А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Теперь Иван частенько ставит перед собой бутылку молока и шутейно клянется: «Кем ни буду, не забуду ту, что жизнь мою спасла!» А тетушку Дьидей зовет мамашей и старается ей угодить: косит сено, возит и пилит дрова и до кровной обиды открещивается от се угощений.
Ветер дует в спину. Пыль высоким столбом опадает впереди сеялки и, скручиваясь, рассыпается в мелкий сухой порошок. Сунер улыбается. Он тщательно прочищает нос, отплевывается, снимает очки и прячет их за пазуху.
Солнце стоит высоко и жарит нещадно. Большие колеса сеялок словно взрывают под собою землю и, точно в отместку, засыпают каскадами белесой пыли ползущий впереди трактор, который в этом плотном облаке и не видать, слышно только, как он рычит и воет, будто от удушья.
Когда пелена пыли редеет, сбоку на сеялку темной громадой наплывает курган. На кургане сидит старый беркут, весь седой от пыли, с хищно полураскрытым клювом. Он неотступно следует за трактором, потому что тот для него, как добрый загонщик, выманивает из норок сусликов.
Трактор вдруг останавливается. Из кабины высовывается голова Кемирчека. Как-то осторожно и неуверенно он сползает на землю, пошатываясь, делает два-три шага и вдруг валится навзничь, Бёксе и Иван бегут к нему. Сунер сначала смотрит с удивлением, но тоже срывается с места.
Кемирчек лежит неподвижно, закрыв лицо грязными, в масле, руками. Сунер видит его пальцы — толстые, тупые, как обрубленные, с черными полукружьями под ногтями.
— Ты что? — спрашивает Бёксе.— Плохо, что ли? Кемирчек не отвечает. Тяжело переваливаясь на локте, он садится, опустив голову. На голове, на шее, на лице у него — слой пыли. В складках шеи пыли чуть ли не на мизинец. Там, где он прижимал ладони, остались влажные проталины. Глаза у Кемирчека красные, припухшие, как у лохматой собачонки Бёксе.
— Кровь из носа пошла, язви ее, — сокрушенно говорит Кемирчек.— Как подует ветер со спины, всю кабину забивает пылью. И жар от двигателя. Голова кружится. След от колес не вижу. Куда вести трактор — черт его знает?! Вам-то хорошо — прохладно. А мне куда деться в этой клетке?
Он умолкает и долго, неотрывно смотрит куда-то за спину Бёксе. Сунер тоже поворачивает голову и вздыхает. Он видит далекую стену гор с большими яркими шапками не тающего на солнце снега, где сейчас живительно прохладно, а воздух такой, что пил бы да пил его...
— Дождичка бы, — вздыхает Иван.
— Да, не мешало бы,— соглашается Бёксе.— И обед что-то не везут. Я утром чашку чая выпил, и все...
— Что ж, поди, хватит валяться,— говорит Кемирчек и встает.
И снова тарахтит трактор, двинулись, завизжали сеялки. Сунер, проверив семяпроводы, приваливается к длинному жестяному ящику, в который засыпано зерно, и прикрывает глаза. Перед ним неотступно маячит опухшее усталое лицо Кемирчека.
Потом ему отчего-то вспоминается его школьная из черной блестящей кожи сумка. Мать выменяла ее у продавщицы сельпо за целый коровий пузырь топленого масла. Пи у кого в деревне не было такой сумки! Большая, вместительная. У Сунера не было столько книг, чтобы заполнить ее до отказа. Для пущей важности он клал в нее обрезки досок, а однажды сунул кирпич. Видя его сумку, люди говорили: «Смотрите, этот малый, говорят, учится на отлично. Вот станет взрослым и набьет свою сумку не книжками да бумагами, а деньгами. И его мать, Яшна, забудет, когда ела один черный хлеб!»
— Эй! Где твои глаза, парень! Слышь? Опять у тебя «горло» забито! — слышится в грохоте голос Бёксе.
Сунер вздрагивает и торопливо пробирается по подножке. Один из семяпроводов молчит как немой: попал камешек. Сунер остервенело шурует проволокой, и вскоре зерно тонкой желтой струйкой сыплется в диск.
Неожиданно в длинных космах пыли, плывущих обочь трактора, возникают, как мираж, три телеги, с запряженными мохнатыми лошаденками. Поначалу кажется, что они стоят на месте, только возчики размахивают в воздухе бичами да лошаденки устало машут мордами. Но вот Кемирчек останавливает трактор, и теперь видно, как телеги с большими деревянными ящиками, полными зерном, переваливаясь, ползут по пахоте. Колеса их вязнут по ступицы, возчики кричат, лошади тянут изо всех сил, почти касаясь мордами земли.
