А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Ночью слышались взрывы, стрельба, поезда два дня не ходили — ждали нападения партизан.
— Теперь-то я знаю, что происходит, нечего мне зубы заговаривать всякими там глупостями,— повторяла она, а вечерами все чаще уходила из дому.
' Немецкое название г. Львова.— Здесь и далее прим. переводчиков.
Она решила хоть что-нибудь ухватить из перекореженной военной жизни, перестала надрываться на работе, развлекалась с клиентами, с теми, что «поумнее», как она выражалась.
— Погляди-ка, что мне тут подарили.— Она показала мне кожаный футляр с крохотной авторучкой.— Будь у меня время, я бы села и написала роман про свою жизнь.
Нередко ее сумка была набита духами и одеколоном, мылом и шампунем, которые все равно пылились бы на складе, ведь в последний год войны по карточкам можно было купить только хозяйственное мыло да порошковую пемзу. Многое из дорогих вещиц она посылала фельдфебелю в Лемберг, другие же меняла на сигареты, кофе и коньяк, за что в свою очередь получала картошку, муку или сахар.
— Что ж, быть может, мы погибнем под бомбами или сгорит наш дом, но голодать мы не будем,— говорила она, отдавая нам, детям, лучшие куски, да и сама питалась недурно, а кое-что относила бабушке и своей хилой сестрице Лотте.
— Терпеть не могу страдальческих физиономий. Надо пробиваться, показывать зубы, пока они есть!
Мы уже давно миновали Франкфуртер-Тор с его высотными домами и круглыми башенками, подсвеченными по вечерам,— берлинское великолепие пятидесятых годов. Но отец словно бы и не замечал их, даже остановки не объявлял, не то что в Дрездене. Там он в хорошем настроении еще и показывал приезжим достопримечательности: католическую Хофкирхе, дворец с Процессией князей — сто двадцать два метра, настоящий майсенский фарфор! Рассказывал забавные истории о Старом городе— Альтштадте,— в которые явно верил и сам: «Купол Фраузнкирхе скреплен творогом, ведь раньше никакого иного раствора не знали. А когда Август Сильный летом ехал на санях в Морицбург — шестнадцать километров как-никак! — всю дорогу засыпали солью». Он показывал выбоинку на парапете Брюлевской террасы, формой напоминающую отпечаток большого пальца. «Это оставил король». У короля, по его словам, было триста шестьдесят детей, и был он настолько силен, что левой рукой мог поднести к окну трубача, а правой — барабанщика. «Они должны были трубить и бить в барабан, а он радовался, глядя, как народ стекается ко дворцу с криками «Да
здравствует король!». Последнего короля отец видел своими глазами: в самом обыкновенном костюме тот сидел в автомобиле; после первой мировой войны его сначала сгтобрали у монарха, а затем вернули, чтобы он на нем побыстрей и без шума исчез. Показывая на изрытые осколками песчаниковые стены дрезденского Блокгауза на Нойштедтер-Маркт, где в годы революции шли жестокие бои, отец говорил: «Да, вот было времечко, все шло кувырком, только трамвай и я с рельсов не сходили».
Теперь отец подсел ко мне, платы за проезд он уже с меня не требовал Достав из кармана тужурки яблоко, он очистил его, разрезал и поделился со мной. Прежде он никогда бы такого в рейсе не сделал, даже в пустом вагоее. Лишь на конечной остановке, на скамейке под дубом, где я иногда ждал его, если уроки кончались раньше, он позволял себе полакомиться. Отец никогда не расспрашивал меня о домашних заданиях и о том, что мы сейчас проходим. И тетради я ему не показывал, и наизусть ничего не читал.
— Видишь ли, учителя вообще понятия не имеют, что такое работа, а отпуска у них самые длинные,— говорил он,— у этих толстозадых.
И каждого, кто по роду своих занятий не был с утра до вечера на ногах, он обдавал презрением, даже приветливого соседа-бухгалтера, господина Пича, который сгребал зимой снег перед нашим домом.
— Ему же надо двигаться, а то вконец обсклеротит-ся,— говорил отец, украдкой посмеиваясь, если у соседа ломались черенок или сама лопата, но помогать Пичу даже и не думал. Еще меньше по нраву пришлись ему люди из НСДАП, СА и Трудового фронта К С ними он никогда не здоровался.
— Бонзы,— шептал он мне,— только вслух не говори, опасно.
