А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Он отвернулся и ушел.
Я не был уверен, что он когда-нибудь вернется.
Это любовь.
Еще некоторое время она жила в конунговой усадьбе. Они разговаривали, очень спокойно, – о дочери, которая родилась у нее через год после его отъезда, больше не было и речи. Она еще оставалась матерью своих сыновей, но уже не женой своего мужа. Он не сказал ни единого дурного слова о Симоне. И о ней, – но мороз крепчал, – и они встречались за трапезой только тогда, когда в зале принимали знатных гостей.
Потом, на долгие годы, она обрела кров в Сельбу.
Он однажды поехал туда, по делу, поговорить с нею.
Но повернул назад.
Это любовь.

ПОЧЕМУ, О БОЖЕ, ОТВРАЩАЕШЬ ЛИК СВОЙ ОТ НАС В ГОДИНУ ИСПЫТАНИЙ?
Ночью, йомфру Кристин, ко мне, как надоедливые гости, приходят лица из моей памяти. Среди них есть и хорошие, и совсем немного святых, есть скверные и порочные, дорогие и те, к которым никогда не испытывал любви. Некоторые из мужчин и женщин, встреченных на жизненном пути, были моими друзьями, многие – нет. Знаю, что все они несут на челе рубцы – и свет – оставленные им, моим спутником в странствиях: человеком с далеких островов, конунгом Норвегии.
Вот в ночи лежит и тяжело дышит безрукий Гаут. Кто отрубил ему вторую руку, конунг или я? Снаружи бормочет на ветру свои жалкие молитвы йомфру Лив – моя непреклонность поставила ее на колени – или конунгова? А над нами, йомфру Кристин, в каморке на чердаке лежит без сна фру Гудвейг, полная страха за мужа и детей. Она часто так бодрствовала, и с нею тысячи матерей в стране, завоеванной и управляемой им, – человеком, к которому я был привязан и которого не мог покинуть. Я хочу – если у тебя еще есть желание и силы следовать стезей конунга Сверрира – вывести из глубоких тайников моего сердца некоторые лица, врезавшиеся в память, – и освободиться, переложив их тяжесть на твои плечи. Одно из этих многочисленных лиц – лицо Гудвейг.
Я однажды рассказывал тебе о дьявольском дне ее молодости, когда ей пришлось послужить сукой, охотно покрытой кобелями. Это было у подножья горы в Тунсберге, – ее жених, а ныне муж, убил человека. Она пришла и умоляла стражников, те потребовали свое – и получили. Она забрала Дагфинна и ушла. Эти двое не смогли больше любить друг друга, потому что она купила его жизнь ценою, чересчур дорогой для обоих. Но дети у них были! И когда люди конунга Сверрира по весне забрали в заложники ее сына, она пошла следом, – не плача, чтобы не пугать сына. И повернула, только когда мы побили ее. Думаю, что тогда она заплакала.
Потом сын вернулся в Рафнаберг. Она увидала его, выросшего здесь. В ее жизни тоже должны быть хорошие деньки: согбенная над навозными вилами, над молочной кринкой, над корытом – вечно с согнутой спиной, но несгибаемая! Известно ли тебе, йомфру Кристин, как глубоко я уважаю фру Гудвейг из Рафнаберга, женщину из Ботны? Много женщин я повидал, и многие приветствовали меня, ибо я был наперсником конунга. Но только малая толика из них встречали меня с радостью – Гудвейг никогда. И все же осмелюсь утверждать, что после моей собственной матери (теперь она в сонме блаженных) и после Астрид из Киркьюбё – Гудвейг из Рафнаберга та, перед кем я испытываю желание пасть на колени. Но никогда этого не делал.
Знаешь ли, йомфру Кристин, почему мое суждение о ней столь высоко? В старом, сморщенном лице Гудвейг я вижу сокрытыми десять тысяч лиц женщин этой страны, сыновья которых отняты жестокими людьми. Сыновья, возможно взращенные вместе с мужчиной, к которому не питали любви, – которому спасли жизнь, подарив свое лоно на поругание псам. Смотрела ли ты внимательно на руку такой женщины – или рабыни, – на ней морщины, грубая кожа, отчего она с трудом держит столь тонкий инструмент, как иголка и нитка. Видела ли ты эти руки? Но сначала взгляни в лицо такой женщине, йомфру Кристин. И склони голову, устыдившись.
Я расскажу вот что.
