А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

В конце концов его взял подручным в свою мастерскую какой-то слесарь с Вильдер-Манна.
— На большее я не гожусь,— удрученно говорил он и взял на работу отцовские кожаные перчатки, чтобы не слишком пачкать руки.— Я ведь на войне мечтал, что, как только наступит мир, займусь хорошей, чистой и сытной работой.
Теперь мне приходилось ежедневно носить ему еду, сидеть с ним во время перерыва в разбитой машине и играть в шахматы. Шахматы были его страстью, он и меня к ним приохотил, поначалу великодушно позволяя мне выигрывать. В эти обеденные часы он рассказывал кое-что о себе, о своих армейских приятелях и вообще о жизни, но за игрой следил как рысь и спуску мне уже не давал.
— Навык мастера ставит,— вещал он, а мне было обидно, что он сыплет отцовыми поговорками. И поесть он тоже любил, не спеша, с удовольствием. Я смотрел на него и завидовал — мать всегда посылала ему самый большой кусок мяса, колбасы или омлета.
— Мужчине нужно больше,— говорила она, добавляя еще две-три сигареты, которые доставала специально для Наперстка. Он пускал дым над шахматной доской и щелкал языком.
— Тебе еще учиться и учиться.— И он брал у меня какую-нибудь пешку, на которую я не обратил внимания.— Не презирай малых сих, у великих-то голова слишком высоко, вот они и спотыкаются.— Он показал на коричневые воинские машины, заполонившие почти весь двор мастерской.— Мелкая работенка для русских, но я ею не гнушаюсь, не как другие. Шах и мат!
С этими словами он опрокинул моего короля и надел отцовские перчатки, уже измазанные маслом и порванные по швам.
— Перчатки для такой работы слишком уж хороши!— с бешенством сказал я и опрокинул доску.
— Ты что, с ума сошел? — прикрикнул он, собирая фигуры на полу разбитой кабины. Потом выпрямился, снял перчатки и подал мне.— Прошу! — сказал он высокомерно.— И передай матери, что для нее я охотно запачкаю руки, но ни для кого больше! Плевать я хотел на все. Чтоб духу твоего здесь не было! Ступай ищи своего папашу, хоть на луне!
В середине лета в главном здании школы возобновились занятия.
— Каникулы отменили,— объявил какой-то всезнайка,— и учителей тоже!
Действительно, из прежних учителей никто больше не появлялся; только старый Кнёрншильд бродил неподалеку и торчал у ворот, пока дворник не прогнал его. Кнёрншильд отрастил длинные седые космы, перестал бриться и ходил, опираясь на палку с острым штырем на конце. Мы видели, как он на дороге подцепляет им окурки, быстро исчезавшие в его кармане. Встретив кого-нибудь из своих бывших учеников, он заговаривал с ним и просил собирать для него остатки табаку, обещая заплатить за это книгами.
— Его книги! Кому они теперь нужны? Бр-р! — содрогнулся мой приятель Вольфганг.— Отменили их!
Мы ходили в тот же класс, сидели рядом на одной скамейке и подружились с еще одним Вольфгангом, его прозвали Сэр, потому что он носил очки и хорошо успевал по английскому. Появились новые предметы, новые учебники, молодые новые учителя, многие всего лет на пять-шесть старше нас.
— Я сам еще учусь,— говорил господин Хауптфогель, наш классный руководитель.
Во время уроков он садился не за кафедру, а к кому-нибудь из нас за парту и рассказывал увлекательные
истории, случившиееяге нтаг самим или услы! других.
— Вот это было при нацистах запрещено,— сказал он однажды, показывая книгу, всю в угольной пыли, плесени и пятнах, долгие годы он прятал ее в подвале. Впервые мы услышали об английской и французской революции, об Октябрьской революции в России, о Розе Люксембург, Карле Либкнехте, Эрнсте Тельмане и немецких коммунистах, боровшихся против Гитлера и войны.
— А вы тоже коммунист? — спросил Сэр, хитро глядя на него.— Разве их не всех отравили газом в концлагерях?
Господин Хауптфогель подошел к нему. В первую минуту каждый из нас подумал, что вот сейчас он потеряет терпение и ударит, ведь раньше такое было в порядке вещей. А он только печально покачал головой, когда Сэр, сняв и спрятав очки, испуганно от него отшатнулся.
— Милый ты мой,— он усадил Сэра на место,— радоваться надо, что хоть кто-то остался в живых и теперь может рассказать правду. Иначе что бы вышло из тебя, изо всех нас?