Эпишке, который подвозит зерно на сеялку Сунера, подъезжает последним. Внешность у него ничем не примечательная. Роста он невысокого, приземистый, но подвижный. Лицо все в шерсти: кустистые брови тянутся к вискам, вся нижняя часть лица скрыта бородой широченной — во всю грудь. Борода черная, просто смоляная и курчавая, как шерсть молодого мериносового барашка. Борода Эпишке — предмет зависти всей деревни. Самого Эпишке, однако, понять трудно: гордится он бородой или нет? А отвечает он так: «Хм, борода... Где головы не хватит, борода свое возьмет». И смеется.
Сидит Эпишке, развалясь, на облучке, выставив свою бороду вперед. А на бороде пыли — с полпуда.
— Э-э! Такой почтенный человек, а плетется на своем мерине в самом хвосте! — кричит Бёксе.— Подогнать не можешь, что ли?
— Ты... Ты.. — трясется от негодования Эпишке, и борода его при этом скачет вверх — вниз, вверх — вниз.— Не тебе меня учить! Да! Не тебе...
В густой поросли волос не видно, как дрожат его губы. Эпишке собирается сказать что-то обидное, резкое Бёксе, но, глянув в его посуровевшее лицо, Эпишке только машет рукой и, кинув пустой мешок Сунеру, соскакивает па землю. В сердцах он с силой рвет задвижку на ящике. Сунер едва успевает подставить мешок, в который течет тягучей струйкой желтый, литой ячмень.
— Тебе, молодому и лепшму, как кузнечик,—первая честь!—ухмыляется Эпишке и, когда мешок наполняется, с грохотом опускает задвижку.
Сунер подхватывает мешок, неловко прижимая его к животу, перелезает через каток, поднимается на подножку. Он никак не может запрокинуть мешок на ящик, карабкается, кряхтя и облокачиваясь на рычаги, выше,— все равно ничего не выходит. В отчаянии поддает мешок снизу, раздается треск и шорох рассыпающегося зерна. Снизу жалобно причитает Эпишке:
— Что ты делаешь! Где у тебя глаза? Ведь они у тебя спереди, а не сзади. Чем теперь мешок зашивать? Ни иголки, ни нитки.
— И чего ты привязался к парню! — заступается за Сунера вдова Каралдай, подвозящая зерно к сеялке Бёксе.— Что ты его ругаешь? Зашью я тебе мешок. А нитку из твоей бороды выдерем...
Супер боится отстать от других. Он мчится к телеге Эпишке, подхватывает второй мешок, теперь уже приноровившись, на плечо, чертыхается, сопит и заваливает его на ящик.
А Эпишке все не может успокоиться:
— Поработай вот с такими сопляками... Ну, на что она способна, нынешняя молодежь? Книжки у них давно мозги высушили. Какие из них люди будут? Им ли хозяйство вести? Только что и умеют... это... ну, как это? — червиетоны крутить. Разве мы так росли? Нет. Старших уважали, каждый стыд имел. Я-то, бывало, с утра до ночи крутился: и мясо варил, и чай ставил, и за лошадями приглядывал. Старики в карты на потнике сядут играть, а я им уголек для трубки подтащу, и то, и другое...
Первым засыпал зерно Бёксе. Вдова Каралдай разворачивает свою конягу и гонит ее на край поля. Одета она в старый, видавший виды полушубок, а лицо наглухо черным сатиновым платком У тетки Каралдай больные глаза, и она старается прятать их от пыли.
Тетушка Каралдай живет неподалеку от дома Сунера с матерью. Избенка у нее маленькая, с «кулачок». Хозяйства, считай, никакого. В любую погоду — и зимой и летом — работает она на лошадке, которая и сейчас запряжена в ее телегу. Женщина она тихая и безропотная, куда пошлют, туда и едет. Встречая Сунера, всегда ласково улыбается и вздыхает: «Когда-то мой Колке подрастет? Помощником станет...»
В прошлый год, когда подошел сенокос, начались дожди. В деревне уже разуверились, что сумеют сметать в зароды сено. Одна вдова Каралдай словно бы не теряла надежды. Едва в разрывы туч завиднеется кусочек чистого неба, лицо ее так и прояснится. Сунер видел: оглаживая начинающие седеть волосы, она что-то шепчет, точно молится, а то скажет: «Ну, что, не верили? Будет солнце...» Другие посмеивались над ее наивностью. А солнце пришло. Да такое яркое, горячее, что лысому без шапки нельзя было ходить. И женщины в деревне стали говорить: «Знать, у Каралдай и впрямь светлое сердце... Детей у нее куча, а она одна. Как без сена прокормить корову?.. Спасибо, Каралдай. Упросила и для нас «синего господина»...
