А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Застенчиво улыбнувшись, он показал ей, что прятал в кулаке — несколько больших мокрых ягод земляники, нанизанных на соломинку, — так они делали, когда были детьми. От мокрых ягод ладонь у него была в красных пятнах.
— Я нашел их возле мельницы.
Ингунн взяла ягоды, забыв сказать спасибо. Эти маленькие красные пятна на заскорузлой, грубой ладони… Она вспомнила свою жизнь с ним с отроческих дней и до сей поры. Дважды обагрялась эта рука кровью из-за нее. Твердый, испачканный смолою кулачок мальчонки помогал ей перелезать через изгороди, разжимался, чтобы поднести ей подарок. Ей казалось, будто ее с ним жизнь похожа на стенной ковер — длинное тканье с мелкими узорами: короткое счастье, горячие и нежные ласки, а между ними полосы тоски и томления, пустых мечтаний, огромное темное пятно — время позора и безумного отчаяния, а потом все эти годы в Хествикене… все это вдруг предстало перед нею картинками, вытканными на одном поле, — единое полотнище из одних и тех же ниток со дней отрочества и до сей поры, до конца.
Она всегда понимала, что Улав добр к ней. Знала, что не у всякого хватило бы терпения возиться с нею так долго, не у всякого хватило бы сил оборонять и пестовать ее все эти годы. Конечно, она благодарила его в сердце своем, благодарила иногда горячо и истово. Но только теперь увидела она со всею ясностью, сколь сильна была его любовь.
Вот он стоит возле люльки. Полозья мерно постукивают о пол, дитя гукает, тихо взвизгивает от радости и изо всех сил колотит пятками о шкуру, постланную на дно колыбели; матери видно, как розовые ручонки машут над перильцами люльки.
— Ну, Сесилия, скоро ты размотаешь им все эти пеленки.
Улав засмеялся и взял малютку на руки. Она до того усердно дрыгала ножонками, что свивальник размотался и повис кольцами на руках, ногах, на шее и на толстеньком розовом тельце. Удивительно, как только она не удавилась им.
— Ты не сумеешь ее распеленать? — Он положил ребенка рядом с матерью поверх одеяла. — Ты что это, никак плачешь? — спросил он огорченно. Слезы застилали ей глаза, она почти ничего не видела, когда пыталась распеленать Сесилию.
— Она будет такая же белокурая, как все хествикенские мужчины в нашем роду, — сказал отец, — смотри-ка, у тебя выросло семь локонов на темечке.
— Он загладил назад волосы, что падали длинными светло-желтыми стружками на лоб малютки. — У тебя опять болит, Ингунн, милая ты моя?
— Нет. Я лежу и думаю: вот ты был добр ко мне и оставался верным все то время, что я знаю тебя, а я так и не смогла отплатить тебе за любовь.
— Полно, не говори так. Ты всегда была… кроткой… — Он не мог придумать другой похвалы, вот так сразу, хотя ему очень хотелось порадовать ее. — Ты была кроткой и… тихой женою. Теперь ты, верно, поняла, что я люблю тебя, — сказал он горячо.
— И вот уже целый год, — прошептала она с болью и робостью, — как ты живешь без жены, а я у тебя лишь больная сестра, за коей надобно ходить.
— Правда твоя, — тихо сказал муж. — Но я и теперь люблю тебя. Сестра — говоришь ты. А помнишь ты первый год, что мы жили вместе? Мы спали в одной постели, пили из одной чаши и были словно брат и сестра; мы не знали, что может быть по-иному. Но и тогда нам было лучше всего вдвоем.
— Да. Но тогда мы были малыми детьми. И я в ту пору была красивая, — взволнованно прошептала она.
— Была. Но боюсь, что я был тогда еще несмышленыш и не видел этого. В те годы я, верно, ни разу даже не подумал о том, красивая ты или нет.
— И я была сильная и здоровая, не обуза тебе.
— Да нет же, Ингунн, дружок мой любезный, — слабо улыбнулся Улав, — сильною ты никогда не была.
Долгой казалась зима обитателям Хествикена в этом году.
Улав все время оставался дома, боялся покинуть Ингунн хотя бы на одну ночь. Она мучилась от долгого лежания в постели — исхудала она страшно и не переставая маялась от боли в спине: как полежит долго на одном боку или на спине, так сперва заломит в ребрах, а после вся грудь болит нестерпимо. Ничем было не унять боль, разве что поворачивали ее почаще, тогда немного отпускало. Есть она вовсе ничего не могла. Ей не давали умереть, заставляя глотать понемножку жидкую кашицу, мясной взвар да молоко.
