, вернуть его господу, который все еще был готов заключить его в свои объятия, приветствовать поцелуем прощения и снова даровать ему меч, очищенный и благословленный.
Улав испытывал сейчас сильное желание остаться наедине со всеми этими мыслями, хотя он знал, что молодой Лавранс ото всей души желал ему помочь, и ему было бы очень нелегко отыскать ночью дорогу домой без его помощи. Да только всяческое желание помочь ему, которое эта молодая чета все время выказывала, было ему в тягость. Жена, опустившись на колени, хотела помочь ему снять сапоги, подала портянки из толстой домотканины и огромные унты со стельками из соломы. От ее кожи и волос ка него пахнуло теплом и свежестью, он сжался, словно обороняясь от этого сладкого запаха. Казалось, этот аромат обволакивал молодую мать воздушной пеленой, сотканной из всего того, от чего он всю свою жизнь отдалялся шаг за шагом, и от чего, как он понял нынешней ночью, ушел уже столь далеко, что даже готов был дать монашеский обет.
В горницу вошел хозяин и принес целую охапку меховой одежды, чтобы гость выбрал для себя что-нибудь подходящее. Улав почему-то опечалился оттого, что одежда юноши была ему ужасно велика, он просто тонул в ней. Улав был очень широк в плечах, хозяин дома, напротив, казалось, был тонок станом. А вышло, что он не такой уж узкоплечий, да и ростом много выше. Гордость Улава была ущемлена, ему стало больно, оттого что он во всем уступает Лаврансу, сыну Бьернгульфа, — и ростом тот выше, и красивее, и сильнее. Этот высокий белокурый юноша, хозяин большой рыцарской усадьбы, счастливый и богатый, готовый помочь всякому, казалось, с такою радостью вдыхал воздух родного дома, находясь рядом с женой и детьми. Лицо у него было овальное, с красивыми крупными чертами, а щеки еще гладкие, по-детски круглые; жизнь еще не прорезала ни одной морщины на его свежей молодой коже, да и вряд ли она когда-нибудь сделает это — видно, ему было на роду написано идти по жизни, не встречаясь с печалью.
Улав стал было говорить, что он сам найдет дорогу в лесу в приход Шейдис, что, мол, Лаврансу ни к чему ради него выезжать из дому среди ночи да еще в такой мороз. Но хозяин принялся его уверять, что большого снегопада давно не было, в лесу сейчас полно тропинок и дорожек, и потому трудно найти дорогу в Йердаруд, что пересекает лес наискось. А для него, мол, ехать ночью — пустяк да и только!
На туне слуга держал двух свежих лошадей, красивых и ретивых. Этот молодой рыцарь был ловкий наездник, и лошади у него были отменные. Улав подосадовал на себя за то, что ему пришлось садиться в седло с чужой помощью, — да уж больно сапоги были велики.
Почти всю дорогу они ехали лесом, тонкий снежный покров сильно смерзся и был весь изрезан старыми утоптанными дорожками и тропинками, что проложили лыжи, копыта коней да санные полозья. Лунного света надо было ждать еще не менее часа. Улав понял, что ему одному долго пришлось бы плутать по лесу. Наконец они вышли из чащобы на опушку леса, увидели на равнине перед собою селение и церковь прихода Шейдис.
Почти полная луна только что взошла и повисла над низкою горной грядой на северо-западе. В ее косых слабых лучах равнина казалась волнистой оттого, что снег намело в сугробы, а между ними лежали голые искристые пятна наста. Улаву вдруг вспомнилась ночь, когда он бежал в Швецию, — было это более двадцати лет тому назад. Видно, идущая на ущерб луна напомнила ему об этом. Он как сейчас помнил, что тогда тоже ждал, пока взойдет луна, и отправился в путь ночью в этот же час.
Он сказал своему проводнику, что отсюда знает хорошо дорогу на юг, поблагодарил Лавранса за помощь и обещал отослать лошадей на север с первой оказией.
— Да поможет тебе господь, бонд Улав, чтобы в доме твоем было все не так худо, как ты того ожидаешь. Прощай!
Улав стоял на месте, покуда стук копыт не замер в ночи, потом повернул на дорогу, которая вела на юг и на запад. Плотно утоптанная дорога шла Здесь по равнине, и он мог ехать быстро. Хутора и усадьбы встречались здесь редко.
Луна поднялась выше и погасила малые звездочки, бледно-зеленый свет залил небосклон, белые поля и казавшийся серым, покрытый инеем лес, тени съежились, стали маленькими.
Вот над поляной, облитой лунным светом, прокричал петух, и ему в ответ раздался петушиный крик откуда-то с другого хутора. Улав заметил, какая тишина стояла этой ночью. Он ехал один-одинешенек, не слышно было ни собачьего лая с хуторов, ни мычанья скотины, ни даже звука подков его лошади.
И снова его будто перенесли в иной мир. Казалось, жизнь и тепло ушли из него и лежали в оковах мороза и сна, словно ласточки на дне моря в зимнюю пору. Один ехал он в мертвом королевстве, над которым опрокинули огромную звонкую, гулкую чашу и из глубины ее проникал ему в душу тайный голос: «O, vos omnes, qui transitis per viam, attendite et videte, si est dolor sicut dolor meus!» Покорись, склони голову, вложи свою жизнь в эти пробитые гвоздями длани, как побежденный вручает свой меч победившему рыцарю. В последний год, нарушив клятву супружеской верности, он больше не хотел думать о милосердии божием — теперь было бесчестно и недостойно мужчины молить об этом. До сей поры он избегал суда людского. А теперь, когда проступок его был столь давним, что ему по закону, верно, можно избежать тяжкого наказания за свое злодеяние, неужто он станет молить о прощении? Он пришел к мысли о том, что у того, кто избегал суда себе подобных, должно хватить достоинства не уползать в страхе от божьей кары.