Тетушка Каралдай уже столько лет ездит на Таш-пак-Серке, что он признает ее за свою хозяйку. Зимой, как правило, им достается возить зерно. Другому что беспокоиться,— чего-чего, а зерна на току всегда хва-тит. А Каралдай всегда при себе имеет торбочку с овсом. Встанет Ташпак-Серко, а Каралдай тут же повесит ему на морду торбу. Зерно вроде бы рядом, целый ворох, а Серко примерно похрустывает своим овсецом и, как говорится, ухом не ведет. За послушание и мягкий, в хозяйку, нрав деревенские остряки переименовали Ташпак-Серко в Каралдай-Серко.
Заканчивает засыпку и Иван.
Один Сунер еще возится. Эпишке ходит вокруг его сеялки, подпирает ее плечом.
— Разве мы раньше так работали? — говорит он.— Теперь разве работа?..
Но вот сеялки заправлены, Кемирчек поддает газу. Мотор взвывает на такой ноте, что, кажется, вот-вот сорвет голос. Гусеницы, дрогнув, замирают на миг, потом дергаются рывком, и тут же взвизгивают сеялки.
Набирая ход, трактор рокочет ровнее» и солнце тонет в поднявшейся туче пыли...
Повариха Тилгереш появляется, когда ее все уже перестали ждать. Трактор мгновенно стихает, и люди, отряхиваясь на ходу от пыли, направляются скорыми шагами к ее повозке. Тилгереш тут же начинает причитать:
— Ой! Калак-калак! Ни в чем я не виновата, честно говорю. Вот он стоит, иуда! — тычет она поварешкой в сторону чалого коня, по виду и впрямь сноровистого и хитроватого.— Что бы думали? Узду научился сбрасывать, чертов поганец! Оглянуться не успела, а эти дохлятина уже смылась. И ведь не дается! Их, была бы моя воля, пырнула бы его ножом, и дело с концом! И то не успокоила бы душу. Мне людям обед нужно везти, а я ношусь, как угорелая, за ним по всему полю Вот и привезла вам на обед — вон что .. Ну-ка, Сунер, давай свою миску. Чай — и еда, и питье. Он у меня с сахаром, и молоком еще заправила.
Она зачерпывает большим трехлитровым черпаком из огромной фляги, в которой обычно возят молоко, льет в миску Сунера.
— Чай, правда, тепловатый, но ничего. В войну мы чай травой заваривали, другого не было, а вкалывали побольше вашего. Я и обед сготовила бы, да вот.., намаялась с этой скотиной. Уж кто-кто, а я готовить умею. Сами знаете. У меня обкомовский секретарь однажды с жареной грудинкой чуть палец не откусйл Грамоту имею. В рамке дома висит. Да что я говорю Сами знаете...
Сунер берет ломоть хлеба, разложенного на чистой мешковине, ищет, на что бы присесть, но сесть не ни что, и он примащивается у колеса, привалясь к нем спиной. Не терпится прополоскать рот, зубы, на которых хрустит пыль. Припав к миске, он уже не может оторваться и пьет, пьет до дна и только тогда сплевывает горькую, черную слюну и с наслаждением откидывается.
Эпишке, успевший первым накачаться чаем, лежит, удобно развалясь, в борозде и с видимым удовольствием попыхивает трубкой.
— Вот был со мной случай.., Хотите, расскажу? В прошлом году, в марте было дело, поехал я на охоту. Как не ехать, если все, что заготовил на согум,— а забил я, скажу вам, хорошую двухгодовалую подобрам моя рсбяшя все дочиста! Ладно, поехал. Только перебрался через седловину горы Тегерик, как р« < со стороны стоянки чабана Мендеша, вдруг из-за валежника... Кемирчек, знаешь тот валежник, ты еще хотел его трактором стянуть, да не смог? Так вот, из-за этого валежника вываливается почтенный наш дядюшка — медведь. Заревел он, что твой трактор, и — на меня. Я с седла спрыгнул, из двустволки прицелился вот сюда — под кадык — и пальнул. А ему это будто нипочем! Навалился он на меняг прижал к земле и давай катать. Слышу, значит, трещит моя новая шуба из семи овчин! Мнет он меня, почитаемый дядюшка, а я, конечно, с жизнью прощаюсь. Ну, думаю, не видать мне больше ни солнца ясного, ни месяца светлого, не о6ъезжать диких аргамаков, не скакать по горам, где от одного запаха можжевелового голова кругом идет. Одному только радуюсь — лошадь-то у меня свободная, домой убежит. Не придется, значит, моим ребятишкам с колхозом за нее рассчитываться... Думал я так, думал, и вдруг жалко мне стало себя — страсть! Нет, говорю себе, надо выжить. Выжить, да вот только как? Гляжу: дядюшка елозит по мне, топчется, а рядом с левой его ногой — пенек. Тогда я вытягиваю из-под себя ремень. А ремень — офицерский, широкий — в ладонь, племяш подарил, он майором у нас. Сымаю я, значит, этот ремень и привязываю ихнюю ногу к этому пеньку. Дядюшка наш и оторопел, почувствовал такую пакость. Заинтересовался он, значит, своей ногой и отпустил меня. Вдарил я к деревне, и сам не помню, как около изб очутился. Тут до меня только дошло: что же это я от готового мяса бегу?! И шуба у меня изорвана, и винтовка моя, в милиции выклянченная, на снегу брошена. Есть у меня храбрость или нет? Вер-таюсь назад. Гляжу: сидит мой дядюшка, обнявшись с пеньком и пригорюнившись. Отыскал я винтовку в снегу, сажусь напротив, закуриваю эту трубочку и спрашиваю: «Ну, что, батя? Расстрелять вас как контру общественного скотоводства, или у вас есть желание, чтобы я вас отпустил?» Заплакал тут мой медведь, затряс головой, а сам показывает мне лапу, растопырив три когтя: ребятишек, мол, у меня столько...
