А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

И теперь, выходит, все это псу под хвост?!
Тут и гадать нечего: все шло к тому, как было задумано. Осенью — рублей шестьсот, а то и семьсот дополнительной оплаты и голов двадцать пять — тридцать валухов. В конце года — мотоцикл «Урал» без очереди...
Эх, отара, отара! Четвертый раз котиться ей, только-только в силу вошла, заматерела. Да с такой отарой любое обязательство выполнить ничего не стоит! А через два года уже не та будет. И неизвестно еще, кому за ней ходить придется.
Нынче — уже точно!— вся слава кому-то другому достанется. И почетное звание ударника, передовика. И портрет возле дверей конторы. И лозунг «Равняйтесь на лучшего чабана Калапа Алымова!», и вымпел на макушке десятиметрового флагштока, и плакат в сельском клубе — «Сегодня впереди Алымов Калап»... Все это — не о нем. И на собраниях-совещаниях в районе и области не назовут его имени. И корреспонденты газет и радио к другим поедут. И депутатом не выберут...
Ф-фу!.. О чем это он? Придет же такое в голову!
Вот и еще забота: дом-то крестовый не готов. Был бы под крышей, тогда ему ни дождь, ни снег не страшен. Может, обойдется? Вот вернется, крышу покроет, оштукатурит... Не пал бы прошлым летом бычок-кастрат трехгодовалый, и на крышу бы денег хватило.
Как хорошо жить начал. Какие мечты были!
Э-ээ! Про Кула-Ата совсем забыл, про своего Каурого. Кула-Ат! Скакун! Аргамак! Поискать другого такого во всем аймаке. Никто не обходил его на скачках-байге. Как он бег набирает, как летит на финише — залюбуешься! Испортят коня, испортят. Под чужим седоком не тот уже будет Кула-Ат, друг дорогой...
И все же что-то не то. Как могло случиться, что второй раз призвали? Как допустили? Что за народ—: односельчане? Ни один не подсказал, не напомнил. Куда смотрели в сельсовете, в военкомате? О чем председатель колхоза думал? Почему сердце его не дрогнуло, когда старшего чабана, пусть не самого пока лучшего, но все же такого, на кого положиться можно, отправили по второму сроку служить? А ведь сам — сам председатель!—домой пришел, когда Калап демобилизовался. Сам посоветовал новую избу ставить, лес разрешил без билета валить, бревна вывез за счет колхоза, за пилораму ни копейки не взял. Еще шифер обещал достать и кирпичей дать на печку. Как молодому колхознику, сто рублей выписал и столько же на свадьбу выделил.
Ладно, проглядел председатель. А парторг где был? У него члена бюро комсомола, кандидата партии ни с того ни с сего забирают в армию, а он молчит!
Нет, непорядок это. Надо написать. А кому? Кто теперь станет разбираться, что произошла какая-то путаница? Вообще-то он, Калап, совсем не против, чтобы служить в армии. Если война или еще какая-то важная причина, он сам бы заявление подал, добровольцем пошел. Но чтобы так, ни с того ни с сего? Надо, надо написать. Значит, так: «Москва, Кремль...» Или лучше так: «Москва, ЦК ВЛКСМ». Можно послать без марки. Солдатские письма без марки идут...
А зачем писать? Это же просто ошибка. Недоразумение. Конечно, ерунда. Такое просто не может случится. Ну, Калап, и выдумал!.. Ха-ха-ха!..
— Чего смеешься? — слышит Калап сонный голос жены. — Чему радуешься? Может, приснилась какая?
Калап открывает глаза. Сакылта сидит на кровати, свесив босые ноги, кормит грудью ребенка, и голова у нее клонится, клонится книзу.
Вздрогнув, Калап испуганно таращит глаза на будильник, громко тикающий в полутемном углу на последнем номере журнала «Огонек», с обложки которого рвутся ввысь три реактивных истребителя. Два часа десять минут...
