А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Однако воист вправе отвергать прагматизм там, где дело касается его чести. Недаром адмирал Кубриков в одной из своих статей бросил крылатую фразу: «Нас, воистов, слишком мало на Земле, чтобы мы смели чего-нибудь бояться!» Хоть между тем, что произошло на Талассе, и той ситуацией, в которой очутился я, сходства весьма мало, но тем не менее эта талассианская история натолкнула меня на твёрдое решение: о душевной болезни своего товарища докладывать врачу я не должен. Если психоз примет резко агрессивную форму — только тогда я извещу об этом главврача. Если же Белобрысов, почувствовав необоримое стремление к убийству, ударит меня чем-либо, когда я сплю, я всё же успею нажать кнопку тревоги возле изголовья своей койки и таким образом предупрежу всех об угрожающей им опасности. Даже если Павел нанесёт мне смертельное ранение, то я всё-таки смогу дотянуться до кнопки, — ибо, по утверждению Кросса и Оленникова, каждый человек, чьё здоровье характеризуется цифрой «12» по шкале Варно, находится в сознании ещё две секунды после клинической смерти. Правда, теория Кросса-Оленникова практически ещё никем не подтверждена, но у меня нет оснований не верить этим маститым учёным.Ко всему вышесказанному считаю долгом добавить, что мои алармистские прогнозы оказались, счастью, неточными: ни во время полёта, ни после высадки на Ялмезе никаких агрессивных намерений по отношению к кому-либо Павел Белобрысов не проявлял. И если в своих доверительных разговорах со мной он неоднократно высказывал некоторые маниакальные идеи, то, когда речь заходила о делах конкретных и повседневных, его высказывания были вполне разумны, так же как и его действия.Вот и теперь, через несколько минут после своего «признания в убийстве», Павел, взглянув на часы, заявил, что нас должны уже позвать в кают-компанию на обед. Друг-желудок просит пищи,В нём танцует аппетит,В нём голодный ветер свищетИ кишками шелестит! Словно в ответ на это, по внутренней связи послышался голос:— Вниманию всех! Тревога нулевой степени! Всем членам химбригады немедленно явиться в Четвёртый отсек. Обед откладывается на четверть часа. Двери кают без надобности не открывать!— Хорошо, что мы не входим в химбригаду, — признался Павел. — Терпеть не могу противогазов!.. Но что-то стряслось. На пивном заводе «Бавария»В эту ночь случилась авария. — Если и авария, то весьма мелкая. Тревога только нулевой степени, — высказался я.— Надо всё-таки разведать, что произошло, — молвил Белобрысов. Подойдя к двери, он нажал на рукоять магнитного замка. Дверь подалась. В каюту сразу проник густоконцентрированный кошачий запах.— Вот оно что! Это работа дяди Духа! — догадался я. — Паша, закрой же дверь!— Побольше бы таких дядь! — воскликнул Павел. — Мне возвращены ароматы моей молодости! Так пахло на ленинградских лестницах в эпоху управдомов, жактов и жэков.«Опять он сбивается на свою ностальгическую ахинею, — с огорчением подумал я. — Какие-то жакты, жэки…» Чтобы отвлечь его от навязчивых мыслей, я бодро произнёс:— А вонь-то на убыль пошла. Молодцы наши дегазаторы!— Действительно, аромат уже послабже стал, — согласился он. Прекрасное, увы, недолговечно,— Живучи лишь обиды и увечья. 13. Беседы в «пенале» В полёте мы жили по условному двадцатичетырехчасовому времени. Расписание дня было весьма жёсткое — практические занятия в спецотсеках, технические опросы, микросимпозиумы, тренировочные получасовки… Перечислять всё считаю излишним, поскольку к услугам Уважаемого Читателя имеется «Общий отчёт». Добавлю только, что изредка деловая монотонность наших будней нарушалась: по всем коридорам и отсекам «Тёти Лиры» распространялись вдруг неожиданные запахи, иногда весьма малоприятные. Это самораскрывались баллончики дяди Духа; все их так и не смогли выявить и ликвидировать.Спорадические нашествия ароматов служили неисчерпаемой темой для шуток, в особенности когда мы все собирались за обеденным столом. Наибольшим успехом при этом пользовался Павел Белобрысов. Сам Терентьев не раз с наигранной строгостью говаривал ему:— Не смешите нас слишком, Белобрысов! Мы пришли в кают-компанию питаться, а не хохотать!