А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Сначала, когда полыхнуло огнём, Зубов отбежал к двери, куда, работая из стволов, отступали пожарные, потом вдруг выскочил из-за их спин, да так неожиданно, что его не успели удержать, с воплем рванулся к своей картине, сорвал её с крюка — и швырнул в огонь!
— На пожаре сдвиг по фазе — обычное дело, — говорил Дед. — Живёт себе человек, гнёздышко своё украшает, детей растит и планы строит — и вдруг в какие-то мгновенья все, что он нажил, превращается в труху. Такое не всякий мозг выдержит. Помню, в одной квартире пустяковое задымление было, а хозяин с четвёртого этажа телевизор в окно выбросил. Я его: «Зачем телевизор погубил?» А он: «Так ведь он мог сгореть…» Типичный сдвиг. А в другой пожар одна женщина поснимала с вешалок свои платья, пошвыряла их, а вешалки пустые собрала в охапку — и бегом с ними па лестницу. Тоже помрачение мозгов. Но сколько я помню такие сдвиги, каждый думал, что своё добро он спасает; однако ни разу не видел и не слышал, чтобы самое дорогое и заветное погорелец по своей воле отдавал огню. Разве что в книгах? В «Идиоте» Настасья Филипповна деньги сожгла — так она их не заработала, чужие были деньги, нечистые; свои, нажитые, черта с два бы в огонь сунула! А Зубов — своё, заветное… Тут не просто помрачение, тут что-то другое, чего мне своим умом не понять; да и никто не понял, даже сам судья — померещилось, решил… Был бы я один — ладно, бог с тобой, пусть померещилось, но нас же четверо было, все видели!
Главное — крик его помню, так и стоит в ушах, — продолжал Дед. — Так люди кричат, когда живьём горят, а ведь огонь ещё не трогал его. Может, осознал, какую вещь сгубил? Наверное, осознал, потому что пополз к огню, одной рукой лицо прикрывал, а другой пытался за раму ухватить. Я ребятам: «Поливайте нас!», крагу на лицо — и к нему, а между нами вдруг из свежего прогара пламя с дымом, да такое, что уши затрещали; рассказываю долго, а ведь секунды все дело длилось, считанные секунды. Шарил, пока не нащупал, вытащил за ногу, да поздно…
На этом Большой Пожар для Деда кончился — увезла «скорая» с ожогами лица второй степени.
Теперь судите сами, по чьей вине погиб Зубов. Или — погодите судить, дайте сначала высказаться Ольге.
ОЛЬГА
Я вдруг подумала о том, что едва ли не впервые в жизни уединилась. Одиночества я не выношу, мне просто необходимо, чтобы рядом кто-то ходил, работал, дышал; на месте Робинзона Крузо я бы за несколько дней свихнулась.
Да, наверное, впервые в жизни: даже после Большого Пожара в больнице, где мне по знакомству сделали отдельную палату, я и суток в ней не выдержала
— предпочла выть и корчиться от боли в общество себе подобных. А тут целых пять последних дней отпуска по доброй воле отшельничаю на так называемой Диминой даче: курятнике площадью девять квадратных метров, который мы общими силами соорудили на садовом участке. В посёлке ни души, дороги замело, ближайший телефон далеко, и я нисколько по нему не скучаю — работаю по восемнадцать часов в сутки, пью жуткое количество кофе, преступно обогреваюсь пожароопасным электрокамином и жарю картошку на портативной газовой плитке. Завтра, в воскресенье, за мной приедут, вернее, прикатят на лыжах, а послезавтра — на службу. Отпуск прошёл — оглянуться не успела!
3ато, как старый архивный червь, продралась сквозь толщу бумаг и вдоволь надышалась самой благородной на свете архивной пылью. Мне дали все, о чем я просила: коряво, иногда карандашом, написанные рапорты с места событий — самыю непосредственные и потому самые ценные свидетельства; созданные на основе этих рапортов, но уже порядком отшлифованные, описания пожара; докладные записки, показания очевидцев, кое-какие судебные материалы
— словом, спустя шесть лет я вновь окунулась в обстановку Большого Пожара, да так, что горю по ночам, прыгаю через пламя, кричу и дрожа просыпаюсь.
