А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

— Извольте взять себя в руки, жизнь — это не шуточки.
Как только звенел звонок, мы вылетали из класса и запирались в школьном подвале, где Роланд набрасывал заголовки и карикатуры к нашим заметкам. После обеда в конторе садоводства — она принадлежала родителям Клауса Хенеля — мы перепечатывали страницу за страницей на старой машинке «Континенталь». Контора находилась недалеко от площади Хубертусплатц, где я часто
1 Прокламация немецкого революционно-демократического писателя Георга Бюхнер (1813—1837), известная лозунгом «Мир хижинам Война дворца!».
2 Литературный /журнал, основанный писателем-антифашистом Карлом фон Осецким (1889—1938), замученным нацистами в концлагере.
подлавливал своего брата, который с недавних пор самостоятельно путешествовал на трамвае.
— Откуда у тебя деньги на проезд? — полюбопытствовал я.
Он вывернул пустые карманы и засмеялся:
— Иной раз, конечно, и нарвешься на отца, ну тогда получаешь от него десять пфеннигов и едешь домой.
Ахим кивнул на карусель и качели, установленные тут впервые после войны.
— Покатай меня,— попросил он, не обращая внимания на трамвай, из которого ему делал знаки отец.
— Ты лучше у него поклянчи.— Я пересчитал в кармане мелочь.— Мне деньги еще нужны, на бумагу и ленту для машинки. Родители Хеыеля даром ничего не дают. А кроме того, у меня нет ни желания, ни времени на этот балаган, придумай что-нибудь поумнее,— назидательно сказал я и помчался прочь.
Ахим потрусил за мной, он запыхался и все оглядывался на карусель с летящими дирижаблями.
— Ну ладно.— Я остановился, сообразив, что денег у меня хватит, даже если я куплю ему билет.— Вот, держи.— Я протянул ему мелочь.
Но он отрицательно помотал головой, отскочил от меня и расплакался.
— Ты думаешь только о себе,— кричал он на меня.— Вы все думаете только о себе и никогда о других, никогда!
Ничто — ни уговоры, ни упреки, ни даже принуждения— нас не останавливало. Учительских окриков и запретов мы не боялись, насмехались над наказаниями, которые служили нам лишь поводом для новых иронических сентенций и выпадов. Сэр и Клаус издевались над безмолвной писаниной господина Фишера на классной доске, над уроками латиниста доктора Корино, рассказывавшего о военных походах Цезаря так, будто ничего более важного в мировой истории не происходило. Хорстов Попрошайка с наивной хитростью резонерствовал не только про новую школу, но и про многие другие новшества в городе. Он любовался тортами, сардельками и белыми булочками в государственных коммерческих магазинах, но купить их не мог, равно как и ржаной хлеб в кооперативной лавке, поскольку у него не было ни денег, ни карточек, был только голод. А вот мне не давала покоя мраморная статуя Германии на площади Альтмархт, рухнувшая во время налета, а затем исчезнувшая, возможно разбитая или спрятанная. «Где же эта Германия, не стоит ли разыскать ее и убить, если она еще жива?» — дерзко вопрошал я. С богиней в разрушенном городе у меня происходили разные фантастические вещи: целыми днями она сидела в засыпанном бомбоубежище и только ночью иногда высовывалась наружу, чтобы посмотреть, что сталось с Германией. Если ее что-нибудь радовало — а такое случалось редко,— она выползала из руин, ходила вокруг, заговаривая то с одним, то с другим, раз даже со мной, когда я выглянул из окна. Она стояла под уличным фонарем, ввинчивая позолоченную лампочку, чтобы я увидел ее в наилучшем свете. «Не вешай голову, мы поднимемся вновь»,— улыбнулась она, воссияв нимбом, от которого открошился совсем маленький кусочек. Она хотела пожать мне руку, поздравить меня с успехом в изучении немецкого, но отпрянула от оконного стекла, в котором увидела свое отражение. «Время не прошло для меня бесследно,— созналась она.— Я утомлена, стала боязливой и старой, старомодной».— «Но я не забуду тебя, Германия!» — крикнул я, чтобы хоть немного ее утешить. Именно эта последняя фраза до крайности возмутила господина Фишера.
— Это как же понимать? — повторял он.— Либо вы уберете эту дерзкую фразу, либо мы уберем газету. Решайте.
Дома тоже царило полнейшее замешательство: отец стал коммунистом. Вытащил из тужурки партбилет и показал его матери, а она только покачала головой и спросила:
— Ты хоть знаешь, что такое коммунизм?