Мои опасения в отношении Павла оказались напрасными: в разговорах с участниками экспедиции он никогда не переступал логической нормы. Мало того, его ностальгические словечки и рифмованные безделушки охотно повторялись другими. Его уважали и считали, что у него лёгкий характер. На «Тёте Лире» он обрёл немало доброжелателей, хоть сам в друзья никому не навязывался и в откровенности ни с кем, кроме меня, не пускался.Мне же он порой рассказывал такое, что я не знал, что и думать; это походило на бред наяву. Однако в его ностальгических излияниях была какая-то завораживающая внутренняя последовательность, изобилие подробностей быта, живая обрисовка характеров.Становилось ясно, что он досконально изучил материал, прочёл тысячи исторических исследований, но вместо того чтобы описать это в романе, сам себя вообразил человеком двадцатого столетия; очевидно, сказалось умственное перенапряжение. Мне припоминался аналогичный случай, опечаливший в своё время весь наш Во-ист-фак: один мой сокурсник, человек явно талантливый (ему предрекали блестящую воистскую будущность), неожиданно заявил, что он полководец Аларих, и потребовал, чтобы ему воздавали высшие воинские почести. Бедняга был отчислен с четвёртого курса.Я слушал Павла, не перебивая, ещё и потому, что мне льстили его безоговорочное доверие ко мне, его полная уверенность, что я (хотя бы в силу того, что я воист) никогда не подведу его. И одновременно я улавливал в его отношении ко мне какую-то загадочную снисходительность — отнюдь не унизительную, а вполне дружескую.Каждые пять суток все участники полёта поочерёдно должны были держать четырёхчасовую визуальную вахту в «пенале» — так в просторечии именовался овальный нарост из сталестекла, расположенный в верхней носовой части корабля. Целевое назначение этого дежурства было неясно. Возникни на пути следования что-либо непредвиденное — это бы задолго до вахтенных засекли ромбоидные альфатонные искатели и иные средства слежения и наведения.Некоторые утверждали, что Терентьев ввёл вахту для того, чтобы мы все ощутили величие космического пространства. Вахту эту всегда несли по двое и, как правило, однокаютники.Поднявшись по узкой винтовой лестнице в термотамбур и размагнитив гермощит, мы с Павлом входили в небольшое помещение с прозрачными овальными стенами. Приняв от сменяемых нами товарищей вахтжетоны, мы усаживались в принайтовленные к полу кресла. Перед каждым был пюпитр со светящейся курсовой схемой и двумя клавишами; на зелёную полагалось нажимать каждые десять минут, на красную следовало нажать в случае появления в окружающем пространстве чего-либо неожиданного. Здесь стояла полная тишина. От курсового табло исходил неяркий фосфорический свет, а за прозрачной бронёй «пенала» простиралась тьма, чёрное ничто, кое-где пронизанное звёздами. Привыкнуть к этому нельзя. Каждый раз, приняв вахту, мы с Павлом несколько минут молчали, подавленные и ошеломлённые. Первым приходил в себя Паша, и каждый раз изрекал какой-нибудь стишок вроде нижеследующего: Подойдёт к тебе старуха,В ад потащит или в рай —Ты пред ней не падай духом,Веселее помирай! Слово за слово, у нас затевалась беседа.Именно во время этих вахт Белобрысов был со мной предельно откровенен, если можно назвать откровенностью его ностальгические вымыслы о самом себе, в которые он, видимо, верил и хотел, чтобы поверил и я. И надо признаться, что порой он так ловко подгонял «факты», строил из них такие квазиреальные ситуации, что речь его звучала убедительно. В то же время я сознавал, что если поверю — значит, я сошёл с ума.Но, повторяю, одно было для меня несомненно: в лице моего друга пропадает недюжинный писатель. Однажды я сказал ему:— Паша, я тебе советую: когда вернёшься на Землю, возьмись, говоря фигурально, за перо и напиши историко-фантастический роман с бытовым уклоном. Я уверен, его не только на все земные языки переведут, но ещё и астрофицируют.Грустно покачав головой, Белобрысов ответил:— Нет, прозаика из меня не получится. А графоманом быть не хочу, графоманы — это письменные сумасшедшие… Стихи я когда-то писал, это правда… Эх, Стёпа, кем я только не был: и поэтом, и кровельщиком, и затейником, и сантехником… Тридцать три профессии сменил. Может быть…— Постой, постой, Паша, — перебил я его. — Ты говоришь: «был» поэтом. Разве можно быть поэтом, а потом перестать быть им?!