А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Она твердо верила, что осилит свое двойное призвание в жизни. Когда они шли по улицам Нидароса, это была красивая процессия. Она посередине, светловолосая, с тяжелыми мочками ушей, круглыми щеками, пламенеющими, как розы, особенно когда она смотрела направо или налево, где шли ее будущие мужья. И братья – с торчащими, словно сломанные крылья, култышками, раскачивающимися в такт ходьбе. Оба сильно веснушчатые, – люди конунга Сверрира, хотя и строжайше наказанные его мечом. Развитые не по годам, смышленые и возмужалые – оба не хотели позволить другому быть у нее единственным.
И в этом она соглашалась с ними.
Это любовь.
Братьев и их женщину обсуждали за столом у конунга. Сверрир сказал, что приняв их за одного, а второго за призрак – можно позволить им жить в триединстве, и пусть каждый делает с ней, что вздумается. Если двое за одного, заявил он, да третья в придачу, получается всего двое? Ни он, ни мы не знали, глупо ли он выглядел в тот миг.
– Но, – продолжал конунг, – эти священники! Подумайте, что за чертовщина разразится в стране норвежцев, если конунг позволит двоим жениться на одной? Я и прежде был несимпатичен поповской братии. Еще хуже стану, допустив такое святотатство. И подумайте о женщинах страны… – сказал он. Огляделся вокруг и добавил: – Подумайте об Астрид…
Все мы теперь думали об Астрид. Троллиха из Киркьюбё, способная объесть за столом не одного мужчину (чтобы не сказать – за столом и в постели), она узнала о том, что задумали близнецы. Незамедлительно явилась к конунгу со строжайшим видом.
– Можешь не сомневаться в том, что думает народ! – сказала она.
– Тут у меня нет сомнений, – ответил он. – Но разве прежде в стране норвежцев не бывало, чтобы женщина имела нескольких мужей?
– Именно поэтому они осуждают и всех прочих, кто так живет, – возразила она.
– Мне жаль их! – вскричал конунг, когда Астрид вышла. – Мы отрубили обоим руки, но что толку лить слезы о пущенной стреле. Взяв общую жену, они получат четыре руки на троих, к этому стоит прислушаться?
– Нельзя ли одному жениться на ней в церкви и обоим в уединении? – поинтересовался я.
– Ты же сам знаешь, что они любят порядок во всем. Они настаивают, чтобы женщина, к которой оба испытывают влечение, стала женой обоих по закону. Властитель я или раб? – крикнул он мне и разозлился.
– Не знаю, – ответил я. – Давай подумаем.
Как всегда, когда что-то случается, к конунгу вызвали моего доброго отца Эйнара Мудрого. Он поведал лживую сагу из давних времен об одном воине, женатом на четырех сестрах и имевшем близнецов от каждой. На сей раз отец поспешил, и мы отменно посмеялись – он хотел скрыть, что оказался столь же беспомощным, как и мы.
– Дружина на стороне братьев, – сказал конунг. – Все войско тоже, можете быть уверены! И возможно, большинство бондов. Но женщины против. И священники. Что ж, война в стране вспыхивала и не по такой веской причине, – произнес он.
Ту, на ком хотели жениться братья, звали Йоханна. Это было имя святой женщины, заимствованное из дальних стран. Мы с конунгом согласились, что ее имя святее ее самой.
– Что они в ней нашли? – гремел конунг.
– Мне пойти спросить у них? – поинтересовался я.
Он не ответил, потому что вошла Астрид, ведя за руки сыновей. Она сказала: – Помни, твой долг думать о будущем сыновей в этой стране!
И ушла.
Конунг глупо уставился ей вслед, но промолчал.
Кончилось тем, что мы велели монаху Мартейну, нашему близкому другу с острова ирландцев, обвенчать двоих. Торгрим, или то был Томас, стоял подле Йоханны, а за колонной прятался Томас, или то был Торгрим? Посреди долгих молитв, положенных по такому случаю, Мартейна скрутил приступ кашля – он стал похож на железный гвоздь под ударами молота. Юноши быстро поменялись местами. Так она наполовину обвенчалась с обоими, а они с одной, и конунг всех щедро одарил. Братья повели ее домой, в свою родовую усадьбу, которую они унаследовали, и она не знала, кто есть кто. И так никогда и не узнала.
Это любовь.
***
Это любовь.