Однажды вечером в окно постучали, раз, другой. Я своим глазам не поверил, увидев под фонарем Янде-ра в форме, в глубоко надвинутой на лоб шапке. Исчезли только значки и эмблемы, петлицы и шнур фен-ляйнфюрера, а пряжка на ремне замазана черной краской.
— Выходи! — крикнул он, делая мне знак рукой.
Я, однако же, не открыл окно, потому что мать сидела за столом, Наперсток тоже — раскладывал карты. Он возбужденно ерзал на стуле, повествуя о своих ночных кошмарах и страхах, хотя бубновый туз и дама червей якобы сулили ему «твердую уверенность» и «счастье в доме». Я потихоньку выскользнул из квартиры и, подойдя к Яндеру, сказал:
— С ума ты, что ли, сошел?!
Он по обыкновению напыжился и завел речь про знамя, которое до сих пор хранил у себя под кроватью, а теперь, мол, оно в опасности.
— Они снова начали обыски,— шептал Яндер,— поэтому нам необходимо-оборудовать в лесу тайник, где можно спрятать также оружие и боеприпасы, У меня еще есть ручные гранаты и наша мелкокалиберка.— Он уже обследовал пещеру у Затерянного родника и велел придти туда другим ребятам из нашего отряда.— Как хорденфюрер, ты не можешь остаться в стороне, старик!— прикрикнул он, поскольку я медлил, поглядывая на дверь, за которой послышался шум. Яндер наполовину вытащил из-под куртки черное знамя с серебряными рунами и позументом, чтобы показать мне, что все это не шутка.— Ты присягал или нет?
В этот миг из-за двери выскочил Наперсток, налетел на Яндера и выхватил знамя.
— А ну, марш домой, сопляк! — гаркнул он.— Хватит заниматься глупостями, понял?!
Он быстро свернул знамя и нырнул обратно в квартиру. Яндер еще секунду стоял под фонарем, ошеломленно разинув рот, потом заорал:
— Предатель! Трус! — Он ринулся в дом и молотил кулаками в нашу дверь, пока Наперсток не открыл ему и не отвел к кухонной плите, где, чадя, горело знамя.
В вечерней этой поездке не было никакого «катания по горкам», не то что в Дрездене. Огромный город, в который нас занесло, раскинулся на многие километры среди плоской равнины, окруженный реками, озерами, лесами и пологими холмами, которые отсюда были незаметны. В просветах между домами виднелись одни только новые жилые массивы да телебашня над крышами с серебряным, освещенным прожекторами шаром ресторана, где я бы с радостью посидел сейчас с отцом. Но, зная, насколько серьезно он относится к своей службе, я даже не заикнулся о том, чтобы выйти и где-нибудь посидеть. Раньше он иногда в шутку говаривал: «Хорошо бы время от времени переносить конечные остановки, чтоб немножко отвлечься и отдохнуть». Он называл площади, улицы, здания, где бы с удовольствием прислонился к стене или посидел на ступеньках минут десять-пятнадцать, а после спокойно двинулся дальше. Позднее, в послевоенные годы, он вспоминал об этом. «Вот уж действительно конечная станция, груда развалин,— говорил он с горькой усмешкой, покидая трамвай только затем, чтобы быстренько размять ноги. Мало-помалу он, однако, со всем свыкся, даже с очищенными от завалов, продленными и измененными трассами, и едва смотрел в окно, объявляя остановки и приближаясь к старым и новым конечным станциям. «Как цирковая лошадь,— посмеивался он дома в часы раздумий.— Вечно по кругу, и даже не по кругу, а просто туда-сюда, вечное однообразие». Н-да, тогда он еще посмеивался, и шутливый стишок сочинил: «Лошадь кружит по манежу, ну а я по рельсам езжу». Теперь, в центре Берлина, его, видать, ничто не трогало, и он вздрогнул, когда я спросил:
— Мы что, уже обратно едем?
Казалось, он приготовился к долгой ночной поездке: под форменной тужуркой у него поверх белой рубашки был надет еще пуловер. Ни с того ни с сего он достал карманные часы, подарок по случаю двадцатипятилетнего служебного юбилея.
— Я по ним сверяюсь,— сказал он холодно и отчужденно, глядя мимо меня в пустой вагон. На эти часы всегда можно положиться.
Не ответив на мой вопрос, он продолжал рассуждать о часах, о том, что они давным-давно должны были перейти ко мне.
— А может, возьмешь лучше мои наручные часы или что-нибудь другое? Что молчишь-то? Отвечай! — Его взгляд утратил странное, застывшее выражение, он вновь оживился, схватил меня за руку и начал объяснять, где мы находимся и сколько еще продлится рейс.— Добрых четверть часа,— сказал он и, сунув часы в карман, в который раз протер стекло.— Нет, ты посмотри!— весело воскликнул он, указывая в кромешную темноту за окном.— Посмотри же! Ты когда-нибудь видел такое?