— У меня случай особый, — ответил Павел. — Как ты думаешь, вот если бы Пушкину или там Гомеру, когда они были в юном возрасте, сказали бы: «Ты проживёшь миллион лет», — стали бы они великими поэтами?— Но они и проживут миллион лет! — отпарировал я. — То есть их стихи.— Вот именно, их стихи. А если бы сами эти авторы получили достоверную уверенность в том, что просуществуют физически миллион лет, — стали бы они великими?— Это сложный вопрос, — начал я размышлять вслух. — Миллион лет — это почти бессмертие. Возможно, у поэта, убеждённого в своём телесном бессмертии, может возникнуть тенденция к «растяжению» или к пунктирному распределению во времени своих творческих возможностей. Он может утратить уверенность в том, что сумеет «охватить» своим талантом такой гигантский объём событий и перемен. Впрочем, всё это голая схоластика.— Для кого голая схоластика, а для кого — печальная реальность, — возразил мне Павел. — Честно тебе скажу: с той поры, как я стал миллионером, дарование моё пошло резко на убыль. Вот я теперь стишками иногда говорю — это осколки моего разбитого таланта.— Час от часу не легче! — воскликнул я. —То ты обвиняешь себя в братоубийстве, то заявляешь, что ты миллионер какой-то!..— Я миллионер в том смысле, что проживу миллион лет, — если, конечно, не случится чего-нибудь такого… — с полной серьёзностью ответил Белобрысов. 14. Очень-очень большая глава Уважаемый Читатель, я чувствую, что настало время предоставить слово самому Павлу Белобрысову. Но прежде — небольшое предисловие.После того как в 2124 году Алексей Строчников опубликовал свой нашумевший роман «Аякс и Маруся», в мировой литературе возникло понятие «двуединый роман» (или «роман в романе»). В наше время у Строчникова немало последователей, и недаром десять лет тому назад литературовед Альфред Ренг выдвинул свою «Теорию яйца», согласно которой каждый роман отныне должен состоять из «белка и желтка», то есть из двух повествований, ведущихся в двух разных стилевых и хронологических планах, но объединённых единым замыслом («скорлупой»). Ренга поддержал известный критик Замечалов, попутно не без ехидства напомнив в своей статье, что один русский писатель, живший и работавший в Ленинграде, уже в последней четверти двадцатого века осмелился предпринять нечто подобное.Я не писатель. Но я тоже «осмелюсь». Не из подражания литературной моде, а чтобы соблюсти документальность и фактологическую последовательность в описании характера Павла Белобрысова, я вынужден вложить в своё повествование «желток» — то есть всё то, что Белобрысов сам поведал мне якобы о себе самом.Напомню, что память моя равняется 11,8 по шкале Гроттера-Усачевой и из 100 процентов устной информации я усваиваю 97. Однако, учитывая кривую временной утечки по формуле Лазаротти, смысловая точность моего пересказа будет равняться 88 процентам. Что касается стилевой достоверности, то она будет ниже смысловой на 6,4 процента. Это объясняется тем, что не все архаические выражения поддаются расшифровке, а также и тем, что порой Белобрысов вставлял в свою речь слова, которые нельзя воспроизвести в печати.В своих «откровениях» Белобрысов не придерживался событийной последовательности, я же попытаюсь придать всему услышанному от него некоторую биографическую хронологичность. Тем не менее в повествовании будут пробелы, оно будет «рваным», фрагментарным, и сюжетной завершённости здесь не ждите. Я не намерен «склеивать» разрозненные эпизоды и, разумеется, ничего не собираюсь добавлять от себя.Пересказ будет идти от первого лица. Теперь о названии. Пусть каждый Уважаемый Читатель, прочтя этот «роман в романе», сам мысленно озаглавит его по своему вкусу и разумению. Я же назову эту вещь так: Посрамление праведных I Я родился в Ленинграде 9 февраля 1948 года.Павел Белобрысов — так записали меня в метрике. Имени я никогда не менял, а фамилию — несколько раз. Потом вернулся к прежней, настоящей. Ну, в нынешнюю эпоху это и не имеет значения. Хоть Ванькой-Встанькой себя назови или, наоборот, Буддой Иисусовичем, — никто не придерётся. Ведь письменная документация отменена, и каждый говорит о себе правду и каждый тебе верит. Люди совсем врать разучились. Иногда даже скучно мне из-за этого. Я, может, последний человек на Земле, который врать ещё умеет.