Однажды вечером в конунговой усадьбе сидели Астрид, Сверрир и я. Прибыл погостить Бард сын Гутхорма со своей новой невестой: сестрой Сверрира фру Сесилией из Хамара. Она теперь развелась с первым мужем. Прежде я всегда видел и знал Сесилию дикой необъезженной кобылицей, охочей до жеребцов, но при этом умеющей быть учтивой, красивой и соблюдавшей свое достоинство, – и жестокой, порывистой в мыслях. Теперь она изменилась. Почти как девушка, да, почти – чуть зарумянившаяся, сидела она возле господина Барда, красивая более зрелой красотой, чем в юности. Без запальчивости вступила в беседу, с той же теплотой, с какой прежде говорила со своим братом. Да и Бард сын Гутхорма из Рейна: нет уже былой презрительности – молодой господин из родовой знати, лишь искоса бросавший на меня, священника из Киркьюбё, ледяной взгляд. Теперь он не таков. Стал зрелым мужем. На равных обсуждали мы самые запутанные дела конунга Сверрира. Я со злорадством отметил, что Бард не отличался живостью ума; зато ум его был глубок, он рассуждал здраво, если времени было достаточно, чтобы дать ход мысли. Теперь я видел – и время подтвердило мою правоту: он станет одним из лучших людей конунга Сверрира. За это ему следовало благодарить Сесилию.
Она сидела рядом. Дикое животное, лакающее кровь мужчин. Теперь она напилась его крови. Глядя на него, верилось, что он насытит ее.
Это любовь.
Я медленно жевал луковицу.
Потом оставил их.
Сверрир, конунг Норвегии, одной-единственной далекой ночью под небом Киркьюбё я разделил все с той, с которой ты теперь делишь все. Она хранит молчание.
И я.
Государь, выбирая между вами, я выбрал тебя – тогда и навеки, в горе и радости. И это любовь – к вам обоим.
***
Не знаю, любовь ли это.
Пока я жив, йомфру Кристин, и даже в геенне огненной, – если случится, что окончу свои дни там, – я буду видеть перед собой белое лицо Симона, в бороздах, проложенных влечением к бренной земной славе и женскому лону. Разве в ночи юности он, Симон, настоятель монастыря на Селье, не любил одну монахиню на крышке раки святой Суннивы? Потом он послал ее с ядом в поясе лишить жизни сурового и великого властелина, ярла Эрлинга Кривого. Люди ярла схватили ее. Холодным утром у подножья горы в Тунсберге ее заставили положить голову под меч, а мы со Сверриром стояли рядом.
Думаю, что с убийством этой женщины, которую он любил, Симон почувствовал нечто, что я называю наслаждением скорби. Он плакал над нею, рвал волосы и развеивал клочья по ветру, слизывал собственную кровь с ладоней, проводил рукой по шее, харкал кровью и кричал:
– Я убил ее! Я послал ее с ядом в поясе! Я знал, что ее ждет смерть!
Думаю, в Симоне таилось то, что ученые мужи называют самой злобной из козней дьявола: когда человек при его пособничестве сам убивает в себе добро – и остается навеки дурным. Разве глаза Симона не светились восторгом, когда он рассказывал, как покорно она собралась – с ядом в поясе, как семенила по мосткам на корабль, как махала ему снизу высокой монастырской лестницы, как исчезла вместе с кораблем в тумане и встретила смерть у подножья горы? С тех пор ночи Симона стали долгими.
Вожделения зрелости, гнездившиеся в его плоти – там, где бремя желания каждого мужчины, – не находили у него утоления. Нет-нет! Все годы – я знаю – он издавал зловоние, приближаясь к женщине. Смердил хуже больного волка, опорожняющегося в горах. Поэтому любая женщина отшатывалась от него, прикрыв рот платком. Если же он хватал их – такое случалось – их приходилось скручивать, как силач скручивает в узел сырой канат. А Симон – злобный труп – был бессилен.
Я уверен, что со Сверриром, конунгом Норвегии, у Симона было то же самое. Его влекло к тому, но при встрече с конунгом он преисполнялся ненависти, бешеный волк, – хотя именно этой встречи ждал. Разве он не хотел стать епископом Хамара, провозглашенным именем конунга? Или ему было неясно, что архиепископство в Нидаросе чересчур щедрый куш для монаха из Сельи? Однако конунг умел различать в человеке здоровое и нездоровое стремление к славе и отверг Симона. Поэтому Симон ненавидел конунга Сверрира – и любил его.
Однажды ночью я увидел Симона…
Те двое – я имею в виду Сверрира и его молодую жену Астрид из Киркьюбё, уединились в своих покоях. А я пошел в город искать утоления и облегчения. Голова горела – может, я чуял запах лука – я шел и мечтал. Проходя мимо массивных стен церкви Христа, я улучил минуту для общения с Господом всемогущим и вступил в ризницу. Там был он.