Я с нетерпением ждал, что ответит отец, так как наш учитель господин Фишер всегда уходил в сторону, когда его об этом спрашивали: «Сейчас мы закладываем фундамент, потом камень за камнем возведем стены и в конце концов увенчаем все крышей — это и есть коммунизм».
Отцу все представлялось гораздо проще; коллеги уговорили его вступить в партию, потому что для него это было бы логично, разумно и не без выгоды.
— Ну например, в дни собраний я не буду выходить в ночную смену,— сказал он.— А кроме того, там все наши.
Ему попросту было неприятно, когда на конечной остановке или в депо другие трамвайщики говорили о всевозможных проблемах, а его как бы и не замечали.
— Я тоже за мир, против войны и эксплуатации и зарабатываю теперь больше прежнего,— пояснил он и облегченно вздохнул, когда мать с ним согласилась:
— Что ж, разве кто против мира и хороших заработков.
Но своих нападок она не прекратила, потому что отец до сих пор не читал ни газет, ни книг и понятия не имел, как тяжка и сурова ее будничная жизнь.
— Я вот надрываюсь за восемьдесят марок в неде-лю, вроде бы много, но они же ничего не стоят! — горячилась она.— К пятнадцатому числу каждого месяца все по карточкам сжираем, а потом я волей-неволей докупаю масло по коммерческим ценам и еще многое другое из-под полы. Спроси-ка твою партию, как мне обеспечить детей зимними вещами!
В пустом трамвае, который мчался вперед и все-таки почти не двшался с места, с визгом тормозил и, точно по камням, громыхал дальше, отец только в сердцах рукой махнул, когда я напомнил ему о том времени.
— Довольно скоро меня вышвырнули из партии,—- сказал он,— ведь я не оправдал надежд.
Действительно, на собраниях он молчал, удивленно слушая выступления, и партийных взносов не платил, так как мать потребовала сперва купить обувь нам с братом.
— Возможно, стоило бы честно признаться, что у нас трудное положение. Я ведь тогда даже в дневную выручку пальцы запустил, чтобы мать смогла покрыть недостачу.— Он пожал плечами, будто так до сих пор и не понял, как умудрился пойти против своих принципов.
— Однажды меня вызвал из-за твоей писанины ваш учитель,— рассказывал он, вспоминая теперь подробности моей истории про Германию, которые сам я давно забыл. Оказывается, каменная дама с фонарем в руке появилась перед нашим окном, чтобы вместе со мной отправиться на поиски доброго счастливого будущего.— Твой учитель ругал меня за то, что я, коммунист, поощряю подобные фантазии,— добавил он, признав, что мои опус удивил его и привел в ужас.
Но тогда он ничем меня не попрекнул, только спросил, с какой стати я пустился в такие выдумки: «Откуда это у тебя, сынок?» Он, похоже, чуточку гордился моей писаниной и кое с чем был согласен, хотя то качал головой, то смущенно улыбался, читая мои заметки в школьной газете.
— Я вот вечно мучаюсь,— признался он теперь,— сам-то не умею правильно выразиться, большей частью не нахожу слов или даже вообще не знаю, что сказать.
В школу пришли новые учителя: доктор Вильсон, математик; господин Фёльц, актер и декламатор, преподававший историю и немецкий; обер-штудиенрат Гётце, биолог и химик, в чей дом на улице Обервахвицер-Берг нас часто приглашали.
— Дом деревянный, но переживет и моих семерых детей, и дюжину внуков, так что располагайтесь-ка поудобнее,— говорил он, угощая нас в кругу семьи кофе и пирогами.— Чувствуете, как тут уютно и тепло? Именно поэтому в холодной Сибири строят из дерева, а тут у нас ветер так же свищет.
В первую послевоенную зиму у него замерзло персиковое дерево, росшее возле крыльца, и он до сих пор оплакивал эту утрату: наверняка всему виной нехватка угля, раньше, мол, домашнее тепло и дерево согревало.
— Но я выращу новое, ведь времена потихоньку изменятся к лучшему, я же биолог, а следовательно, оптимист.
Зато учитель математики и физики доктор Вильсон высказывался о «временах» менее оптимистично, он признавал только цифры, уравнения, формулы, естественнонаучные законы.