Но тебе, Степан, я всегда правду говорю. Знаю, знаю, ты меня чокнутым считаешь. Я тоже считаю, что ты с приветиком немножко. Это нас роднит. Их не разогнать хворостиной,Их дружба — как прочный алмаз:На похороны, на крестиныДруг к другу ходили не раз. Между прочим, Стёпа, в дни моей молодости люди дружили крепче. Ведь дружба — это союз. Союз всегда, сознательно или подсознательно, возникает против кого-то, для взаимовыручки. А сейчас врагов ни у кого нет. Но и друзей таких прочных, как прежде были, тоже нет. Ну, это я не о тебе. Ты-то свой в доску, ты друг настоящий. II Валентина Витальевна, моя мать, бухгалтершей была. Она всё в жактах и домохозяйствах работала.Первую нашу квартиру, на Загородном, помню смутно. Помню цвет обоев в прихожей, помню коридорчик, ведущий на кухню, а событий не помню. И того самого главного, что там стряслось, не помню. Знать-то я это знаю, но узнал я об этом позже, уже в юношеском возрасте.Потом мы жили на Охте, тоже в отдельной квартире, но и её я плохо помню. Потом в Гавани кантовались, на Опочининой, — уже в коммуналке.У матери была какая-то болезненная тяга к обменам. Мы, можно сказать, метались по городу, и амплитуда этих метаний, если взглянуть на план тогдашнего Ленинграда, была очень широкой. Но от переездов жилищные дела наши не улучшались, а катились под гору.Наконец мы прочно осели на Большой Зелениной, в маленькой комнатухе, а всего в той коммуналке было восемь комнат. В нескольких метрах от нашего окна тянулась глухая стена соседнего дома, так что даже в летние дни приходилось электричество жечь. На такую жилплощадь уже никто польститься не мог, а то мать и её сменяла бы на что-нибудь худшее.В те годы я был ещё шкетом, но уже смутно догадывался, что все эти переезды — неспроста и не из-за материальных причин. У меня была такая догадка: мать очень ушиблена смертью отца и потому-то и мотается с места на место. Потом выяснилось, что причина тут иная. III Отца я потерял, когда мне четвёртый год шёл, так что лично я его не помню. Он в компании грибников поехал в посёлок Филаретово — это в ста верстах от Ленинграда — и там в лесу подорвался на мине, затаившейся с войны среди какой-то уютной полянки. Всю Великую Отечественную он был минёром, слыл солдатом не только смелым, но и удачливым, три ордена получил — и тут вдруг такое… Судьба, как слепой пулемётчик,Строчит — и не знает куда, —И чьих-то денёчков и ночекКончается вдруг череда. Когда я подрос, мать часто рассказывала мне про отца — и всегда с удивлением. Ему всю жизнь то очень везло, то он попадал в полосу чертовского невезения.— Упаси Боже, если ты от папы его судьбу-попрыгунью унаследовал, — сказала она мне однажды.— Мама, судьба по наследству не передаётся, — ответил я ей. — Вот мне уже четырнадцать, а ничего особенного в жизни моей не было.Тут она как-то торопливо отвела от меня глаза и опять повела об отце речь, о его везеньях-невезеньях. То я в храме, то я в яме,То в полёте, то в болоте,То гуляю в ресторане,То сгибаюсь в рог бараний. По мирной профессии он был монтёр-высоковольтник. Ему много по области разъезжать приходилось. Однажды поздней осенью у посёлка Вартемяки он проголосовал, сел в грузовик. Там уже много народу сидело. Ехали-ехали — надо железнодорожную линию пересекать. Поезд приближается, а шлагбаум не закрыт. Шофёр хотел время сэкономить — и не рассчитал. Борта в щепки, двенадцать человек погибло. Отец один в живых остался. Его толчком вышвырнуло, перекувырнуло, — и он на горушку шлака приземлился. Отделался лёгкими ушибами. А было на нём старенькое пальтецо, он его сразу после демобилизации с рук купил на барахолке. И вот вернулся он домой после аварии, стал снимать свой пальтуган и видит: подкладка на груди лопнула, что-то серенькое торчит. Потянул — а это коленкоровый конверт, и в нём — пять облигаций госзайма. А на столе как раз свежая газета с таблицей выигрышей лежит.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27