Моя обязанность – обыскивать здесь в Рафнаберге всех и вся, чтобы убедиться, что ничего пригодного мне и моим людям не было утаено. И однажды утром я увидел ее. Я шел босиком, чтобы не шуметь. Зашел в хлев. Было раннее утро, чадил факел: в его свете я увидел фру Гудвейг из Рафнаберга. Раньше всех она уже за работой – прислонив голову к коровьему боку, чтобы передохнуть. Бадейка полна молока. Она встает перелить его. И вдруг – откуда мне знать, что шевельнулось в груди этой женщины? – она нагнулась, припала ртом к вымени и начала сосать. Не знаю, почему она пила так, а не из кринки. Возможно, тепло коровьего вымени всколыхнуло в ней сокровенное: давно забытое, краткий миг погружения в глубины памяти. Снова дитя у материнской груди, впереди вся жизнь: от объятий первой любви до следующей. Но не сложилось…
Она медленно поднимается, не замечая меня. Я тихо исчезаю.
Такой, йомфру Кристин, она запомнится мне до смерти: фру Гудвейг из Рафнаберга, женщина из Ботны, подарившая мне, несчастливому, лучик счастья.
***
Однажды в Нидаросе ко мне пришли поговорить братья из усадьбы Лифьялль. В то лето конунг Сверрир прогнал со двора Астрид из Киркьюбё, не желая больше видеть ее своею законной супругой. Братья поведали, что их престарелые родители дома совсем одряхлели. Они получили известие, что усадьба лежит в запустении, зерно не падает в землю. Из бесед с братьями я знал, что те не испытывали радости от ратной жизни, и теперь хотели, чтобы я пошел к конунгу и испросил для них отставки. Я обещал.
Коре сын Гейрмунда Фрёйланд – младший из братьев – сказал, что если старший, Торбьёрн, женится, и усадьба не сможет прокормить всех, Коре займется торговлей и заработает денег. Он часто размышлял о том, что разве не мужское дело вырубать точильный камень в Эйдсборге и везти его подводами и лодками по озерам в Братсберг и Гимсей. Камни можно продавать и в страну данов. В лицах братьев появилось нечто новое, чего я никогда не видел прежде: иная радость, нежели радость храбрецов после выигранной битвы. Да, даже с благородной радостью дружбы я не могу это сравнить. Должен ли я называть это радостью земли, женщины и грядущего доброго дня? Я не откладывая пошел к конунгу. Но он отказал.
Он сказал, что отправь я двоих, все захотят разъехаться, – это известно и тебе, и мне, Аудун.
– Пусть братья придут, – сказал он.
Я позвал их. Конунг сразу развеял их утверждение, что они получили известие из дома из Телемарка.
– Кто принес его? – пожелал он знать. Братья лгали очень старательно: оба способные ученики даже в этом, хотя и не такие мастера в хитросплетениях лжи, как конунг и я. Конунг сказал:
– Кто является в Нидарос, не известив меня? У моих соглядатаев уши отсюда до Киркьюбё! Сойдемся на том, что вы лжете? – рассмеялся он.
– Да, – ответили они.
Но Торбьёрн сын Гейрмунда сказал, что может верою послужить конунгу и в усадьбе Лифьялль.
– Я могу собрать там рать, которая поднимется по требованию конунга Сверрира и, если в округе появятся псы Магнуса, дам знать конунгу страны.
Коре сын Гейрмунда сказал, что если решится возить точильный камень из Эйдсборга в Гимсей, то охотно уступит конунгу четвертую часть вырученного серебра и все камни, которые могут понадобиться конунгу Сверриру. Конунг поблагодарил.
– Но, – сказал он, – если вы уедете, уедут все. Поэтому вы должны остаться.
Они поняли. И остались.
Я видел лица конунга и братьев: они расстались друзьями, как истинно мудрые люди. Но конунг Норвегии больше не был для них тем же, чем прежде.
***
Этим летом конунг отправился через горы Довра на юг в Уплёнд. Несколько мятежных шаек узнали на себе тяжесть конунгова меча. Впервые я не последовал за конунгом, и мы оба, Сверрир и я, сожалели об этом. Дело в том, что ярл Эйрик Конунгов Брат должен был оставаться в Трёндалёге и править от имени конунга. Но конунг не питал большого доверия к своему брату из Миклагарда. Поэтому просил меня побыть в городе советником и наперсником ярла. И ярл, и я подчинились желанию конунга. Но как я не испытывал теплой привязанности к ярлу, так и он ко мне.
