А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


— Возраст... Переходной, говорят. Еще отчет был в газете, с собрания. Писали, лично сама Борисова присутствовала.
Поляков сел к столу, уперся руками в колени.
— Знаешь, Катя, нужно все обговорить, так получилось нескладно...
«Сейчас он скажет»,— подумала она, передвигая кастрюли. Поляков взглянул на нее, встал, подошел, повернул лицом к себе.
— Ты что?
— Говори.
— Понимаешь, я решил там совсем остаться. Это надолго, Катя.
Он говорил сейчас не о том, о чем думал, от Солонцовой это не могло ускользнуть и больно задело, но она с облегчением и оживленнее, чем требовалось, приняла участие в этом обмане, прикидывая, как лучше сделать и не сорвать Васе окончание года.
— Семилетка ведь. Неизвестно, какие там учителя.
— Учителя везде и плохие есть и хорошие. А школа двухэтажная. Ну, в общем, смотрите, семилетка — дело серьезное.
Никто не сказал, что Вася мог жить и у Дротовых, и оба они отлично это знали.
Вошел Вася, с грохотом бросил дрова у плиты.
— Лампочка в сарае перегорела, ощупью выбирал. Не знаю, сухие ли...
— Спасибо, сынок.
Солонцова обрадовалась его появлению и стала тщательно разжигать дрова. Она знала: разговор придется заканчивать, но сейчас она была слишком растеряна. Она долго готовила себя к такому разговору и опять ушла, уклонилась от него. Он бы не помог, еще больше бы все ухудшил. Пока Дмитрия рядом не было, ей хотелось, чтобы такой час наступил быстрее, чтобы все кончить и разом оборвать, а сейчас она со страхом почувствовала, что не смогла бы пережить, если бы все получилось так, как она думала.
Дед Силантий, поглядывая на стенной календарь, истово хлебал суп деревянной ложкой (металлических не признавал), и, когда подносил ложку ко рту, с бороды начинало
ссыпаться хлебное крошево. Старея, он все больше становился чревоугодником и любил поесть повкуснее, поосновательней. Хороший обед делал его благодушным и уступчивым. Сегодня, несмотря на душистые, жирные щи с большим куском свинины и на свежеиспеченный ноздреватый хлеб, дед Силантий сильно не в духе.
За длинным столом с дедом Силантием восемь человек. Фроська управляется на колхозной ферме и редко приходит на обед; Танька работает сегодня на мельнице, а там работа тоже без обеда; еще трех дочек дед Силантий в прошлые годы выдал замуж, у них теперь свои семьи.
Русоволосые головы девок светятся чистыми проборами, все молчат, и только постукивают ложки. Разговоры ведутся вполголоса и мало, девки искоса поглядывают на отца. Обстановка накалена. Все ждут. Девки едят нехотя, отпугивают от блюда с нарезанным хлебом откуда-то взявшуюся назойливую муху.
— Рано муха пошла,— заметила с досадой старшая, Мань-ка, выполнявшая в доме обязанности матери и хозяйки, уже успевшая постареть, с морщинками вокруг глаз.
Дед Силантий уважал свою старшую: если бы не она, не поднять бы ему на ноги такую ораву. И еще втайне он уважал ее за орден, полученный в партизанах. Сейчас ее слова о мухах выводят деда Силантия из себя.
Он отложил кусок хлеба, вылил из миски остаток щей в ложку, хлебнул, тыльной стороной ладони, снизу от себя, отряхнул бороду, вытер мокрые губы, оглядел русые головы дочерей и, впадая в гнев, сильно стукнул ладонью по столу. Миски зазвенели, подпрыгивая, и девки, больше от неожиданности, подняли головы.
— Не пущу,— сказал дед Силантий.— Я сказал — нет, никуда не поедут. Пусть дома работают. Здесь делов непочатый край.
Манька, ставившая чугун с остатками щей под загнетку, молча достала из печи чугунок с картошкой, поменьше, стала раскладывать по мискам.
— Клавка, сбегай за огурцами,— приказала она.— Забыла достать. Рассолу зачерпни, я с рассолом буду. А ты, Полька, после обеда дрова не забудь, твоя очередь. В печку надо положить, завтра не растопишь.
Дед Силантий, разгораясь все больше и больше, и оттого, что с ним не хотели разговаривать, и оттого, что молчание, словно по уговору, означало всеобщее несогласие, вновь стукнул по столу.
— Кто здесь, я спрашиваю, хозяин? А? Кто вас на ноги поднял, когда мать отошла? Кто хату вам поставил, одевал, обувал? Вон, вторую половину отгрохал — хоть зайцев гоняй.