Она хотела было лежа заняться рукодельем, да стоило ей немного подержать руки на весу, как они немели, не давая ей ни шить, ни заплести косу. Оставалось одно — лежать недвижимо. Она никогда не жаловалась ни единым словом, а когда кто-нибудь подходил к ней, помогал повернуться или поправлял подушки, она тихо и ласково говорила спасибо. Иной раз она много спала днем, но по ночам не смыкала глаз.
Улав оставлял огонь в очаге гореть всю ночь, а сам сидел у отверстия в стене, прорубленного в камору, чтобы в горницу оттуда шло поменьше холода. Хотя зима и не была сильно холодная, но дым, что ел глаза день и ночь, им шибко досаждал. Так бодрствовал он у постели больной ночь за ночью.
Эйрик лежал в постели за его спиной и спал, Лив спала на лавке, а Сесилия на кровати возле матери. Улав лежал в полудреме, но заснуть не засыпал — примечал, если уголек выскочит из очага или Ингунн застонет чуть слышно — тут он сразу вскочит с постели и бежит к ней. Всю эту зиму он спал не раздеваясь, одежду снимал только как мылся в бане.
Он опустился на колени перед ее постелью, сунул ладони под ее плечи, под поясницу, потом подержал секунду ее пятки. С каким-то болезненным страхом ожидал он, что у нее появятся пролежни. От всего его чувства к ее телесному «я» в нем остались последние тлеющие угольки, он думал о том, что не вынесет, если увидит, что кожа ее лопнула и язвы разъедают еще живую плоть Ингунн. Он никогда не мог глядеть на язвы, сносить запах гноя, хотя и стыдился своей слабости. А сейчас он молил бога, чтобы хоть этого с ней не сталось, просил не только за нее, но и из-за себя.
Он подошел к очагу подбросить дров.
— Хочешь водицы испить, Ингунн? Может, посидишь у меня на коленях?
Улав завернул ее в одеяло, поднял на руки и уселся с нею на скамью со спинкою подле очага. Он осторожно приподнял ее безжизненные ноги, подложил под ступни пуховые подушки, посадил ее к себе на колени и опустил ее голову к себе на плечо.
— Хорошо тебе так?
Случалось, она засыпала у него на руках. Улав сидел часами, держа ее на коленях, покуда у него самого не замерзала спина, а руки и ноги не начинали стынуть и неметь. А случись ему чуть шевельнуться, она тут же просыпалась. Она старалась высвободить руку из-под одеяла и гладила его лицо.
— Теперь мне сильно полегчало. Отнеси меня на кровать, Улав, да ложись-ка сам, ты ведь, поди, притомился.
— Тяжкою ношей стала я для тебя, — сказала она ему однажды ночью. — Только потерпи еще маленько. Разве что до весны дотяну, не дольше.
Улав не перечил ей. Он и сам так думал. Придет весна и заберет ее с собой. Теперь он, наконец, был готов покориться этому.
Однако, когда зима была на исходе, ей даже, пожалуй, немного полегчало. Во всяком случае, она оживилась и даже стала спрашивать, что творится в усадьбе, хорошо ли ловится рыба. По утрам и вечерам она прислушивалась к бряцанью колокольчиков, кликала своих коров по именам, а как-то даже сказала, что теперь, когда настала весна, пусть ее ненадолго вынесут на двор, охота еще разок взглянуть на скотину.
Сесилия была большая не по годам и собою раскрасавица; днем она была для Ингунн немалою утехой, но Лив все время должна была оставаться при них. Ночью девочка спала с кормилицей в другом доме — Ингунн была более не в силах терпеть толстое, сильное дитя у себя в постели: Сесилия во сне переворачивалась и придавливала мать, а когда не спала, ползала по постели и падала тяжело на ее измученное болью тело.
Улав терпеть не мог Лив и старался не заходить в горницу, когда там бывала служанка. К тому же он знал, что она охотница стянуть что попало, и у него было более чем подозрение, что они с Анки были уж слишком сердечные друзья и что она и его выучила таскать что плохо лежит, изворачиваться и врать. Верить Арнкетилю и прежде было нельзя, но только прежде ему не верили оттого, что парень больно глуп. Ничего стоящего они не крали, но Улаву не нравилось, что в усадьбе у него живут нечестные люди. Правду сказать, хозяйство у него начало хиреть — сам он уставал до смерти каждый божий день и не справлялся со всем, что ему надо было бы сделать, а под гору-то едешь быстро.