— Ну, врет! Вот заливает! Ох и язычок!
— Слушай, Эпишке! Раз это на самом деле было, как же об этом весь Алтай еще не знает? Уж ты растрезвонил бы! Вот другое помнится: кто-то в прошлом году в урочище Эмеген драл во все лопатки, позабыв про ружье, от зайчишки, который по кустам прыгал. — Ну вас! — обиженно пыхтит Эпишке и тянется с миской к поварихе.— Налей еще, что-то во рту пересохло...
— Ишь, размахался своей бородой! — набрасывается на него Тнлгереш.— Опять чаевничать? Вот тресну поварешкой! Пил, пил, и опять давай ему! — Как же! Пил...— огрызается Эпишке.— Всего-то три чашки. У меня, тетушка Тилгереш, уши становятся красными, когда много чаю выпью. А сейчас они какие? Ой, ой! Ну, не надо, ухожу, ухожу... Легче договориться с почтенным дядюшкой на перевале, я вам скажу, чем с тетушкой Тилгереш о лишней чашке чаю... Под общий хохот он увертывается от черпака поварихи и, смешно прикрываясь руками, бежит к сеялкам.
Супер сидит и ничего не слышит. Земля под ним медленно-медленно плывет, и он непроизвольно хватается за колесо, словно хочет остановить это вращение. А голова кружится, кружится...
— Дождичка бы... пыль немного прибить,— подает голос Иван.
— Что — пыль! Пыль в поле была и будет,— тихо отвечает вдова Каралдай и смотрит в небо.— Засухи как бы не было. По знаку Бёксе все поднимаются и бредут к сеялкам.
А у Сунера сил нет, так и клонит ко сну, лень спину оторвать от колеса, не то что встать. Но делать нечего — он со стоном поднимается с колен. Тетушка Тилгереш кричит ему:
— Эй, Сунер! Завтра чашку себе принеси. Скажи цатери, чашек у меня не хватает. Пусть кружку алюминиевую даст. Не забудь, слышишь? Не забудь! А Сунер ее и не слушает. Завтра! Как бы не так. Нашли дурачка... Завтра...
Он шагает за Бёксе, ступая точь-в-точь по его следам, уныло отмахиваясь от пыли, разморенный жарой,
Вдруг, как ужаленный, Сунер отпрыгивает в сторону. Ему приходит мысль, что он идет по следам жизни Бёксе! А если разобраться, что за жизнь у этого Бёксе?
Что в ней хорошего, много ли радости?.. До часу, а то и до двух ночи таскается Боксе среди этой пыли и грязи. Потом голодный и усталый едва доплетется до дому, а жена еще в пыльной робе и на порог но пустит Пёксе прямо в сенях выпрастывается из рабочей одежды, кое-как добирается до кровати и валичси как убитый. Чуть засветлеет — опять в ту же в ту же пыль... И ладно бы продолжалось это какую-нибудь неделю, ну — дней десять, а то посевная растянется иной раз на месяц... Ладно, отсеялись. Кончилась эта мука. Для Бёксе сразу же наступают другие заботы. Поутру, едва Сунер выглянет во двор, первый, кого он видит,— Бёксе. Шагает домой с топором на плече и вязанкой щепок в охапке. Уже успел намахаться топором на стройке своего нового крестового дома. Чуть погодя Бёксе, уже почаевничав, торопится мимо окошек сунеровской избушки к конторе, на колхозные работы.
Весь день, пока не стемнеет, Сунер с ребятами гоняет футбол, болтает об играх на первенство области, о встречах на кубок, о любимых спортсменах... А со двора Бёксе опять плывут стуки топора, хлестко отдаваясь эхом на горе Куяган. А тут и сенокос на носу, и Бёксе опять от зари до зари в бригаде, косит и сушит сено, ставит стога и зароды — и так до самой зимы. Осенью вообще продохнуть некогда: уборка хлебов, заготовка дров, копка картошки.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37