Он не видел меня.
Я хотел выйти.
Но все же остался.
Я понимал, что это не предназначено для моих или чьих-то глаз, но жажда знания во мне всегда была сильнее. Симон погружен в молитву, в борьбу с Богом или дьяволом – пьяный? Не знаю, – бешеный волк. Что это, мне чудится зловоние? Он приближается к изображению Богородицы, со скорбным взором, висящему на стене, падает на колени, вскакивает и, сжав кулаки, бьется головой о стену. Кожа лопается, хлещет кровь. Он утирает ее, пачкая руки, слизывает кровь и воет – как раненый волк.
Обмазывает кровью прекрасные губы девы Марии и целует их. Лижет ее и впадает в удивительный отстраненный покой, – словно что-то отпустило, краткий миг он счастлив. Но дерево ранит его губы – внезапно отшатывается и бранится, – здесь, под святой крышей ризницы.
Занозил кончик языка?
Он тянет за него, словно хочет вырвать, носится вокруг с высунутым языком. И вновь бросается к пресвятой деве, снимает ее. Изображение не прибито к стене, потому что его часто выносят для процессий. Симон поднимает его, как символ победы, над собой, стискивает в объятиях и стонет, как раненый перед смертью. Ворчит, как рассерженная собака. И лепечет, как младенец, сосущий материнскую грудь.
Я не могу уйти. Мне не следует оставаться. Знаю, если он увидит меня, или я должен его убить, или он меня. Но неподвижно стою за колонной.
Он кладет изображение возле алтаря, приподнимает, сажает как живое. Он садится рядом. Однажды они так же сидели у раки, Симон и Катарина из Сельи, монахиня ордена святой церкви?
Меня осеняет: ходил слух, что Катарина тоже была дочерью конунга. Ее отцом, вероятно, был тот самый Сигурд с некрасивым ртом – отец Сверрира, Эйрика и Сесилии.
И я вмиг понимаю всю глубину его бешенства, всю подноготную его скорби. Будь Катарина жива, Симон – в своем неизъяснимом грехе – стал бы деверем конунга. И здесь корень всех его терзаний – неуемная жажда дешевой земной славы.
Я хочу скрыться. Но должен смотреть еще: он срывает рясу и заворачивает в нее деву, держит в объятиях, как мужчина, укутывающий свою обнаженную подругу, когда страсть угасает и пора отойти ко сну.
Теперь я ускользаю.
Не знаю, любовь ли это.
***
Это любовь.
Ко мне пришел Хагбард Монетчик, но не как обычно, с Малышом на закорках, – несмотря на свое уродство, мальчик все же слишком вырос. Он сказал:
– Как тебе известно, Аудун, я носил своего недужного сына по всем церквям святого Олава в стране, моля вернуть мальчику здоровье и силу. Не помогло. Если я прогневил Бога – а я сделал это – думаю, что искупил вину, вновь и вновь нося мальчика по церквам. Но не помогло.
Теперь мне кажется, что пора забыть ту, которая подарила мальчику жизнь. Нет-нет, не забыть, но чуть отодвинуть в моем тесном сердце, ибо говоря по правде, она стала мне милее после смерти, чем была при жизни. И если я возьму новую жену, мальчик обретет тепло и заботу и возможно, – хотя и сомневаюсь, – немного подрастет?
– Как ее зовут? – спросил я.
– Халльгейр, знахарка.
– Тогда я советую тебе жениться, – сказал я. – У нее прекрасное сердце, хотя могут возразить, что лицо не столь же красиво. Ты сам видел, как мягки ее руки, а что у нее еще мягче, тебе, наверное, лучше знать, чем мне. Уверен, она станет хорошей матерью Малышу и честной женою тебе. Однако знай, она не вернет твоему сыну здоровья, если уж этого не сумел святой Олав.
– Я знаю, – ответил он.
Хагбард Монетчик взял в жены знахарку Халльгейр этим летом. Я видел их, идущих по Нидаросу. Между ними Малыш – теперь это отрок, который скоро станет мужчиной. У него такой тяжелый горб. Позже я узнал, что Халльгейр каждый вечер омывала его горб розовой водой из сладких цветов клевера и натирала мазью из корней сосны и дягиля. А потом они вдвоем – муж и жена – возложив руки на горб своего сына, читали «Аве Мария».
Это не помогло, конечно.
Но я все же думаю, йомфру Кристин, что это была большая помощь.
Это любовь.
***
Это любовь.
