А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

— словно между прочим бросила Салыниха, меняя тактику: она еще не все выведала, а обиженная кума Степанида могла уйти, ничего больше не рассказав.
— А то вместо кого же?
— Из городских опять?
— Нашей Гальки Прутовой сынок, та, что в город замуж еще до колхозов вышла за фабричного. Приезжал тогда с наганом, в колхоз сбивать. Поляков фамилия. И пожила она с ним мало — пришибли его потом на заводе вредители, говорят. Людям поверь, сама я другое знаю. У нас сколь невинных позорил. Как у кого животина лишняя — кулак, на выселку его.
— Это какая же такая Прутова Галька? С пятном-то возле уха, что ль?
— Да ты, кума, неужто не помнишь? Она самая, родимое у ней. Потом в девках почти и не видать было, волосьями прикрывала. Ее в городе в войну немец повесил, с партизанами работала. Она потом на докторицу выучилась.
— Это же деда Матвея сестра?
— Она, она самая, младшая,— обрадовалась кума Степанида.— Малый-то ее потом в Германию попал, апосля у деда Матвея жил, как назад вернулся.— Она оглянулась и понизила голос до шепота, хотя поля вокруг и дорога были совершенно пусты и безлюдны.— Слышь, кума, тронутый он из Германии вернулся, все дурачком ходил. Дед Матвей с Волчихой его выходили, как за малолетним дитем приглядывали.
— А то, кума.— Салыниха выпятила губы, туго подтянула концы кашемирового платка.
— И то, кума Салыниха, вон, слышь, говорят, девка-то деда Силантия, Фроська, что сделала.— Она опять зашептала Салынихе в самое ухо.
Та, освободив ухо от платка, жадно слушала, пришлепывая от удовольствия губами:
— Господи? Вот люди-то пошли, кума! А Тахинин-то, председатель наш, партейный. Срам-то, срам!
Кума Салыниха неловко перекрестилась, не снимая овчинной, без пальцев, рукавицы, и заторопилась.
— Пойду, пойду, кума, заговорилась с тобой. Ну, спасибо, кума, досвиданьечко, побегу я.
— Беги, кума, беги. Мне тоже итить надо. А что, кума, у вас-то в Коростылях что слышно? — запоздало спохватилась кума Степанида.
Салыниха уже не слышала, была далеко и резво, как-то бочком, катилась по дороге, размахивая одной правой рукой.
В колхозах области прошли отчетно-выборные собрания, и теперь шла подготовка к весенней страде. Перед весной Юлия Сергеевна Борисова выезжала в районы области. Переоделась в брюки, натянула фетровые белые валенки, приготовила шубу и пуховый платок. Дядя Гриша, выполнявший во время поездок обязанности своеобразного ординарца, прихватил на случай, если где-то застрянут, подбитую цигейкой огромную рыжую доху. В обкоме за Борисову оставался Клепаное. Юлия Сергеевна его недолюбливала — слишком осторожный и медлительный,— все так же не мог решить самостоятельно ни одного вопроса. «Не мог или не хотел?» — часто спрашивала себя Юлия Сергеевна. С ним приходилось мириться, никто лучше его не знал промышленность области.
Перед самым отъездом в села, когда машина спокойно пофыркивала у подъезда и дядя Гриша в последний раз проверял свое хозяйство, Юлия Сергеевна прощалась с матерью.
— Счастливого пути, доченька.— Зоя Константиновна держалась довольно бодро.— Без особой нужды не пропадай. Хоть раз в неделю позванивай, пожалуйста. Мы с тобой так и не поговорили толком после Москвы.
— Еще поговорим, мама, до свидания. Скажи Карловне, пусть следит за температурой, чтобы сырости в комнатах не было. Тебе вредно.
— Ладно, Юленька, ладно. Спасибо. Поезжай, ни о чем не думай. Себя береги. Мне тут письмо одно любопытное принесли, со стихами...
Юлия Сергеевна хотела пошутить, раздумала и продолжала слушать молча.
— Ты, наверно, забыла уже,— сказала Зоя Константиновна с гордостью.— Он после войны был лучшим моим учеником. Я тебе как-то рассказывала о нем, и не один раз. Саша Козлов. Сейчас где-то на Дальнем Востоке, геологом. Пишет, нефть ищут. Каждый раз присылает мне свои стихи, этот раз тоже. Приедешь, я тебе обязательно покажу,— мальчик будет поэтом, тогда вспомнишь меня. Я не ошибаюсь, доченька.
— Я знаю, мама.
Юлия Сергеевна подумала, сняла трубку, попросила секретаря уточнить, когда назначено перевыборное собрание в колхозе «Зеленая Поляна» Осторецкого сельского района.