Сесилию он теперь и днями видел мало. Понемногу к его отцовской любви приметалась сильная горечь — он вспоминал, как синею, туманною весеннею ночью воротился домой и увидел ее в колыбели, сердце у него так и жгло. Когда ему в первый раз положили ее на руки, он был уверен, что теперь будет поворот в их судьбе — Сесилия пришла в мир, чтобы принести им счастье!
Он любил свою маленькую дочь, но любовь эта сникла, словно опустилась на дно его сердца и лежала там, как робкий и молчаливый зверек. Первое время отец часто останавливался у ее люльки, трогал ее шаловливо и ласково пальцами, и стоило ей улыбнуться, его охватывала тихая, недоуменная радость. Он брал ее на руки, прижимал к себе на мгновение, неловко и неуклюже: Сесилия, Сесилия… Теперь же, когда ее несли из одного дома в другой, он останавливался поодаль, улыбался дочке, махал ей рукой, а она и не глядела на него. То, что она была так красива, и что он узнавал в этой нежной белокурой малютке свою кровь, казалось, только делало отцовскую печаль еще горше.
Эйрик теперь мало досаждал родителям. Девятилетний мальчонка невольно держался подальше от взрослых, видя, что они все время ходят мрачные. Ему хватало дел и проказ в большой усадьбе, и в дом он приходил лишь к трапезе да на ночлег.
Весной на страстной неделе отправился Улав на ярмарку. Там его отыскал нарочный и велел ему явиться в монастырь братьев-проповедников.
Настоятель рассказал ему, что его друг Арнвид, сын Финна, умер прошедшею зимою. В прошлом году в середине лета он принял схиму у братьев в Хамаре. Но уже на второй неделе поста он вдруг умер, никто не знает отчего. Когда братья направлялись к обедне, шедший рядом с ним монах увидел, что он побледнел и даже пошатнулся единожды, однако, когда монах спросил его шепотом, не захворал ли он, брат Арнвид в ответ покачал головою. После того как они преклонили колена, читая «Verbum caro factum est» , он увидел, что молившийся рядом с ним Арнвид не мог подняться, а как отслужили обедню, он уже лежал в беспамятстве. Тут они внесли его в дормиторию , уложили в постель; он то и дело тихонько стонал, но в себя не приходил. После полудня он открыл глаза и слабым голосом попросил причастить его. Сразу же после причастия он уснул, а когда монахи воротились с вечерней молитвы, он уже был мертв. Умер он столь тихо, что сидевший подле него монах даже не мог сказать, когда он испустил дух.
Настоятель рассказал также, что, перед тем как уйти в монастырь, Арнвид выделил кое-что из своего имущества родичам и друзьям. Эти два рога он велел своим сыновьям передать Улаву, сыну Аудуна. Однако сыновья поленились выбраться из дому, они приехали в Хамар лишь на похороны отца, и тогда Магнус привез с собою рога в монастырь, а отец Бьярне решил не посылать столь дорогие вещи на юг, покуда кто-нибудь из монахов их ордена не поедет туда.
Улав узнал рога из Миклебе. Они были небольшие, но очень дорогие: два рога серны, украшенные золоченым серебром.
Улав и его друг пили из них по праздникам мед и вино — для взрослых эти сосуды были маловаты.
Весть о смерти Арнвида потрясла Улава до глубины души. Он не мог оставаться в городе среди чужих людей и в тот же вечер отплыл в Хествикен.
Прежде, когда он думал о друге и вспоминал их последний разговор, ему было больно и стыдно оттого, что он обнажил свою душу перед ним и стоял, будто голый. Он раскаивался в своей слабости, а иной раз даже думал: ему стало бы легче, кабы он узнал, что Арнвида более нет на свете; теперь же, узнав, что он лишился единственного друга, кому он доверился, ему стало невмоготу одному носить в себе свою тайну.
Впервые увидел он теперь, чем же на самом деле была их дружба. Он был всегда берущим, а Арнвид — дающим. Он лгал своему другу, а тот разгадал его ложь; не только в тот раз, а вплоть до последней встречи он говорил ему все, что вздумается, а друг молчал. Ему нужны были опора и помощь, и Арнвид помогал ему, как помогал всем, кто просил его помощи. А в награду с него сдирали кожу, как с того агнца, что набрался храбрости, решив последовать примеру Христа. И все же Арнвид осуждал самого себя, почитал себя ненадежным спутником каждый раз, когда не видел перед собою ясного пути, и каждый раз сердце его переполнялось горечью и презрением к ничтожности людской — такое иной раз выпадает на долю человеку, осмелившемуся идти по пути, по которому однажды шел сам бог.