Ярл Эйрик Конунгов Брат, бывший теперь могущественным человеком в Трёндалёге – больше всего в собственном представлении, но и для других тоже, – потребовал в это лето, чтобы каждый, кто приближается к ярлу, делал три шага вперед, низко кланялся, стоял опустив лицо и глядел снизу вверх – и в такой позе ожидал приказаний ярла. Получив распоряжения, человек должен был опять поклониться и сделать еще три шага вперед, или – того хуже, – если ярл прикажет ему уйти, – повернуться направо, одно плечо поникшее, другое чуть приподнятое, грудь обращена к ярлу – и так, как ласточка в полете, – выскользнуть из зала. Я сказал, глядя на ярла:
– Конунг Сверрир мудрый человек…
– Мой брат конунг получил кое-что от мудрости, которой преисполнены мы оба, – ответил ярл. Он холодно уставился на меня. Я был закален в стольких спорах. И возвратил ему тот же холодный взгляд.
Нет, меня он не выучит, человек из Миклагарда, он знает, что я близкий друг конунга. Он также знает, что каждое его слово – и каждое движение лица, теперь слегка обрюзгшего от яств и меда – дойдет от меня к конунгу. Эйрик попытался подружиться со мной. Однажды ранним утром, когда я встал, на столе лежал кошель с серебряными монетами. Кто-то заходил в покои, пока я спал. Я отдал деньги ярлу, сказав:
– При конунге Сверрире стража в Нидаросе была такой надежной, что никто не мог проникнуть в чужие покои от «completorium» до «matutina»…
Ярл сказал: должно быть, это удивительный вор, если уходя забывает добычу на столе, Я сказал, что этот вор еще удивительнее, ибо он хотел украсть верность одного из людей конунга – и ценою, которую мы с конунгом презираем. Он снова посмотрел на меня – теперь с ненавистью. Должно быть, на моем лице тоже была написана ненависть.
– Ты можешь делать четыре шага перед поклоном…, – сказал он. – Остальные – три…
Я повернулся спиной и ушел, не поклонившись.
Оставалось восемь дней до мессы святого Мартейна.
Во фьорде лежал туман.
Выходя, я встретил Эрлинга сына Олава из Рэ.
***
Эрлинг сын Олава из Рэ принадлежал к числу моих немногих близких друзей по разным причинам. Выше всего я ценил то, что он выказывал больше умения в бесполезном, нежели в многочисленных обязательных занятиях наших дней. Сейчас он показал мне арфу, купленную за серебро у одного из людей ярла Эйрика Конунгова Брата. Арфа, должно быть, попала сюда прямо из Миклагарда, немногие в сверрировой Норвегии видали такую игрушку. Но у Эрлинга сына Олава были проворные пальцы и талант подбирать нужный тон на струне. Мы садились на камень возле погоста церкви святого Петра и славно проводили время. Был теплый день, полосы тумана из фьорда сюда не доходили. Эрлинг сын Олава наигрывал мелодию, о которой и сам толком не знал, сочинил ли он ее или когда-то выучил. Однако думаю, что он сам её сочинил, потому что – будучи сдержанным и разумным человеком – охотно уступал другим честь в том, что касалось занятий, большинством почитавшихся недостойными. Сегодня Эрлинг сын Олава был печален. Мы встретились в подавленном настроении, но вскоре отвели душу, помянув недобрым словом тех, кто недостоин доброго. Ратное дело превратилось для нас обоих в обузу. Дни тянулись безрадостно.
Вдруг в арфу вонзилась стрела, одна струна лопнула.
Мы вскочили – во фьорде туман, раздается один крик, и вот уже повсюду вокруг нас крики. Враг в городе, – к нам бросаются двое, Эрлинг сын Олава обрушивает на голову одному арфу, я кидаюсь под ноги другому, он спотыкается. И мы ускользаем. Я прыгаю через стену на погост церкви святого Петра. Эрлинг сын Олава за мной, поскальзывается на влажной траве и падает. Мы теряем друг друга.
Но, йомфру Кристин, я навсегда запомню волну горечи, захлестнувшую Эрлинга сына Олава из Рэ, когда стрела, пронзив туман, ударила в арфу, и порвалась струна.
***
Я вскарабкался на башню церкви святого Петра, через окошко мне было видно, что творится внизу. Люди конунга Магнуса – это были они – рыскали по улицам, врывались в дома и выгоняли народ. Одну женщину ударили по голове трижды, изо рта и носа хлынула кровь; она лежала, как мертвая. Одного мужчину прогнали прямо с поля, где он работал, и всадили в череп секиру – он умер с лопатой в руках. Ворвались также в церковь святого Петра и вытащили укрывавшихся там. Но убили их только за пределами храма. Последнее свидетельствует, что и они в такой час испытывают уважение к дому Господнему. На башню они не поднялись.
Люди конунга Магнуса разбрелись по городу, и повсюду был слышен вопль. Я притаился в башне и принял решение: услышав шаги на лестнице, буду ждать до последнего, а потом выброшусь из окна. Людям Магнуса не достанется живым тот, кто лучше всех знает путь конунга Сверрира. Потянулись долгие часы.