— Через пять дней, в субботу? Благодарю.— Вспомнив, она попросила еще позвонить редактору «Осторецкой правды» и проследить за статьей о Полякове — «Замечательный почин».
Пока секретарша выясняла, Юлия Сергеевна стояла у ок-
на и, слегка улыбаясь, думала, что теперь Полякову трудно попятиться назад.
Зоя Константиновна, гордая, незаметно следила за дочерью.
— Ну, будь здорова, родная, мне пора,— она прижалась головой к сухонькому плечу матери и сбежала к машине.
Дядя Гриша распахнул дверцу.
— Поехали, Григорий Авдеевич. Маленькая поправочка. В субботу, часам к четырем вечера, мы должны быть в Зеленой Поляне. Оттуда уже на ГЭС. Думаю, дня два мы пробудем в Николаеве, затем в Святске день-другой и сразу в Зеленую Поляну. Успеем?
— Успеть-то успеем.— Дядя Гриша бесстрастно глядел на дорогу.— Только себя смотрите не уморите. Куда ни крути, из конца в другой конец области придется добираться. И опять же, если вдруг, ясное дело, метель? Вот тогда точно не успеем. А что бы отложить поездку до пятницы, побывать в Зеленой Поляне, раз это нужно, затем и отправиться с богом? То-то беспокойный вы человек, Юлия Сергеевна. А ведь, ясное дело, Земля все одно крутится. Всего не переделаешь.
— Как так, Григорий Авдеевич?
— Ну, обыкновенно, и спешить-то надо, и отдыхать помаленьку.
— Вы философ, Григорий Авдеевич.
— А что же, и мы книжки читаем, интересуемся,— обиделся дядя Гриша.
— Вот и отлично. А успеть надо. У меня всего несколько дней свободных, потом придется в Москву поехать. Все рассчитано, Григорий Авдеевич.
Юлия Сергеевна замолчала и только за городом спросила старого шофера, отчего он сегодня расстроен и сердит, и дядя Гриша вначале не хотел отвечать и угрюмо, сумрачно смотрел перед собой. Потом, оттаивая, вздохнул:
— У старшей дочери моей неладно выходит. Попался ей такой негодяй, от двух детей сбежал. Пришла вчера вечером, ревет. А чем я, ясное дело, могу ей помочь? Не в деньгах тут, любит она его, подлеца. Ругает и любит. «Дура! — говорю ей.— Гордости у тебя нет. Ну, сбежал и сбежал, не без рук, прокормимся...»
С любопытством поглядывая на шофера, всматриваясь в белую дорогу, Юлия Сергеевна слушала. Дядя Гриша не отличался разговорчивостью, тут его прорвало.
Машина, подпрыгивая изредка, катила по хорошей дороге. Дядя Гриша понемногу отошел — белые, с серебристым блеском поля успокаивали. Следил за дорогой и думал, в долгих поездках за рулем привык. Мысли о дочери перекинулись затем на Юлию Сергеевну, тихо сидевшую рядом, и он, несмотря на все свое уважение к ней, запросто, по-мужски,
пожалел ее за вечную необходимость куда-то ехать и вечно спешить. Он привык к ней и к ее характеру за последние три с лишним года, как привыкал раньше к Володину, к Дербаче-ву. Он очень не любил нервного начальства, и, возможно, уважение к Борисовой родилось именно из-за ее неженской выдержки. Он ни разу не слышал, чтобы она повысила голос или закричала, как это случалось у Дербачева, или затопала ногами, как хромой Володин. В таких случаях, разговаривая, она лишь становилась вся какая-то жесткая, прямая, вроде и не о том говорит, и припечатает — не отдерешь. И это еще больше восхищало дядю Гришу. Правда, с ним она никогда так не разговаривала, и это как бы возвышало дядю Гришу в собственных глазах. В душе он не одобрял того факта, что женщина стоит над всеми в области. По мнению дяди Гриши, Борисова выполняла не женскую работу, и он был уверен, что она обязательно делает все не так, как нужно, не так, как бы делал мужчина. И хитрому дяде Грише думалось, что он очень хорошо знает свое начальство и все отлично понимает, не хуже Борисовой, и он, если бы она захотела и намекнула, мог бы многое ей подсказать и посоветовать. Хотя бы с той же стройкой. В колхозах здорово недовольны. Мало мы, говорят, на свой горб имели, теперь еще эта кабала. Влезешь — до гроба не отработаешь. Он был мог ей порассказать кое-что и еще. Конечно, этого никогда не случится — дядя Гриша отлично понимал. За время своей долгой работы он привык наблюдать и делать выводы в неожиданно верном освещении.