Он говорил, все повышая голос. Манька в сердцах оборвала:
— Хватит, батя. Ты, ты хозяин. Никто тебе ничего не говорит. И что ты зря мелешь? Хата одна, а нас вон, еще восемь девок. Бахвалится, бахвалится... А лес вон Полька заработала, ей дали. Из готового можно. Вторая половина... Нашел чем корить. Что мы с твоей хатой делать будем? Ну, мне некуда, под пятьдесят, слава богу, а им-то жить надо. Клавке — двадцать, а Польке и того меньше. Им жить надо, пущай едут, зря ты расходился. Что они тут у тебя видят? Пущай едут. Люди едут, и они пущай. Белый свет посмотрят. Человека, может, хорошего встретят. Ты сам подумай, нечего тебе антимонии разные расписывать. Путевки у них получены, сколь раз в город бегали, Тахинин-то не хотел пущать.
Деда Силантия от сытой еды разморило, тянуло в сон, он давно уже почувствовал, что на этот раз ему не поставить на своем и девки не послушаются.
— И правильно не хотел, вот я к новому председателю схожу,— проворчал он, выдвигая последнее, о чем думал давно.— Ну, в колхозе мало получать приходится, так што из того? Налогов нет, можно скотину лишнюю развести. Себе будет, и на ваши тряпки можно. Девкам-то куда разъезжать, потом они тебе поднатащат сюда. Не семь, а десяток ртов станет. Замолчи, Манька, медаль у тебя есть, а все ты баба.
— Сейчас на бабе, батя, весь мир стоит.
— Много ты понимаешь, я вижу,— совсем вяло пробормотал дед Силантий.— Я тоже своим детям не враг. Добра им хочу.
— Вот и пущай едут. Раз захотели — пусть. Как сам молодой был, не думал особо. Вон нас сколько,— Манька кивнула на стол, на сестер, и дед Силантий растерялся перед такой дерзостью старшей дочери, весь как-то сник и словно уменьшился в росте.
— Цыть! — сказал он Маньке, тяжело поднимаясь из-за стола.
Никто больше ничего не сказал, последнее слово, видимость отцовской воли и власти должны остаться за отцом, и тогда все уладится постепенно.
— Ознакомилась с вашими наметками, Парфен Иванович. В основном согласна.
— А в деталях, Юлия Сергеевна? — спросил Мошканец, шевеля одутловатыми щеками и откидываясь на спинку кресла.
— Думается мне, Осторецкому сельхозрайону ссуду на строительство следует увеличить. По крайней мере вдвое, Парфен Иванович.
— Мотивы, Юлия Сергеевна, простите?
Она, недовольная его нежеланием понять, вновь пробежала глазами цифры, названия районов, и Мошканец, полузакрыв глаза, ждал.
— Близость большого города, Парфен Иванович. Сейчас вон какие перемены, всего сразу не изменишь. Нужно учитывать. Хорошо иметь, назовите как хотите, показательные во всех отношениях хозяйства.
— Понимаю вас, только...
— Какие у вас возражения?
— Никаких, кроме справедливости и здравого смысла, Юлия Сергеевна. Простите, я повторяю, возможно, здесь вы правы больше и я не учел. Вокруг города у нас и без того довольно приличные и сильные колхозы. За немногим исключением. Глубинные районы, такие, как Баровский, Ягренский...
— Знаю, недавно ездила.
— Хотел вам напомнить, Юлия Сергеевна. Сейчас бы надо посерьезнее подходить, вон что идет кругом.
Юлия Сергеевна бросила на него быстрый косой взгляд, лицо у нее за последнее время словно подсохло, и лишь глаза стали больше. Чего ему надо, этому старику? Был же разговор на бюро после ее возвращения из Москвы, она все обстоятельно и подробно изложила. А вступать в какие бы то ни было разговоры она не может, просто нет пока сил. Они все кругом словно сговорились, только этого и ждут. Она ведь умеет держать себя, она для всех должна оставаться спокойной и уверенной. Может, и строительство ГЭС она напрасно затеяла, но теперь поздно об этом, слишком поздно. Признал даже Дербачев. А возможно, еще что-нибудь переменится, и ГЭС станет ее активом... Возможно... Впрочем, ничего она не знает, только в одном уверена: нужно быть спокойной. Больше ничего.
Мошканец, нарушая затянувшееся молчание, сказал:
— Советоваться вам надо больше, Юлия Сергеевна, не таить про себя. Вон ведь как оно бывает, когда все один да один. Ночью-то и совсем не спится, лежу, все Дербачев вспоминается.
Юлия Сергеевна опять не заметила его желания поговорить, коротко кивнула:
— Прекрасно, Парфен Иванович. Благодарю, только таить мне нечего. Мы не опаздываем?