Глубже он меня в свои мнения и предубеждения не посвящал. Сидел со мной на скамейке и шикал на меня, когда подавала голос какая-нибудь птица. Кроме служебного свистка, у него еще была маленькая круглая штуковинка, с помощью которой он подражал голосам птиц, зажимая ее между языком и зубами. Таким манером он мог насвистывать, блеять, воспроизводить очень
1 Нацистские организации.
смешные звуки, а прохожие диву давались, не понимая, кто это свистит. Если мимо шел кто-либо, кого он терпеть не мог, отец свистел нудно и пронзительно, а сам задумчиво глядел на верхушки деревьев, но краешком глаза внимательно наблюдал за поведением «бонз» и «толстозадых» и потом их передразнивал.
Одного из братьев матери, лейпцигского дядю Ханса, отец буквально не переваривал; тот торговал фигурками и рельефами из странно пахнущей пластмассы: солдаты в рукопашном бою, молодчики из СА на марше, известные летчики и командиры цодводных лодок, парни из гитлерюгенда, вздымающие знамена со свастикой,— все коричневого цвета.
— Жулик он и пройдоха, зарабатывает на этаком вот дерьме,— сказал отец матери, и тут они сцепились.
— Ну-ка уймись,— обрезала его мать, она, мол, не потерпит таких разговоров о брате, да еще при ребенке (при мне то есть). Хансу-де в жизни и без того тяжело пришлось, радоваться надо, что он наконец нашел твердый заработок.
— Тебе и невдомек,— горячилась она,— как трудно, оступившись в юности, снова выкарабкаться.
Вечером из-за прикрытой двери спальни я слышал их голоса: спор продолжался еще долго, потому что мать никак не хотела, чтобы на брата вешали ярлык жулика и пройдохи. Она утверждала, что знает его лучше, чем кого-либо другого на свете, что он никогда не делал ничего плохого, просто ему всегда не везло, и что все это неудачное стечение обстоятельств, из которого он наконец выпутался.
— Что он, первый, что ли,— кричала она возмущенно,— кого сажают за здорово живешь?! У тебя вот ни о чем голова не болит, ни газет ты не читаешь, ни радио не слушаешь, не разговариваешь с тем, с кем есть о чем поговорить. Только нос воротишь, коли что-то тебе не по нраву.
Она клятвенно твердила, что ее брат вовсе не крал никаких драгоценностей и мехов из альтштадтской виллы и обвиняли его напрасно. Конечно, все говорило против него, и полиция быстро его сцапала, ведь эта дура служанка, с которой он был помолвлен, несла всякую околесицу об исчезнувшем ключе и о свидании, на которое ее-де выманили из дома. Но Ханс и тогда, и потом в письмах к родным и в бесчисленных прошениях о помиловании упорно повторял, что у него никогда не было ключа и никогда он не заходил на виллу, а только ждал у ворот сада девушку, когда подошел какой-то мужчина и дал ему посторожить чемодан — ему-де надо на минутку отлучиться. Ханс забрал чемодан с собой, потому что тот человек не вернулся, а в нем-то полиция, на его беду, и наша похищенное.
— Да ну, старые басни! — воскликнул отец, смеясь, и тем самым еще подлил масла в огонь.
— А вдруг это правда? — возмутилась мать.— Ты что, там присутствовал? Я же ходила к нему в тюрьму и письма читала, да я за него руку на отсечение дам, если хочешь знать.
Но отец оставался при своем мнении и твердил:
— Если бы Ханс не стал нацистом, сидеть бы ему до сих пор в тюрьме! Ты меня не переубедишь. Худое споро, не сорвешь скоро!
В пословицах отец был силен. Он радовался и хохотал во все горло, когда считал, что нашел подходящее к случаю изречение. Еще в молодости на каком-нибудь гулянье с танцами, где он и с матерью познакомился, отец производил фурор именно своими присказками. Мать он поразил ими и очаровал, показался ей человеком образованным и остроумным. К тому же он был хорош собой, опрятно одет и неплохо танцевал, так что девушки так и увивались вокруг него. Прошло довольно много времени, пока мать сумела затмить своих соперниц, а сама между тем, конечно, докопалась, что запас поговорок у него весьма невелик. Однако замуж за него пошла, ведь она уже была в положении, но он все повторял: «Поживем — увидим»,— и все смеялся, и в конце концов добился своего: за несколько дней до свадьбы она избавилась от ребенка.
— Иначе была бы у вас еще сестренка,— как-то позже рассказала мать.— Уже можно было определить, что это девочка. Но я-то попалась на его присказки, во всех смыслах, с самого начала, и до сих пор сижу на крючке.