Но я не видел ничего, кроме тьмы.
Летом мы с матерью поехали в Брабшюц собирать колоски, оставшиеся на сжатых полях. Мы долго бродили по склонам, обследуя одно жнивье за другим, но нашли всего горсти две зерен. Ведь с раннего утра, когда крестьяне грузили снопы на телеги, народ с нетерпением караулил у межей и жадно хватал любой утерянный колосок.
— Вы опоздали,— сказала тетя Хелли.
Она не могла взять нас с собой на огород, потому что все дыры в заборе были затянуты колючей проволокой. Кузину Ингу я узнал с трудом: она отрезала косы, и времени для меня у нее больше не нашлось потому что теперь она работала прислугой у одного крестьянина. Обе ее старшие сестры вышли замуж за бельгийских военнопленных и уехали из Брабшюца.
— Они шлют из Брюсселя посылки, а мне и тут хорошо, скоро и у меня помолвка,— говорила Инга, показывая мне большую крестьянскую усадьбу, где уже прекрасно освоилась.
Вечером мы с матерью устало сидели на горе и смотрели вниз, на долину Эльбы, на луга у устья Вайсерица, по которым катил трамвай.
— Нам нужно туда,— сказала мать и строго-настрого запретила мне грызть колоски, потому что там могла оказаться спорынья.
— А она ядовитая? — спросил я, вспомнив, что отец часто срывал придорожные колосья и не глядя грыз зерна.
— Да,—ответила мать,— так уж заведено, во всем есть и хорошее и плохое.
Она встала; уже начало смеркаться, а дома ждали Наперсток и Ахим. Когда мы слезли с крутого косогора, подкатил пятый трамвай, который раньше ходил от Трахенбергерплатц к Главному вокзалу.
— Инга собирается обручиться,— сказал я.
Мать рассеянно кивнула. Выбившись из сил, она на миг остановилась и оперлась на мое плечо.
— А почему бы и нет, она уже вполне взрослая. Человек не может жить один, вот и я не могу. Кто знает, вернется ли когда-нибудь отец. Кто вообще знает, что правильно и справедливо?
Дома мы вытащили игрушки — брат, Вольфганг, я и Сэр, который зачем-то расколотил приклад своего духового ружья, а потом склеил его. Сейчас Сэр сидел в коридоре, по-турецки, как Олд-Шэттерхенд, и, когда мы вошли, крикнул:
— Внимание, стреляю с колена!
Пуговицы у нас на штанах и куртках так и брызнули осколками: стрелял он метко, да еще хохотал при этом. У него была почти сотня оловянных солдатиков, трапперов и индейцев, не считая лошадей, вигвамов, блокгаузов. Каждый из нас выстроил свои войска по углам большой комнаты. Через некоторое время началось сражение с разведчиками и перестрелками, с копьями и отравленными стрелами. Потом грянули ружейные выстрелы, пулеметные очереди, орудийные залпы.,
— Нет,— возразил мой брат,— хуже смерти ничего не бывает.
Пальцами мы пихали его индейцев и солдатиков, они падали, валя один другого.
— Что здесь происходит? — закричал отец Сэра, вернувшись с работы.
Он снял ботинок и сперва накостылял Сэру, а затем начал колотить по трапперам, индейцам, солдатикам и вигвамам, пока от игрушек не остались рожки да ножки. Потом под руку ему попалось духовое ружье, он побагровел от возмущения и, брезгливо держа его на отлете, хрипло заорал:
— Я, слава богу, оказался слишком стар для войны, а вы — слишком молоды. А теперь все, в мусор это, в мусор!
В нашем огороде под балконом я снял большой урожай табака. Листья были крупные, желтые, я сушил их на чердаке, развесив на веревках, и бдительно следил за тем, чтобы никто на них не покусился.
— Попробуем? — спросил брат, когда первые коричневые листья начали крошиться под пальцами.
Пахли они не табаком, а скорее гниющей травой, но нам кое-как удалось скрутить сигару вроде тех, что курил отец. Длинное и бесформенное наше творение было влажным от облизывания и разваливалось на части еще до того, как мы его раскурили. Наконец, после многих тщетных попыток, удача: сидя на верху чердачной лестницы, мы по очереди глубоко затягивались смрадным дымом, кашляли, отгоняя руками удушливый чад и удивляясь противному едкому вкусу. Брат закатил глаза, побледнел и заскулил:
— Мне плохо!
С чадящей сигарой во рту он уцепился за ступеньку и со стоном обхватил меня руками, но курить не бросал.