Два пуда интереснейших, битком набитых драматизмом бумаг, никак не меньше! Даже когда я писала свою диссертацию о некоторых аспектах развития культуры в неких областях в некое время, бумаги вокруг меня было куда меньше. Подумать только, три года жизни убито на никому не нужную диссертацию — для-ради прибавки к зарплате! Я что, я в науке человек рядовой, а сколько блестящих умов, сколько настоящих: учёных отвлекается на сочинение этой дребедени, будто по их работам и так не ясно, что они готовые кандидаты и доктора; как выиграла бы наука, если бы учёных не вынуждали тратить самые плодотворные годы их молодости на оформление и защиту не нуждающихся в защите работ!
Я одна, и мне на удивление хорошо: все главное успела, на сегодня я, пожалуй, лучше всех представляю себе общую картину Большого Пожара. Теперь нужно только хотя бы полдня посидеть с Кожуховым, полдня с Головиным и Чепуриным, опросить некоторых очевидцев — и, пожалуй, все. С этими делами я справлюсь в субботы-воскресенья, так что последний день отдыха — мой, и я целиком потрачу его на то, чтобы разобраться в двух судьбах — Зубова и своей собственной. Всю жизнь так получалось, что не только рабочие дела, но и личные, интимные я решала с налёту, отдаваясь первому впечатлению и желанию, веря, что поступаю правильно и интуиция меня не обманет; даже ошибаясь, я тешила себя тем, что жизнь слишком коротка и продумывать, как альпинист, каждый свой шаг — значит воровать у самой себя необратимое время; и сегодня, когда мне уже тридцать два и на пороге возраст Христа (банально и как-то не не по-женски, но тридцать три и в самом деле число апокалиптическое, пора подсчитывать потерянные и набранные очки), хочется присесть, как перед дальней дорогой, и хоть немножко подумать о том, что было. Не для повести, для себя: я никогда не верила писателям, которые исповедуются перед широкой аудиторией, из всех христианских обрядов мне больше всего по душе тайна исповеди, однако до меня и лучше меня об этом сказал Лермонтов.
А в смешном, ещё с подросткового возраста, ощущении, признаюсь, мне казалось… нет, не казалось, я была и этом уверена! — что живи я тогда — и Лермонтова бы защитила. Не в том смысле, что прикрыла собой от пули — так бы и позволил он мне это сделать! — а в том, что подарила бы ему такую нежную, такую преданную любовь, что он… что у него времени бы на ссору с Мартыновым не осталось. По девичьей логике я предпочла именно Лермонтова, а не Пушкина: Лермонтов в любви был несчастлив, а муж первоц красавицы России на такую замухрышку, как я, и походя не взглянул бы… Впрочем, все девицы одинаковы: кому из нас в юности не казалось, что мы обладаем неким волшебным талисманом, делающим нас всесильными? Талисман-то был, только волшебства в нем оказалось ни на грош: простой самообман юных самоуверенных дурочек. Нескоро мы сообразили, что пятиминутное счастье недорого стоит, а пока поумнели, настоящее, духовное упустили.
Вот я такая же дурочка была — с ветром в голове: сначала о Лермонтове размечталась, а когда на землю спустилась, Нарцисса за Аполлона приняла…
Маргарита, королева Наваррская, говорила, что после тридцати лет женщине пора менять эпитет «прекрасная» на эпитет «добрая». Я бы к этому добавила — мудрая, имея и виду, что выстраданное понимание жизни не променяла бы на девичью прелесть. Юный ум слишком подвластен страстям, а страсти плохой помощник в делах: когда ты пьяна от любви и видишь будущего мужа через брачную фату — берегись, подружка, уж не ждёт ли тебя горькое похмелье! Недаром Вольтер писал, что первый месяц медовый, а второй полынный. Лучше дай себе срок, остынь, подожди, пока голова перестанет кружиться — и присмотрись: тот ли он, каким в самую черёмуху казался? Заслуживает ли он такого бесценного дара, как твоя любовь?
Это теперь я такая умная — задним числом: десятьдвенадцать лет назад я рассуждала по иному. Мне и в голову не приходило, что Вася, готовый ради минутного свидания со мной неделю сидеть на гауптвахте, и есть мой суженый
— «что нам дано, то не влечёт». Десятьдвенадцать лет назад Вася, родной на всю оставшуюся жизнь, не устраивал меня потому, что за него не надо было бороться.