Но этой ночью, совершая свой путь под зимнею луной, словно выхваченный из потока времени и жизни, стоя на краю вечности, он понял справедливость слов, что слышал в детстве: самый тяжкий грех — усомниться в милости божьей. Не дать сердцу, пронзенному копьем, простить тебя. В этом холодном чарующем свете представилось ему, что он сам испытал подобные мучения, если только человеческое сердце можно сравнить с сердцем бога, — так лужа в дорожной грязи отражает звезду, изломанную, дрожащую под испещренным звездами ночным небом. Он вспомнил тот вечер много, много лет назад в дни его юности, когда он приехал в Берг и услышал из уст Арнвида, что она хотела утопиться, чтобы избежать его прощения и любви, не дать осуществиться его горячему желанию взять ее на руки, унести и дать ей убежище.
В эту ночь он словно наяву видел перед собой Арнвида; друг увещевал его: ты принял все, что я мог дать тебе, и потому ты мой лучший друг. Он подумал о Турхильд, он не встречался с ней с того самого дня, когда ему пришлось выгнать ее из своего дома за то, что она носила под сердцем его дитя, дитя женатого человека. Он никогда не видел своего сына, не смог защитить от позора ни мальчика, ни мать. А Турхильд ушла, не сказав ему ни одного горького слова, не жалуясь на свою судьбу. Турхильд, верно, так сильно любила его, что понимала: это последняя услуга, которую она могла оказать ему, — уйти без жалоб. И это было самым сильным утешением в ее горе — то, что она смогла сделать ему добро.
Даже для самого жалкого грешника самое худшее, когда друг, попавший в беду, не хочет принять его помощь. И хотя он столь глубоко погряз в грехе, испытал так много горя, бог ниспослал ему счастье: он смог дать Ингунн то, что хотел, и ни разу не было ему сказано, что мера исполнилась. И снова слова, услышанные им в детстве, возникли в душе его, сияя, и он понял их смысл до конца: «Quia apud te propitato est: et proper legem tuam sustinui te, Domine» .
Чужой конь устал под ним и остановился в поле, чтобы отдышаться. При свете луны, стоявшей высоко на небесной тверди, пар, идущий от коня, казался серебряной дымкой. И он сам, и конь — оба были белые от инея. Улав очнулся и огляделся вокруг. Позади него, чуть поодаль, на лесной опушке стоял незнакомый хутор; прямо перед собой он увидел белую гладь, окаймленную опушенным, искрящимся от инея камышом, который слабо шелестел под ветром, — озеро! Нет, куда же он попал? Видно, взял слишком глубоко на восток, в сторону от моря.
Луна опустилась низко к юго-западу и потеряла свой блеск, небо начало светлеть и голубеть, а ближе к земле чуть отливало красно-желтым, когда Улав наконец выехал из лесу и увидел знакомые места — перед ним было несколько маленьких хуторков, лежавших на восточном краю прихода. Самый короткий путь отсюда в Хествикен вел через Лошадиную гору. Окоченевший, иззябший, вконец измученный, стоял он, потягиваясь и зевая, — он спешился, чтобы вести уставшего беднягу коня вверх по склону. Медленно погладил он чужую животину, похлопал по морде. Иней и замерзшая пена застряли у коня в шерсти. Наступило утро.
Поднявшись на вершину гребня, он постоял немного, прислушиваясь, — всеми своими чувствами он ощущал необычайную тишину: фьорд затих, скованный наступившими морозами. Вверх и вниз, насколько хватало глаз, он видел ледяной покров, шероховатый, корявый, серо-белый. В начале недели южный ветер сломал первый лед на фьорде и пригнал льдины к берегу, а нынешней ночью мороз снова сковал их в одно. Легкая морозная дымка, словно пар, заволокла весь мир, иней разлохматил деревья и кусты, а поднимающееся в морозном мареве солнце окрасило воздух в красноватый цвет.
Когда на туне раздался стук копыт, из дверей вышел монах встретить его.
— Слава богу, ты поспел вовремя!
И вот он стоял у ее постели. Она лежала, сложив крест-накрест худенькие желтые руки на впалой груди, словно покойница; лишь глаза ее под тонкой, почти прозрачной пеленою все еще слегка двигались. Сердце его уколола острая боль, он понял, что ей уж недолго лежать здесь. Вот уже более трех лет входил он в эту горницу и выходил из нее, покуда она лежала распростертая на постели, измученная, в силах лишь пошевелить головой и руками. Господи Иисусе Христе, неужто для него так много значило — лишь бы она жила на свете!
А монах все говорил и говорил — о том, сколь легко ей будет теперь, когда она наконец избавится от страданий, ведь как только она могла терпеть, бедняжка, — в последнее время спина у нее была сплошная кровавая рана! Терпелива и благочестива она; когда он, брат Стевне, давал ей последнее причастие, то сказал:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68