В тот год, когда в страну прибыла Астрид, в первое воскресенье после праздника Перстня, мы собрались в тесной келье монаха Мартейна с острова ирландцев, в которой тот искал радость успокоения. Там были братья Фрёйланд из усадьбы Лифьялль, Эрлинг сын Олава из Рэ и я. Мартейн разглагольствовал о том, что он называл щедрым благословением безбрачия:
Как монах из далекой страны, богаче нашей, Мартейн был не чужд мысли, что женщина не всегда обязана быть собственностью мужчины. Монах или священник может наистрожайше порицать ее словом, несущим не только небесную мудрость, но не вправе требовать, чтобы она пригвоздила себя к ложу мужской плотью. В нашей стране, йомфру Кристин, не редкость, что священник имеет законную супругу и не получает за это, как подзатыльник, церковное проклятие. Они живут земным, такие священники, как мы: скотина в хлеву, крынка с молоком, забитые туши на дворе, пивные бочки, полоскание холстов по весне… Разве священник не нуждается в женщине ради скоромной пищи и хлеба, для умерщвления плоти – и для радости? Даже сам папа в Ромаборге задумался об этом и полагал – хотя и в сомнении, – что выбирая из двух зол: блудливый священник или священник с законной женой, – последнее – меньшее зло для Господа. Но тут возник Мартейн со своим, как он говорил, щедрым благословением целибата. Он разглагольствовал так:
Он признавал – поведав нам, что говорит об этом с болью, – что благословение безбрачия в полной мере может постичь лишь тот, кто в грешные годы жизни – коих немало – не всегда жил по правилам Господа, установленным для беспорочного целибата. Мартейн сказал, что как опытный человек, каковым он себя считал, он слышит те же душераздирающие вопли из наших сердец, что и из своего собственного. «Я изучил женские пороки и добродетели с большим пристрастием, чем вы. Но знайте! В этой победе нет победы. Это поражение мужчины».
Взвесьте свободу, вытекающую из щедрого благословения целибата и из силы одиночества! Вот ты видишь проходящую искусительницу, она не нагая, нет-нет! Но глаз ищет линий, о которых ты память команды. Один помнил, другой, кажется, слышал… И вот он, Симон, ночью явился к Нидарос, постучал в ворота конунговой усадьбы, показал знак, известный только посвященным. Подходит стражник, Симон возбужден, говорит, что у него важная весть для конунга. Стражник отказывается впустить его. Тут входит конунг. Он направляется в опочивальню, полуодет, в хорошем настроении. Просит Симона войти. Симон молчит.
Злое лицо, сильная воля, по-своему честен, достаточно умен, чтобы не притворяться другом конунга, – знает, что это не поможет. Конунг требует сказать, что за весть он принес. Симон тянет время. Конунг дает единственно верный ответ:
– Ты говоришь немедленно или уходишь.
Тогда Симон говорит.
Он не сразу переходит к делу. Ясно мыслящий, он тоже может быть туманным. Сучит одну нить, искусно сматывая ее во множество клубков, заявляет, что люди, сказавшие это, вчера отплыли, – поэтому он не вполне уверен в правдивости известия.
– Но сказанного не воротишь. И если сплетня пойдет по городу, а ты, государь, будешь единственным, кто не знает…
Он в упор смотрит на конунга.
Конунг на него:
– Это касается Унаса?
– Это касается Астрид.
Конунг наступает на Симона, чтобы растерзать его. Симон кричит:
– Все равно это правда, даже если ты меня сейчас убьешь!
Конунг набрасывается, топчет Симона, вбегает стражник, – конунг не может убить священника на людях – он тяжело дышит, плюет на Симона и отпускает.
Входит Астрид. И я.
Я оставляю их, но потом узнаю все: что-то я слышал через стены, остальное донесла молва. Она стоит полураздетая. Он срывает с нее все, – та сперва отрицает, – когда он пытается задушить ее, она стонет под его тяжелой хваткой и кричит:
– Это правда, это правда, Сверрир, но разве ты сам не грешил с другими женщинами, когда уехал?
Но он не грешил. Я знаю точно. Что делали его люди, то на их совести, но конунг во всех своих скитаниях не испытал влечения ни к одной, кроме нее. Он иногда говорил об этом, очень редко, когда мы лежали вместе и не могли заснуть, мы говорили о Киркьюбё, о птицах в горах, о ветрах над морем, о траве на склонах – и за всем, о чем мы вспоминали, стояла она. Он не нашел никакой другой. Не искал никакой другой. И именно поэтому невиновный, жестоко обрушился на виновную, – которая скрывала и молчала, а теперь призналась и плакала, голая в его руках.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42