Беспокойства прибавилось, он едва успевал отвозить Борисову на вокзал или на аэродром. Возвращалась она, и начиналась великая кутерьма в городе, по всему обкому хлопали дверьми, и толпами ходили секретари райкомов, председатели колхозов, директора и прочий начальственный народ. Иногда Юлия Сергеевна попадала домой далеко за полночь, и дяде Грише становилось жалко ее, измученную, бледную, с провалившимися глазами, засыпавшую в машине, и тогда он ехал медленно, делая круг-другой по тихим районам города, давая ей поспать. Много он знал, дядя Гриша, и по своей должности умел держать язык за зубами. И только одного не мог понять и все порывался поговорить со своим высоким начальством, и всякий раз его удерживало стеснение. Он всегда уверял себя и других, что его ничего не касается, кроме неисправностей в машине, и дело свое знал. По натуре флегматичный человек, дядя Гриша, привыкший в прежние годы к незыблемому спокойствию, вдруг начал понимать, что вокруг что-то переворачивается и меняется. И не только вокруг, в нем самом — тоже. Он часто вспоминал, как совсем недавно на вокзале встречал Юлию Сергеевну — она возвращалась из Москвы, с Двадцатого съезда. Она забыла
поздороваться и быстро прошла мимо с маленьким дорожным чемоданом, и он, взглянув ей в лицо, не обиделся. Он отвез ее домой, донес до парадного чемодан и все думал, отчего у нее такое лицо. Он и сейчас, следя за дорогой, опять подумал об этом и покосился незаметно на Юлию Сергеевну. Машина бежала свободно и скоро, холодные поля по обе стороны дороги отсвечивали белизной, далеко к горизонтам, туда, где слабел взгляд, небо и белизна снега мешались, туманились. Дядя Гриша, прокашлявшись, решился наконец:
— Юлия Сергеевна, ясное дело, я человек маленький. Мало смыслю в ваших делах. Крути себе баранку, а все остальное сами знаете. Никак, ясное дело, не пойму, что они там со Сталиным мудрствуют?
— Кто «они», Григорий Авдеевич? — Юлия Сергеевна по-прежнему смотрела вперед на дорогу сквозь сухое, чистое стекло и не повернула головы.
— Ну, они, в Москве, ясное дело,— с запинкой уточнил дядя Гриша, недовольный ее недогадливостью.
Она не приняла доверительного тона и тем самым сразу отодвинулась от него. Он пожалел о своей назойливости, но отступать было поздно, он это понял, в душе каждый шофер — прирожденный дипломат.
— То он был хорош, как жив, а то умер — и нехорош стал. Вон вчера-то в «Правде» статью какую дали. Я сам вот партийный, всю войну прошел. Не как-нибудь, в противотанковой. У нас на щитах сами намалевали: «За Сталина! За Родину!» А теперь непонятно, ясное дело.
— Что же вам непонятно, Григорий Авдеевич?
— Все непонятно, ясное дело. Вот, к примеру, такое непонятно: один человек и виноват и прав сразу. Я, к примеру, не пойму. Судят за кражу, за убийство, за все прочее. Говорят — виновен. А тут не пойму. Может, ясное дело, не так что думаю?
— Сталин не просто человек, Григорий Авдеевич. В этом вся трагедия. Это же Сталин, не мы с вами, Григорий Авдеевич. Осудить все в Сталине — осудить весь народ, весь наш строй. Вы же сами с этим не согласитесь.
— Конечно, не соглашусь. Ну я-то, ясное дело, человек маленький. А народ, народ как? Наполовину прав, наполовину виноват? Да и при чем здесь строй? Ну, Сталин, Сталин, он еще не строй. А война, ясное дело, я был — знаю, а война как? Главное-то народ сделал, простые Ваньки, Федьки.— Дядя Гриша усмехнулся глазами.— Мне бы столько помощников, и я бы смог приказывать. Не верите?
— Допустим, переоцениваете вы свои силы, но в том и дело, Григорий Авдеевич, сложно все. Народ прав, партия права. Пришли к этому, решились открыто, на весь мир. Ничего не скажешь, смело. Значит, надо.
— Так-то оно так,— уклончиво произнес дядя Гриша.— И в газетах пишут. А сами вы как думаете? — неожиданно спросил он.