— Тут уж без обмана,— говорил он и одергивал даже Сэра, который лучше всех успевал по его предметам, но часто нервно хватался за очки или за часы и все, чего класс не понимал, называл «примитивным» и «абстрактным».— Разве для того, чтобы слушать, вам тоже потребны очки? Или, может, вы намерены заново изобрести нюрнбергский хронометр и открыть классовую борьбу?
Доктор Вильсон строил из себя неподкупного судию;
мол, как сказал, так и будет; правда, большей частью он молчал и только отмахивался, когда мы, возмущенные какой-нибудь несправедливостью, приходили к нему.
— При избыточном давлении надо спускать пары,— повторял он.— Взрывы — это не по мне.
Совсем иначе вел себя господин Фёльц, новый учитель немецкого, ходивший в шелковом кашне и пестрых рубашках; этот вникал во все наши трудности и споры, будто они касались в первую очередь его самого. Однако же смысл у него растворялся в многословии интерпретаций и сравнений, он без конца обращался к Гёте и Шиллеру, цитировал излюбленные пассажи из «Тассо» и из трактата «О грации и достоинстве»: «На наших глазах из духа неожиданно возникает материя, а из небесной Юноны — образ миров». И еще: «На крыльях воображения человек покидает тесные пределы реальности, в каковой заключается лишь низменное, и устремляется в просторы грядущего».
На переменах он прогуливался с нами по коридору, как равный.
— Человек ощущает то, что природе угодно позволить ему ощутить,— говорил он, обнимая нас за плечи.— А в искусстве ценна только истинная природа, гармония идеала и действительности.
Иногда он приглашал нас на свои чтения, а после водил в дорогие рестораны, где продолжал монологи, суть которых мы почти не улавливали.
— Слово, словесность, поэзия сметают все преграды,— вещал он, настоятельно рекомендуя, чтооы мы в своих работах сбрасывали шоры повседневности и выполняли требования истинной поэзии.— Высшая задача любого искусства — воссоздать через кажущееся иллюзию высшей действительности.
В сумрачном мезонине Корди буйствовала Зеленая; теперь она предпочитала застиранные красные блузки и пуловеры, гимнастические туфли, полосатые носки, засученные брюки и велела называть себя Красной. Она усаживалась на стопку книг с таким видом, словно прочла и выучила все, что только положено прочитать и выучить актеру.
— Раз — левой, два, три, раз — левой, два, три,— декламировала она, отбивая на коленке такт, будто на барабане.
— Ну хватит,— сказала Корди, взяв ее за плечо.— Если ты кричишь «левой!», это еще вовсе не значит, что за тобой кто-то пойдет.
Но Урсула продолжала притопывать, напевала мелодии из «Трехгрошовой оперы» и «хМамаши Кураж», лишь ненадолго умолкая, когда Корди рассказывала о Брехте, которого встретила в Берлине после возвращения его из эмиграции.
— Ты с ним говорила? — допытывалась Урзель.— Что он сказал?
Корди рассмеялась и назвала ее, а заодно и меня наивными мечтателями.
— Кто вы? И кто я? И кто примет нас всерьез?
У Вильдер-Манна заскрежетал трамвай, да так громко, что, несмотря на всю пылкость Корди, я толком не понял, почему она клянет свое существование, вечера в оперетке и наше ребячливое хвастовство.
— Но времена меняются, и быстро! И на бога нельзя уповать! — пропела Урсула, кляня школу, учителей, все на свете, опять забарабанила, засвистела. Я ушел, а она осталась. Я еще слышал, как Корди ей сказала:
— Ну вот что, девочка, хватит. Дикие выходки мне вообще не импонируют, все эти твои капризы и скулеж. Чего вы хотите-то? Не зная цели, так и будешь ходить по кругу.
Мать с отцом уже почти не разговаривали.
— Он спит, когда она приходит с работы, или глазеет на уличный фонарь,— сказал брат, засовывая спичку в замок кондукторской сумки.
В квартире стояла тягостная тишина — и так час за часом. После молчаливого ужина мать принималась за свои счета и накладные. Комнатные часы аккуратно отбивали время: динь-дон. Затаив дыхание, я влез на стул и остановил маятник.
— Что случилось? — Не слыша тиканья, отец очнулся от своих раздумий. Как я спрыгнул со стула, он не заметил, пробормотал «надо же!» и, осторожно пустив часы, проговорил: — Ни на что нельзя вполне положиться.
Но еще больше он удивился, когда захотел пересчитать мелочь,— кондукторская сумка не открывалась. Все это развеселило мать, и она ехидно спросила:
— Но, нельзя положиться? А ведь кое-кто говорил,
что все у него всегда сходится точно до пфеннига и д секунды...