— А то ведь Наперсток все выкурит,— сказал он и запыхтел еще сильнее, пока я не отобрал у него сигару.
— Он к табаку касательства не имеет,— отрезал я, изо всех сил насасывая влажную, разваливающуюся самокрутку.— Фиг он получит, лучше сами все выкурим!
В этот момент стало тошно и мне, мы с братом кинулись вниз по лестнице, сигара сама собой потухла — на воздух, в кусты, среди высокой, по колено, так же противно пахнущей травы.
В школе я пересел к Сэру. На перемене мы гуляли с ним по двору, а после уроков по Тробишштрассе, где жили Урсула и Марлиз, за которыми мы везде таскались. Они ходили с нами в школу, но глупо хихикали, если мы приближались к ним на школьном дворе или на улице.
— Вы еще слишком зеленые,— издевательски заявляли они и шли гулять с ребятами постарше.
— Сами зеленые, особенно Зеленая! — орали мы вдогонку, потому что темноволосая Урсула, более хорошенькая, чем Марлиз, почти всегда носила темно-зеленое платье в обтяжку с буфами на рукавах.
— Слушай, я написал Зеленой письмо. Любовное письмо,— признался как-то раз Сэр, когда мы слонялись по Тробишштрассе.— А ты можешь написать Марлиз,— утешил он меня, с ожиданием уставясь на балкон, где из-за цветочных ящиков на нас поглядывали девчонки. На сей раз они хихикали и смеялись особенно долго, пронзительно и громко. Потом к нашим ногам спланировал листок бумаги, Сэр поспешно нагнулся и поднял его.
— Мое письмо,— сказал он, опустил со стыда голову и бросился прочь.
— Ты все испортил! —упрекнул я Сэра, догнав его.— Они смеются над твоим письмом! Да тут любой засмеется!
Дядя Ханс прикатил не на машине, словно какой-нибудь барон фон дер Пшик, но и не на «зеленой минне» *, как некогда предсказывал отец, а на мотоцикле с двумя чемоданами, привязанными к заднему сиденью; он был в отличном настроении и прямо-таки горел небывалой предприимчивостью.
— Ты войдешь в мое новое дело, Герди? — спросил он мать, раскрыв чемодан и вытащив на свет божий десятка два кукол с улыбающимися лицами, в пестрых платьицах, чулочках и башмачках.— Не ожидала, а? С руками оторвут, больше ведь нигде не купишь таких милашек. Я считаю по тридцать марок за штуку, а ты можешь спокойно накинуть еще добрых десять-пятна-
1 Шутливое название полицейского автомобиля для арестованных.
все равно какой.
Дядя Ханс рассказал о своих поездках по стране, когда женщины кромсали шторы, платья и простыни, лишь бы доставить детям радость к рождеству. Лучших кукол он даже выставил в окне, чтобы их мог видеть любой прохожий, и прикрепил к стеклу записку: «Здесь можно приобрести настоящие зоннебергские куклы в обмен на материю». Он прямо сиял, когда сбежались соседки и мать тотчас же открыла торговлю. За куклу она выручала по сорок пять, пятьдесят, шестьдесят марок, а материал со стола перекочевывал в дядин чемодан.
— Да, бизнес должен процветать,— приговаривал дядя Ханс,— иначе мы тут никогда из дерьма не вылезем.
Наконец-то пришла весточка от отца, несколько строк на обороте фотографии моей кузины Инги, которую он носил с собой всю войну. «Я жив, нахожусь в плену и лежу здесь в лазарете, но вы не бойтесь,— писал он на помятой, пожелтевшей, испещренной штемпелями фотобумаге.— По нынешним обстоятельствам у меня все в порядке, просто-напросто обморозил палец на левой ноге, русская докторша пользует меня хорошо. Главное, теперь мир, и вы живы, да и я кое-как уцелел. Один знакомый солдат давно еще получил из Дрездена весточку, что у него все целы и невредимы, на что и я надеюсь. Многие напоследок погибли совсем уж зря, и этот из Дрездена тоже. Только вы у меня и остались. Никто не знает, когда нас выпустят. Врачиха, та говорит мне каждый день, у кого, мол, жена и дети, те вернутся домой первыми. Пожалуйста, напишите мне поскорей и пришлите почтовой бумаги. С нетерпением жду ответа и передаю сердечный привет всем нашим. Ваш отец».
Несколько недель в нашей квартире жил красноармеец, шофер, на ночь оставлявший свой грузовик под фонарем. У каждого дома стояли грузовики, санитарные машины, джипы, во многих квартирах разместились на постой солдаты, офицеры, врачи, медсестры и поварихи.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16