Юлия Сергеевна удивленно и сердито повернула голову — дядя Гриша сосредоточенно следил за дорогой, его руки с давней, заношенной татуировкой спокойно лежали на баранке. Между большим и указательным на правой пробитое стрелой сердце. Его вопрос, невозможный двумя годами раньше, вывел Борисову из себя; с трудом сдерживаясь, она разбирала расплывшиеся от времени буквы, наколотые у шофера на руке. «Маша»,— прочитала она, сразу успокаиваясь и даже про себя усмехаясь. Она понимала и дядю Гришу, и его попытки завязать хитрый разговор. Просто дядя Гриша чувствовал ее крайне напряженное состояние и старался показать, что и он переживает. Она давно заметила за ним эту маленькую слабость. Почти звериная чуткость, и притом в самую точку. А так кто его знает, она становится чересчур мнительной. Сейчас все об этом говорят и думают. Идет высокая, шквальная волна, все бурлит и клокочет. Если в самое святое вера хоть в чем-то надломлена, то можно ли поверить вторично?
Она вспомнила Дмитрия, свой последний разговор с Дер-бачевым и, устраиваясь поудобнее, слегка откинулась на спинку сиденья, вытянула ноги.
И Дмитрий ее смутил, она хотела проверить что-то свое, больное, а вышло наоборот. Перемены, перемены — и сверху и снизу, в народе. Сразу не разобрать, что откуда идет.
Два года назад такого вопроса попросту не могло быть, а теперь он вдруг возник и прозвучал не где-нибудь на сессии или пленуме, он прозвучал в дороге, в машине. Как вам это нравится? И нужен ли он? Скорее, вреден, неправомерен. Даже вот с таким наивным желанием поддержать, что ль. Точно в сказке, ребенок нашел кувшин и открыл. И дух вылетел, загнать обратно его не так просто. Убеждают, что это добрый дух, ладно. И все же нужно определить, в чем тут дело. Или это случайность, смелость ребенка, или назревшая необходимость — две очень разные вещи. И если это не ребенок, то остается мудрец, верно уловивший дух времени. Но и в том, и в другом случае легче всего надломить и сокрушить веру. Вот каково ее будет восстановить, сохранить, укрепить — в этом сейчас главная трудность, определенную границу между сознательной и слепой верой провести подчас невозможно, и неизвестно еще, какая на данном этапе полезнее.
Юлия Сергеевна прикрыла глаза и думала, и дядя Гриша молчал и продолжал глядеть на дорогу. На миг в ней шевельнулась тоска по Дербачеву, по его походке, по его голосу, ясности и четкости суждения. Несмотря на все ее стара-
ния, она так и не смогла заставить себя поговорить с ним в Москве откровенно, хотя знала, что он ведет какую-то большую, хотя и негласную пока, работу,— по недавней встрече с ним она примерно представляла — какую.
— Вы поставили меня в тупик, Григорий Авдеевич,— сказала наконец она.— Если не верите, зачем спрашиваете. Не к чему. Я сказала вам все, что думала.
Не отрывая взгляда от дороги, дядя Гриша осторожно облизнул губы — ну и хитра, бестия.
— Что вы, Юлия Сергеевна? — наивно удивился он.— Кто это вам не верит?
— Ладно, Григорий Авдеевич, не оговаривайте. Разговор наш не ко времени.
— Это точно, ясное дело,— согласился дядя Гриша, старательно объезжая выбоину и с обидой думая, что вот не захотели с ним поговорить откровенно, а зря. Он маленький человек, а вполне может понять, с ее стороны одни отговорки, чтобы прикрыть свое пренебрежение и нежелание.
Дядя Гриша на этот раз ошибался.
Отправляясь в Зеленую Поляну, Поляков подшучивал над собой, он был далек от какого бы то ни было решения. Разговор с Борисовой в городском Доме политпросвещения задел и растревожил его. Он не думал, чтобы этот, казалось, мимолетный разговор мог иметь серьезные последствия.
Постепенно и прочно он влезал в дела колхоза, ему все меньше приходилось думать о своих сомнениях и колебаться — не оставалось времени. Он забыл и о досадной размолвке с женой.
Тахинин ревностно, каждое утро, заезжал за ним и вез по селам колхоза, знакомил с бригадирами, подсказывал, за что нужно, по его мнению, взяться в первую очередь, показывал фермы. День потратили на знакомство с работниками МТС и машинным парком. Поляков начал понимать, какую тяжесть взваливает себе на плечи и ч т о такое колхоз. Он не испугался этого открытия, а только озлился. Продолжал ходить и ездить, разговаривать и встречаться с людьми. И все больше ожесточался, понимал: именно теперь отступления назад быть не может. Это бы надолго уронило его в собственных глазах, а может, навсегда. По ночам, ворочаясь от беспокойных мыслей, он прислушивался к звукам в доме. Егор спал тихо, часто шуршала соломой, покусывала край корзины выводившая в углу старая серая гусыня, начинала вдруг перекатывать под собой яйца, и они осторожно, сухо постукивали. Он поворачивался к стене, вспоминал, какая
у Кати узкая, теплая спина, а кожа приятная, очень белая, в мелких коричневых веснушках.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57