Любимыми его изречениями были «чему быть, того не миновать» и «живи честно, проживешь дольше». Я знал, он очень гордился тем, что в его вагоне контролеры ни разу не поймали ни одного «зайца». Память на лица у него была сказочная. Стоило ему мельком взглянуть на вошедших, и лица мгновенно запечатлевались в его памяти; даже в самой большой сутолоке ничто от
него не ускользало. После работы он мог перечислить всех, кого обслуживал, какими деньгами они расплачивались, все с точностью до пфеннига, мог описать, кто загораживал проход или требовал для себя сидячего места; молодежь он всегда прогонял на площадку. Пассажиры для отца делились на чванливых, безалаберных, вежливых, любезных, скупых, болтливых и настырных. Если кто-то разговаривал с ним нагло, он надлежащим образом отчитывал нахала, а если ему наступали на ноги, тоже в долгу не оставался.
— Как аукнется, так и откликнется! — кричал он пассажирам.
С пьяными и строптивцами, не желавшими платить, отец расправлялся быстро, без церемоний: звонил, просил притормозить вагон и выкидывал на улицу.
— Кого слово не возьмет, того палка прошибет! — бросал он им вдогонку.
А тому, кто просил о снисхождении или пенял ему за грубость, отвечал:
— Из маленьких мошенников вырастают большие, так и в Писании сказано.
Когда меня приняли в юнгфольк1, отец как раз приехал в отпуск. Покачивая головой, он разглядывал меня в форме с непременной коричневой рубашкой.
— И что, на свои деньги покупали эту табачную рубашонку? — поинтересовался он.
Свои мундиры он всегда получал бесплатно: от трамвайного ли депо или от вермахта,— иного он и представить себе не мог. Мать напустилась на него: мол, за подобные разговоры и жизнью поплатиться можно.
— Малыш,— прошептала она, отведя меня в сторону,— смотри, этого ни в коем случае нельзя повторять.
Отец, однако, вовсю потешался над «табачной рубашонкой», то и дело смакуя полюбившееся словцо.
— Коли уж в своих четырех стенах нельзя говорить, что хочешь,— говорил он,— стало быть, дело вообще табак.
Зачастую в таких спорах речь шла именно обо мне, мой брат Ахим был еще слишком мал. Но скоро пришло время, когда он решил ни в чем от меня не отставать, особенно в играх во дворе, во всех наших проказах и шалостях, которые позволяли нам забыть войну и тре-
1 Нацистская детская организация.
вожные разговоры родителей. Когда мы привязывали к веревочке кошелек и, спрятавшись за углом, дурачили прохожих, брат предательски громко смеялся, и мне приходилось зажимать ему рот рукой, так что он едва мог дышать. С самого раннего детства он смеялся охотно и громко, как отец. И вообще, он был похож на отца, я же — больше на мать. Он стоял, хихикая, когда я надевал свою форму, перепоясываясь ремнем с прикрепленным к нему кинжалом и напяливая смешную лыжную шапочку. Во время строевой подготовки на гайбелевской спортплощадке, когда мы отрабатывали походный и парадный шаг, Ахим скакал за футбольными воротами, передразнивая нас. Он громко и визгливо орал вместе с нами «Песню об Англии» и «Корабли у Мадагаскара», хотя сам пел очень хорошо и был гораздо музыкальнее меня. Уже в четыре или пять лет он играл на бабушкином пианино разные забавные вещицы, старые шлягеры вроде «Танцоры-клопишки по стеночке пляшут» или про крепость Кёнигштайн. Однажды он получил от командира нашего отделения оплеуху за то, что горланил эту шутовскую песню во время подъема флага на спортплощадке. Он упал, полежал немного, потом позвал меня. Когда я вечером вернулся домой, он, красный от злости, накинулся на меня:
— Ах ты, трус!
Мне стало стыдно, ведь я с места не двинулся, когда его ударили, но все же у меня хватило духу сказать:
— Дурачок, это тебе не детский сад, сперва сопли утри, а потом других учи!