Отец пожал плечами, с трудом вытащил из замка спичку и смущенно ответил:
— Мало ли что человек говорит.
Потом он подсел к матери, прислушиваясь к часам; судя по всему, молчание стало для него невыносимым.
— Все в порядке, даже говорить не стоит, Герди,— сказал он.— Будь твои расчеты такие же простые, я бы смог тебе помочь. Поверь, я бы с радостью это сделал.
Из костюма, сшитого бабушкой к конфирмации, я вырос, но ничего другого для меня не нашлось, когда мы поехали в Брабшюц на свадьбу Инги. Когда мой брат и сын дяди Херберта рассыпали цветы по дороге в церковь, я, стыдясь своих коротких рукавов и штанин, прятался за спинами деревенских. Мне пришлось выпить шнапса и поздравить кузину, и теперь я чувствовал себя прескверно. Жениха я сразу возненавидел, так как он смотрел на меня сверху вниз, как на школяра, хотя и был-то старше всего на несколько лет. Он был в черном костюме, только, не в пример мне, слишком просторном,— в пиджаке с непомерно широкими ватными плечами и в цилиндре, качавшемся на голове при каждом его шаге, и костюм и цилиндр ему одолжил тесть. В церковь я заходить не стал и пригнулся, когда Инга обернулась, ища меня взглядом. Ее лицо пылало, как раньше, во время наших шутливых потасовок, она снова отрастила волосы, но уже не заплела их в косы, а сделала перманент, украсив его отливающей серебром свадебной наколкой. Платье ее тоже отливало серебром и пышными складками топорщилось на груди и на бедрах.
— Она на пятом месяце,— шепнула тетя Миа, стоявшая подле меня, поскольку родственники выстроились парами: Хелли и вдовый Ингин свекор, дядя Херберт с женой, мои родители, Лотта и Макс, дядя Георг с дочерью Эльке и другие.
— Только я одна,— всхлипнула Миа, слезы градом катились по ее напудренным щекам.
На обратном пути — он составлял метров триста-четыреста — кузина отправила заказанную коляску вперед, а сама пошла пешком/смеясь, кивая и подпрыгивая, чтобы каждый в толпе ее увидел. Потом она стала вытаскивать из своего букета розы, одну за другой, и бросать их деревенским, пригласив почти всех в усадьбу.
— Я выращиваю орхидеи, это гораздо прибыльнее, чем сеять зерно или разводить скот,— рассказывал за столом жених, а Инга прижималась к его плечу, кивала, веселилась и пила только шампанское.
— Берите, берите, на всех хватит! — воскликнула она, оглядывая большой зал, где столы были сдвинуты, а блюда с мясом, овощами и картошкой уже подъедены дочиста. Вдруг она встала, подошла ко мне — я сидел за последним столом возле двери — и спросила, серьезно покачивая головой: — Ну, чего уставился? Небось думаешь, что ты очень умный, а мы тут в деревне совсем одичали? Нет чтоб поглядеть на нашу оранжерею! Ты хоть слыхал, что такое орхидея и как ее выращивают? Поди, и не представляешь, сколько тут всяких премудростей!
Инга потащила меня в теплицу к алым, точно восковым цветам, от жары она раскраснелась еще больше.
— Знал бы ты, какой от них доход, так еще сильней удивился бы.— Она указала влево и вправо на поле, где пока хватало места для новых теплиц.— Теперь ты веришь, что я счастлива?
Я кивнул, а она чмокнула меня в щеку и, хихикнув, шепнула:
— Может, я и вышла бы за тебя, не будь ты моим кузеном.
Фугаска, чья взрывная волна разбила нам балконную дверь, взорвалась тогда в кафе на углу Коперникус-штрассе, которое теперь отстроили заново, превратив в ресторан с коммерческими ценами. Наш дом, школа и богадельня практически не пострадали от налетов, несколько щелей в стенах были заделаны и заштукатурены, разбитые двери и окна заменены. Все меньше становилось заколоченных досками разграбленных лавок, исчезали коленчатые трубы печурок, прокоптившие стены соседнего квартала, пока там не работало центральное отопление. В нашем дворе жильцы один за другим бросали свои огороды, заравнивали грядки, сносили сараи и крольчатники. Мало-помалу двор опять зарос травой. Кстати, жильцы остались те же, только нацистов отселили.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16