Этой весной Улав был еще молчаливее, чем обычно.
Однажды утром, когда все домочадцы были заняты своим делом, он вернулся домой.
Солнечный свет проникал в горницу через дыру в потолке, лучи солнца падали на очаг, в котором погас огонь, на глиняный пол, ложились светлою полоской на кровать Ингунн. Дети были у нее в горнице: Эйрик лежал, положив темную кудрявую головку на руку матери, и его длинные ноги свисали с постели. Сесилия ползала по кровати, приподнималась и грузно шлепалась, радостно взвизгивая, на безжизненное тело, распростертое под одеялом. На малютке была одна только красная шерстяная рубашонка, лицо у нее было белое, румяное, волосы отросли и падали блестящими льняными кольцами на лоб и затылок. Белки ее ясных глаз были до того голубые, что радужницы сливались с ними, глаза казались огромными, и оттого в ее нежном, чарующем детском личике было что-то странное, по-звериному хищное.
— Матушка больна, нельзя на нее наваливаться, Эйрик!
Улав сел на край постели и посадил малышку к себе на колени. Он крепко прижал дочку к себе, а она стала брыкаться — не привыкла к отцу. Улав почувствовал, что он держит в руках сильное и крепкое маленькое тельце, ее мягкие, как шелк, волосы пахли свежестью.
Когда ее не пустили к матери, она стала выгибаться в руках у отца и проситься к брату. Эйрик взял ее и, держа девочку под руки, стал учить ее ходить. Сесилия выпятила круглый животик, растопырила руки и ноги, запрокинув голову и хохоча прямо брату в лицо, потом наклонилась вперед и быстро засеменила, с силою отбрасывая ножонку назад и лопоча со смехом: «Иди-ди-ди…»; она скрючила пальцы ног, прижала их к подошвам, мяконьким, еще не ступавшим по земле.
Улав смахнул с постели полузасохшие цветы, что цветут в конце весны — начале лета: вика, тмин, лютики и крупные фиалки. Ингунн зажала в руке пучок цветов.
— Я вижу, на дворе давно уже лето.
Улав сидел и смотрел на ребятишек. На редкость красивых детей родила она на свет. Эйрик подрос, стал высокий, стройный, на узких бедрах — ремень с подвешенным ножом. Улав видел, что мальчик хорош собой: лицо его уже не было по-детски круглым, стало худощавым, с тонкими чертами, нос с горбинкой, зубы ровные, чуть выступающие вперед, цвет лица смуглый, волосы черные, глаза золотисто-карие. Могла ли мать не думать о том, на кого он похож?
— Возьми сестренку, Эйрик, да снеси ее к Лив. Нам с матушкой надобно потолковать кое о чем.
Ингунн поднесла обеими руками пучок увядших цветов к лицу, ее трепещущие ноздри вдыхали кисловатый запах цветочного сока и весны.
— Теперь, моя Ингунн, — сказал Улав четко и спокойно, — скоро ты не будешь больше лежать здесь все время и маяться. На тинге попросил я, чтобы этим летом нас подвезли на шхуне в Нидарос ко святому Улаву, святой праведник снова исцелит тебя, и ты будешь ходить.
— Что ты, Улав, и не думай о том. Не доехать мне живой до Нидароса, помру в пути.
— Полно! — Улав закрыл глаза, горько улыбнулся. Он был бледен, как мертвец. — Теперь, Ингунн, у меня достанет смелости. Как приеду ко святому месту, покаюсь в своем грехе. По доброй воле отдамся в руки божий, пусть судят меня за то, что я погрешил перед ним, перед законом и правом своего народа.
Она в ужасе уставилась на него, а он сказал с тою же улыбкой отчаяния:
— Разве не чудо то, что тогда случилось с тобою в Миклебе? Когда ты поднялась с постели и пошла. Неужто ты не веришь, что господь может еще раз сотворить чудо?
— Нет, нет! — закричала она. — О чем ты говоришь, Улав! Про какой грех поминаешь!
— Ясное дело — о том, что я убил Тейта. Поджег домик на выгоне, где он лежал мертвый. Ведь я в этом так и не исповедался. Все эти годы, приходя в церковь, я честно исповедовался во всех прочих грехах, больших и малых, принимал святое причастие, как все христиане, слушал церковные службы и делал вид, делал вид… Теперь я положу этому конец — не хочу более терпеть! Отдаю себя на суд Создателя и, что бы он ни сотворил со мною, стану с благодарностью славить, славить имя его.
Увидев отчаянный страх на ее лице, он бросился на колени перед постелью и спрятал голову у нее на груди.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68