Хотела я рассказать, как появился Сергей Хорев, как вспыхнула наша любовь, но не могу, рука не поднимается писать историю своей глупости. Скажу только, что никто — ни Вася, ни Дима, ни Слава — никто меня не остановил, не нашлось человека, который бы мне сказал: «Не торопись, пока слепа! Через месяц ты вдруг обнаружишь, что твой любимый не очень умен, через два — что он сухой эгоист, а через три, потрясённая, поймёшь, что он совсем не такой, каким ты себе его выдумала).
А если бы и нашёлся такой человек, поверила бы ему? От любви словами не отговоришь, каждому человеку, как охотнику через джунгли, суждено прорубаться через собственные ошибки…
И все-таки для того, чтобы окончательно прозреть, нужно было случиться Большому Пожару…
Ладно, пора приступать к делу. Сначала о Зубове.
Музей схож с театром: если в нем нет изюминок, никакая реклама не поможет, зрителей придётся затаскивать на верёвке. Поэтому жизнь работника музея — это постоянная и изнурительная погоня за изюминками или, как мы их называем, «сапогами Петра Великого». Нашему краеведческому музею не очень-то повезло: великие люди выбирали себе для рождения и проживания другие места, особых событий, потрясавших Россию, в нашем городе не происходило, мамонты в наших краях кладбищ не устраивали, Степана Разина он не заинтересовал, Емельяна Пугачёва тоже, и лишь в Великую Отечественную город набрал силу — когда принял сотни эшелонов с запада и развернул на своих окраинах заводыарсеналы.
Так что нам приходилось лезть вон из кожи, чтобы отыскивать собственные, местные «сапоги» и завоевать расположение земляков. Каждый вновь обнаруженный экспонат вызывал ажиотаж и страстные споры: «сапог али не сапог»? Раскопанная археологами на территории области и реконструированная стоянка каменного века — определённо, «сапог»; средневековый пергамент с рисунком крепости, из которой родился город, — тоже, а вот главный «сапог», личный пистолет Пугачёва, оказался блефом: специалисты установили, что пистолет был сделан никак не раньше девяностых годов XIX века, то есть лет через пятнадцать после казни Пугачёва. Доказать подлинность исторических реликвий — вообще непростое дело, но у нас есть вещи и безусловные: редкая утварь русского средневековья, копья, мечи и кольчуги, пушка с ядрами, произведения искусства и мебель XVII-XIX веков, автографы Чайковского и Римскою-Корсакова, несколько писем Горького и Шаляпина, книги из библиотеки Чернышевского, шахматы Алёхина и многое другое. Я уже не говорю о довольно богатом архиве, которым мне и приходилось заниматься.
Пожар возник на пятом этаже и распространялся выше, музей не пострадал, и свой рассказ с него я начала лишь потому, что в тот злополучный вечер мне в музей позвонил Зубов. «Кажись, нашёл „сапог“, — с обычным своим сарказмом сказал он. — Прижизненный портрет Екатерины Второй, неизвестный, но определённо гениальный художник».
Понять, когда Зубов шутит, а когда говорит серьёзно, было невозможно, но он уже не раз находил для музея интересные вещи, и я побежала наверх, в реставрационную мастерскую — небольшую комнату, которую Зубов выгородил для себя из выставочного зала. Он сидел за столом и рассматривал в лупу портрет: Екатерина Вторая в высоком парике, полное розовощёкое лицо, надменный взгляд больших голубых глаз… Явная и весьма посредственная копия портрета императрицы из Петродворца!
— Но художник-то неизвестный, — иронически настаивал Зубов. — Согласен, копия плохая, зато владелец просит за неё сущие гроши — полторы тысячи.
Мы посмеялись и перешли на другие темы, ради чего Зубов меня и пригласил.
Зубов был одним из интереснейших людей, которых я знала, наверное, даже самым интересным. Циничный, злой, саркастичный, он наживал себе врагов с усердием, которого ему явно не хватало для создания личного благополучия. Неухоженный старый холостяк, со свалянной бородкой клинышком, в которой вечно торчали какие-то крошки, с блеклыми, иронически смотревшими на собеседника глазами и обмотанным вокруг шеи грязноватым шарфом, он был похож на опустившегося разночинца прошлого века, да и не только внешне, он и внутренне был не от мира сего — совершённый бессребреник, у которого кто хочешь мог одолжить без отдачи десятку, искренне, не показно равнодушный к чужому мнению о себе и своих работах. В наше время, когда после аскетизма и нехваток до— и послевоенного времени вещи вновь стали играть былую роль, он в свои пятьдесят пять лет не обзавёлся даже квартирой — жил в какой-то жалкой комнатёнке, где вместо кровати лежал на чурках матрас, а гардеробом служили вбитые в стену гвозди; немалые же деньги, которые Зубов зарабатывал и не успевал раздать, уходили на спиртное — пил он каждый день, причём не какую-нибудь бормотуху, а хороший коньяк. Совершенно трезвым я его никогда не видела, как, впрочем, и по-настоящему пьяным — в он всегда, как говорится, был «на взводе».