Отец подарил нам обоим по губной гармошке. Он и сам любил на ней играть и показывал нам, как рождаются громкие, тихие, нежные и сильные звуки. Глаза его при этом были закрыты, и он улыбался, когда особенно хорошо удавалась какая-нибудь мелодия из Легара или Пуччини. И так же, с закрытыми глазами, играл на губной гармошке мой брат, на слух, без разучивания. Иногда он вел второй голос, сопровождая отцовское исполнение аккордами и синкопами, так что выходил почти оркестр. А у меня получалось черт знает что: я то спешил, то затягивал мелодию, выбивался из такта — звучало все это чудовищно. Слова песен я переиначивал, так как либо не помнил их, либо просто думал о другом. В школе учитель этого не замечал и даже хвалил меня, потому что я пел и читал наизусть стихи всегда без запинки У брата же от каждой моей фальшивой ноты или слова кривилось лицо, он весь трясся и орал:
— Врешь!
Когда отец в последний свой отпуск приехал с фронта, я как раз портил песню из «Царевича» 1. Вместо того чтобы петь о солдате, который одиноко стоит на посту у волжского берега, спел о «солдате в волжских песках». Брат просто взбесился, бросил в меня губной гармошкой, но отец, у которого от этой песни на глаза навернулись слезы, только коротко сказал:
— Дети, помиритесь, это все война.
Кто ведал, куда мы ехали? Странная это была поездка, путешествие словно во сне Свет в трамвае мигал, дождь все усиливался. Я понятия не имел, где мы находимся, окна запотели, и я уже не старался отыскать какой-либо знакомый ориентир. Да и отцу, казалось, все было совершенно безразлично. Он вообще мог подолгу молчать и, сидя с кем-нибудь, никогда не испытывал потребности разговаривать. Мысли его угадать было трудно, хотя его гладкое лицо не было ни замкнутым, ни неподвижным, на нем даже читалось напряженное внимание и интерес. Неожиданно он громко расхохотался и заразил смехом меня. Ему незачем было что-то говорить, рассказывать анекдоты и смешные истории; невообразимая ситуация, а он смеется — вот в чем он совершенно не изменился. Однако я все же спросил:
— Почему ты смеешься?
Продолжая смеяться, он посмотрел на меня, придвинулся поближе и ответил:
— А почему бы и нет?
Я чувствовал, он хотел продолжить, может, доверить мне что-то такое, чго раньше держал про себя, ведь я был слишком мал, брат еще меньше, а мать занимали совсем иные вещи. Смех его показался мне уловкой, бегством от слов или, пожалуй, смущенным признанием, что многое в его жизни пошло наперекосяк.
— Ну, вот и свиделись,— сказал он, внезапно став серьезным.— У тебя все впереди, у меня — позади, но и ты многого уже не в силах изменить. Что было, то было, и я с этим примирился. ч
1 Оперетта Ф. Легара.
В нашей дрезденской квартире солнце по утрам заглядывало в общую комнату, на кухню и в ванную, а после обеда —в спальню, где был малюсенький балкончик, на котором только-только хватало места для меня, моего друга Вольфганга и кукольного театра; этот театр отец подарил мне вместо традиционного пакета со сластями, когда я пошел в школу. «От сладкого толстеют,— сказал он тогда,— дурачься лучше на здоровье».
Он часто стоял за балконной дверью и веселился во время наших представлений про разбойников и жандармов гораздо больше тех детей, которые сидели на корточках во дворе, на посыпанной гравием дорожке, так как на траву перед балконом ступать не дозволялось. И чем драматичней развивалось действие, тем громче мы орали. Соседи частенько жаловались, кричали: «Д ну, тише!», натравливали на нас дворника, инвалида с нацистским значком, он всякий раз грозился отобрать у нас кукол, но тоже не смел ступить на траву и подойти к балкону, потому что там висела запрещающая табличка. Однажды в шутливой погоне за разбойниками мы слишком уж увлеклись: передразнивая дворника, заставляли наших актеров хромать и молоть всякую чушь. Это переполнило чашу его терпения, он мгновенно подскочил к балконной решетке и хотел было схватить кукол, но, на потеху всем, руку ему свело судорогой и не отпускало до тех пор, пока куклы не очутились в безопасности. Отец предусмотрительно ушел подальше от двери и сделал вид, будто ничего не заметил, но на следующий день подарил мне новую куклу — зубастого крокодила, который очень здорово щелкал челюстями,
— На это деньги у тебя есть! — сказала мать.— А вот в лице дворника, заметь, наиболее порядочного из здешних нацистов, бедного калеки, который просто-напросто исполняет свои обязанности, ты наживаешь врага.
Кроме дяди Ханса — на его нежданную свадьбу мы ездили в Лейпциг без отца,— у матери были еще три младших брата и пять сестер;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16