На церковном погосте я увидел двух моих друзей: Хагбарда Монетчика и его новую жену, знахарку Халльгейр. Они кого-то несли на куске шкуры. Это был Эрлинг сын Олава из Рэ. Они прикрыли ему голову одеждой, но я узнал его по желтым башмакам. Я надеялся – а затем и убедился, что Эрлинг не погиб. Просто они хотели спасти его и себя таким способом. Они несли его в церковь под видом своего умершего взрослого сына. Рядом шел Малыш.
К ним подходят двое воинов, один заносит секиру и хочет для верности раскроить мертвецу череп. Но тут на пути встает Халльгейр – лицо измазано сажей, наверное, чтобы походить на рабыню или старую служанку. Она возникает перед воинами, воздев руки над головой и изрыгая проклятия. Те пятятся, шаг за шагом. Малыш идет следом. Карлик со своим скорбным грузом на спине, – он постиг так много и имеет мужество делать то, что постиг. Тоже поднимает руки и вторит проклятиям, изрыгаемым в лица обидчиков его новой матерью. Те отступают. Халльгейр за ними. Они пятятся, один бросает меч и бежит, другой замирает, ошарашенно глядя, и потом тоже убегает. Они опять поднимают Эрлинга и несут через кладбище к церкви Христа. Исчезают из виду.
Ее черное, ненавидящее лицо, отмеченное Богом, никогда не сотрется из моей памяти, йомфру Кристин.
***
Я спускаюсь вниз с башни церкви святого Петра. Я знаю воинов Магнуса, знаю, что ими овладело опьянение кровью. Если, рыская по церквам, они обнаружат многих соратников конунга Сверрира, – многих, но не всех, – то возвратятся и обыщут каждый дом Господень заново, еще тщательнее. Они не хотят, чтобы остались свидетели, которые опять, как и прежде, расскажут об избиении мужчин и женщин, вытащенных из убежищ в стенах церкви. Меня осенило, что перед алтарем в церкви святого Петра стоит гроб. Покойник дожидается мессы за упокой своей души, но священников сейчас нет. Крышка еще не заколочена. Я снимаю ее. Усопший – преподобный Торфинн из церкви святого Петра по прозвищу Надутые Губы, священник, свершавший ордалию, когда ярл Эйрик Конунгов Брат шел по железу на Божьем суде. Он вчера умер.
Кажется, неподвижное белое лицо Торфинна светится ненавистью к конунгу Сверриру и мне. Но у меня нет времени предаваться страху или благоговению перед мертвым. Беру его рукой за шею и содрогаюсь, наполовину приподнимаю, быстро и с отвращением срываю с мертвеца священническую рясу. Стаскиваю собственную одежду и надеваю его. Я мерзну в ней.
Расстилаю свой плащ поверх преподобного Торфинна и возвращаю на место крышку, хватаю забытые четки и кладу на нее. Шагов пока не слышно. У меня есть время торопливо склонить голову перед гробом Торфинна, повернуться и уйти. Однако как глупо, что у него есть четки, а у меня нет. Храбро возвращаюсь и забираю их. Выхожу.
Воинов не видно. Но неподалеку слышатся шаги, и я вспоминаю, что однажды сказал Сверрир: – Если опасность велика, иди прямо на нее. Тогда ты надежно защищен. Так я и делаю.
Ниже по улице какие-то дружинники схватили Гудлауга Вали и принялись пытать его. Если я не направлюсь туда, это вызовет подозрение. Я иду.
***
Но в решающий миг не осмеливаюсь, пот льет градом, ряса на плечах промокла. Один из людей Магнуса радостно кивает, увидев священника, и я вынужден подойти ближе. Они подмяли Гудлауга под себя и бьют его. Тот молча принимает удары. Двое поднимают его, воевода говорит, что не следует стоять посреди улицы в толпе зевак, идем в конунгову усадьбу. Они направляются туда. Чтобы не вызвать недовольства, я должен плестись за ними.
Там, во дворе усадьбы, в окружении множества довольных свидетелей из приближенных Магнуса, они снова принимаются пытать Гудлауга. Гонец от Магнуса сообщает, что конунг желает знать, куда Сверрир запрятал серебро – которое у него, конечно, водится, – и где сейчас двое сыновей Сверрира? Гудлауг должен знать? Тот не отвечает.
Они выспрашивают поначалу дружелюбно, набрасывают веревку на шею, смеются и пинают его, все красивые молодые мужчины. Но Гудлауг молчит. Тогда они рассуждают, не вогнать ли крюк ему в спину и подвесить, чтобы он разговорился? Но один заявляет, что если опора рухнет, – он шлепнется вниз и околеет.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42