Нынче, когда каждый старается углубиться в свою специальность, энциклопедически образованных людей становится все меньше; Зубов был одним из них. Знал он очень много — историю и философию, литературу и искусство, и не просто знал, а свободно и глубоко рассуждал, как умели это делать когда-то не скованные программами старые университетские профессора. Наши беседы, а он чуть ли не каждую неделю находил для них предлог, я ценила чрезвычайно и по первому его зову бежала наверх «набираться ума»; иногда мне казалось, что он не прочь за мной поухаживать, но до этого, к счастью, дело не дошло: как и многим людям зрелого возраста, ему льстило дружеское расположение молодой женщины и он, видимо, опасался его потерять. Впрочем, какие-то женщины, по слухам, у него были, но не думаю, чтобы они сколько-нибудь серьёзно на него влияли.
Я потому столь подробно рассказываю о Зубове, что ищу разгадку его смерти в его жизни.
Разгадка предполагает загадку: так вот, вся жизнь Зубова была насквозь загадочной, одни сплошные «почему?».
Незаурядный художник и выдающийся, со всесоюзным именем эксперт и реставратор, он не раз получал заманчивые предложения работать в столице — и категорически их отклонял. Загадка? Его ученики, молодые художники, рассказывали, что Зубов на их глазах за два-три часа писал отличные пейзажи
— потом их никто не видел, ни до, ни после его смерти. Почему? Почему при несомненном уме и таланте его личная жизнь сложилась столь неудачно? Ну, бывает, и очень часто, когда талант попадает в неблагоприятные условия и окружающая посредственность его душит, по про Зубова этого сказать никак нельзя: молодёжь открыто признавала его метром, начальство, хотя и не любило за строптивость и непослушание, по ценило — в Москву, в Ленинград человека зовут, а он верен городу; недругов было много, особенно среди художников старшего поколения, но помешать Зубову работать и выставляться они не имели силы.
Может, «ищите женщину»? Несчастная любовь?
Попробую воспроизвести один наш разговор, н котором я попыталась кое-что выяснить.
Зубов. Люди всегда были рабами условностей, воззрений своего времени. Сенека писал: «Что было пороками, то теперь нравы». Если даже мораль меняется, то что говорить о моде? Древнему римлянину в его тоге и сандалиях сегодня и десяти шагов не дали бы пройти по улице, а в средние века вас бы сожгли на костре, появись вы на людях в своих джинсах. Вы уже не в первый раз намекаете, что я должен приобрести новый костюм, поскольку мой якобы вышел из моды. Между тем я привык к нему и считаю, что он превосходно выполняет своё назначение — скрывает мою наготу. Таковы мои и не слишком изящные, но достаточно прочные ботинки, и старенькие часы, которые идут точно, и все прочее. Однажды, будучи на рынке, где продавались разные товары, Сократ воскликнул: «Сколько есть вещей, без которых можно жить!»
Я. Вы ещё скажете, что готовы, как Диоген, жить в бочке?
Зубов. А вот этого я не скажу. Я не очень верю в искренность Диогена — мудрец просто играл на публику. Лиши его зрителей — и он перебрался бы в приличный дом. Тщеславие, игра на публику бывают сильнее здравого смысла: ведь жить в бочке очень неудобно. Но по большому счёту древние, с их минимумом потребностей, были куда мудрее нас. Антисфен считал, что в дорогу нужно запасаться тем, чего не потеряешь даже при кораблекрушении.
Я. Слова, Алексей Ильич, слова! Ваши любимые древние даже Сократ, были семейными людьми, и часто довольно состоятельными. Я что-то не припомню среди них уж очень бедных и целомудренных.
Зубов. Не спорю, хотя были и такие. Однако, на вопрос человека, стоит ли ему жениться, Сократ ответил: «Делай, что хочешь — все равно раскаешься», а Бион сказал: «Уродливая жена будет тебе наказанием, красивая
— общим достоянием»; Пифагор же на вопрос, когда надобно влюбляться, отвечал:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33