Мошканец взглянул на часы, далеко отставляя руку.
— Время есть. Старею, не понимаю, к чему уж из колхозов людей отправлять? В отставку пора, видать.
— Что вы говорите, Парфен Иванович, о какой старости? Вам еще работать да работать. Наша область одна из густонаселенных.
— А наши колхозы тоже перенаселены, Юлия Сергеевна?
— Не хитрите, Парфен Иванович, поехали, пора. Мы хорошо знаем друг друга, не первый день, хитрить незачем.
— Да, это правда. Понимаете, всю бы эту ораву в наши колхозы. А тут еще растреклятое строительство. Сколько ни суешь, все мало — прорва сущая.
Юлия Сергеевна засмеялась:
— Не государственный подход, Парфен Иванович. Кстати, нужно поговорить и о ГЭС, тревожит что-то последнее время. Что они там с дорогами тянут? Людей достаточно. И что с бетонным заводом? Ладно, ладно, Парфен Иванович, потом. Философствовать и без нас есть кому. Пошли.
Мошканец, посапывая, выбрался, опираясь на подлокотники, из глубокого кресла, одернул пиджак, вспоминая Дербенёва, по привычке потрогал узел галстука — на месте ли.
Привокзальная площадь из конца в конец запружена народом, полощутся флаги, на стенах зданий яркие полосы плакатов: «Молодежь, на целину!», «Товарищи комсомольцы! С честью ответим на призыв Родины! Пошлем на освоение целинных земель самых достойных!», «Вперед, на восток!»
Сегодня в 15.00 Осторецк отправлял первый в этом году эшелон молодежи, восемьсот сорок человек, и по всей площади смеялись и танцевали, играли баяны и аккордеоны. Отправление совпало с воскресеньем, и проводы превратились в праздник. На площади — отъезжавшие и их родные, организованные колонны пионеров в красных галстуках и с первыми весенними цветами, выездные торговые палатки, порой прямо на грузовых автомашинах. Торгуют крюшоном, лимонадом, местным пивом, мороженым, селедками и конфетами, толстыми темными колбасами местного производства — торговля водкой и вином категорически запрещена. На площади то тут, то там стреляет пробкой разогретое шампанское, бьет фонтаном белой пены, его зажимают пальцем, успокаивают, пьют по очереди из одного или двух стаканов.
На площади весело, и небо веселое, весеннее и легкое.
Много посторонних, пришедших поглядеть, полюбопытствовать. Дородные тетки и старухи по две, по три ходят, приглядываются, словно прицениваются. Одна, особо заметная, маленькая, с провалившимися от старости губами и не по-старчески быстрыми маленькими глазками, мелькает то тут, то там, и многие ее уже приметили и, когда видят вторично, спрашивают:
— Кого разыскиваешь, мать?
Старуха в черном торопливо кивает головой:
— Никого, голубчики, никого. Хожу, смотрю — народу страсть. Как на войну.
— А мы в самом деле на войну, мать. За хлеб едем воевать.
— За хлебушко не воюют,— не соглашается старуха в черном,— хлебушко сеют. И далеко вы собрались?
— Далеко, далеко. На Алтай, мать, в Сибирь.
— В Сибирь? Далеко-о,— тянет старуха.— Морозы там, говорят. Какой уж там хлеб?
— И хлеб, и морозы — все бывает. Тридцать центнеров с га.
— Веселые вы все какие,— говорит старуха, улыбаясь морщинистым ртом.— В сорок первом двух своих провожала, тоже народу было страсть, тогда стон стоял. Ваня и Гриша, один после другого родились. Ждала я, ждала — не вернулись, бумажки получила после войны.
— Иди к нам, мать,— предлагают ей.
Старуха задумывается, стоит молча, рассматривает и, встревоженная многолюдством и шумом, тихо, сама себе шепчет: «Да все какие молоденькие... Как без присмотра-то будут? В такой-то дали?..»
Старушка в черном семенит дальше, пробивается сквозь особо плотную толпу и стоит, опираясь подбородком о свою высокую суковатую палку с изъеденным о землю нижним концом. Сразу несколько молодых пар отплясывают «Камаринскую», мелькают платья девушек, чубы у парней, и один — с цыгановатым лицом, грудь колесом, руки вразлет — хорош особенно. Старуха в черном от удовольствия шамкает беззубым ртом, отрывает от палки подбородок и начинает в ритм постукивать палкой.
— И-и-ах! — неожиданно тонким голосом вскрикивает цыгановатый танцор и стучит, стучит каблуками, и на смуглом лице у него проступает пот. Он, словно вкопанный, останавливается, достает платок.
Здесь танцуют, а рядом длинный, нескладный, лет восемнадцати, не больше, с тоской оглядывается по сторонам. Мать ему едва-едва до плеча, все что-то ему говорит без умолку. Сам он время от времени тоскливо тянет:
— Ну, хватит, мама, ну-у, помню все...
— Воду сырую не пей, дизентерия привяжется, кто тебя там, в глуши, лечить будет?
На привокзальном рынке, пристроившись за длинным столом в ряд с другими, ведут бойкую торговлю кума Сте-панида и кума Салыниха из Коростылей. У одной вареная картошка и соленые огурцы в больших ведрах, другая торгует мочеными яблоками и яйцами. Кума Салыниха завидует подруге: картошку с огурцами берут лучше. В перерыв между покупателями они перебрасываются словечком, другим.
— Едут, кума?
— И то, едут.
— Счас, говорят, два ешалона с Киева проследуют. Один за другим.
— Беда! То-то, разве напасешься. Вот там-то, куда едут, вот где жратвы-то надо. Все молодые, только давай.
Две кумы вопросительно глядят друг на друга. Кума Степанида качает головой:
— Далеко, куда уж...
— И то, кума.
— Ночевала у меня вчерась одна странница, с Киева в Загорск бредет по обету.
— И то, кума, их счас опять развелось, святых-то. Здоровые да молодые, лишь не работать. Я, грешная, и в церкву потому не хожу. Пошла как-то, а он, поп, может, двадцать ему или боле чуть, так по молодым бабам глазами-то и шныряет. Раньше-то, бывало, батюшка выйдет — грива у него любо-дорого. А у этого насквозь светится, телячья. Тьфу! Тьфу! Прости меня, грешную!
Кума из Коростылей набожно подняла глаза, хотела перекреститься и тут же забыла.
— Барышня, яблочка, яблочка! Век таких не едала, на губах тают. Отведай ломтик, саму не оторвешь.
К площади все время подходят и подъезжают на машинах. Приехали из Зеленой Поляны на грузовике, и дед Си-лантий, один из провожающих, засверкал в толпе бородой, удивленно протянул:
— Народушку-то! С ума посходил народ! Раньше на пасху столь много не собиралось.— И погрозил притихшим дочерям:— Вот поглядите, не дома, у батьки на печке,— езжайте, езжайте, попроситесь домой — поздно будет.
— Не попросимся, батя,— дерзко отозвалась Клавка, и дед Силантий, вытянувший дома четвертинку ради проводин, сказал просто, по-доброму:
— Нехорошо, дочка, на провожанье с отцом так. Еще не раз вспомянешь.
Дмитрий Поляков пришел на привокзальную площадь, когда митинг начался и все на площади стояли, сдвинувшись к трибуне в красных лозунгах и флагах. Вася, пришедший с ним, сразу куда-то исчез с белоголовым подростком. С напутственным словом выступала Борисова. Громкоговорители, установленные по всей площади, разносили ее голос. Вокруг трибуны суетились фоторепортеры и кинооператоры. Дмитрий пришел проводить друга, одного из мастеров «Сельхозмаша», и теперь не знал, как его найти в огромной толпе. Юлия Сергеевна говорила увлеченно, страстно,
голос ее звенел, и Поляков стал пробираться к трибуне — ему хотелось не только слушать, но и видеть. Он мало знал ее такой и слушал с удивлением и невольно думал, какая огромная разница между тем, что он знал о ней, и тем, что видел, слышал, чувствовал и понимал. Сейчас, особенно после разговора с нею в колхозе, он почти с горечью думал, что между ними легли годы по-разному прожитой жизни.
Дмитрий глядел, слушал, и ему казалось, что вся она звучала, как отлично настроенный музыкальный инструмент,— ни на полтона выше или ниже, и какими-то скрытыми путями это передавалось толпе. Площадь замерла. Только Мош-канец, стоявший с Борисовой рядом, продолжал думать о своем. Оттого, что ему не нравилась ее позиция в распределении денег на колхозное строительство, он и сейчас думал о ней неуважительно, повторял про себя ее отдельные слова и фразы, едко переворачивал их. Это отражалось на его лице, и, спохватываясь, он время от времени придавал своему лицу строгое, торжественное выражение.
— Да, товарищи комсомольцы, и вы, старшие, их отцы и матери, родившие и воспитавшие прекрасное гордое поколение отважных, да, наступает в нашей жизни новая эпоха подвигов. Она в том, чтобы дать нашему народу изобилие всего: хлеба и мяса, квартир и книг, машин и радости! Мы, мы призваны это осуществить, товарищи! Жизнь необратима, бесконечна, неисчерпаемы ее ресурсы для человека.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57