«Вот хорошо-то,— успокаивается Калап.— Не проспал. Как задумал, так и проснулся... Да не сам — Сакылта разбудила».
Сон снова валит его в темную бездну.
«Ягнята мои, ягнята...» — убаюкивает мысль, но Калап резко вскакивает с неровного щелястого пола и тянет со спинки кровати цветастую рубашку. Все-таки продрог: спал на голом полу, в одной майке. И дверь слегка приоткрыл, чтобы дуло и с улицы, и из-под пола. Спину и бок отлежал, будто дикого стригунка усмирял,— так тянет все жилочки...
Поднял полено, которое вместо подушки подкладывал под голову, положил его впритык к боку камелечка. Достал портянки, висевшие на печной задвижке, стал, кряхтя, натягивать кирзовые сапоги.
— Как там, на улице?
Сакылта не ответила — уснула.
Когда Калап ложился спать, было ровно двенадцать ночи. Перед тем он уснул в десять, поднялся в половине двенадцатого, осмотрел отару, завел в тепляк трех окотившихся овечек. Прошло два часа. Значит, еще родились ягнята. Их тоже надо занести в тепляк, чтобы не замерзли. И маток туда же...
Вот так и приходится вскакивать через каждые два часа, четырежды за ночь.
Эта ночь уже третья.
Калап надевает телогрейку, шапку-ушанку, берет фонарик и, как говорится, через «не могу» или «сам себя веду на поводу» выходит из избы. Ночь темная, безлунная, но Калапу свет не нужен. Стуча сапогами по стылой земле, он шагает к загону.
«Приснится же черт-то что!» —- усмехается он и припоминает, что накануне днем видел солдата е чемоданом. Тот поднимался на перевал но дороге в деревню за горой. Калап еще поглядел ему вслед — может, знакомый кто. Хотел даже лошадь ему предложить, но тут же отвлекся: никак не мог загнать в двери тепляка с десяток ягнят-глупышей. Не то что про солдата, о самом себе позабыл.
«Может, потому и приснилось?..»
Постегивая концом чумбура Каурого, Калап продирается сквозь кусты на крутой склон узкой лощины. Чуть выше стеной стоят лиственницы, и приходится, остерегаясь сучьев, то отводить голову, то пригибаться, а то и вовсе приникать к шее Кула-Ата.
Его подмывает спрыгнуть с седла и побежать быстрее, но быстрее, чем верхом на коне, к седловине не подняться. Тут самый тяжелый подъем: едва заметную тропу то и дело перегораживают валежины, и через каждую надо перебираться... Умница Каурый изо всех сил рвется наверх. Его копыта, будто гвозди, вбиваются в тропу. Кавалерийское седло с тремя подпругами съехало назад. Хорошо, что седло с нагрудником, но Калап все же опасается, что поднатужится Каурый или язычок у пряжки отогнется, и скатишься вместе с седлом...
Лощина кипит, словно муравейник. Шебаршат кусты, громко трещат сучья: целая отара сюда вошла, больше восьмисот овец! Место это Калап давно облюбовал. Лощина солнечная, укрытая со всех сторон деревьями. Зимой, в бураны, сюда наметает снега вполствола лиственниц, а по весне он быстро вытаивает, и потому здесь рано появляется первая трава. Вот и сейчас лощина сплошь в круглых — с юрту — островках зелени, красного кандыка и бледно-лилового коктамана-подснежника. Такие островки, уверяют старики, появляются в тех местах, по которым ступали копыта сказочных аргамаков. Старые овцы рвутся в эту высь — ничем их не удержишь.
Калап загляделся на бурундука, отвлекся, ругается!
— Тьфу! Бараны безмозглые! Недаром вас скотами назвали. Что за жизнь с вами? Вот навязались на мою шею...
У-у, паскуда! - Калап спрыгивает с седла, привязывает Кула-Ата к молоденькой лиственнице и бежит с горы Вниз на коне спускаться хуже. К тому же верхового овцы не боятся.
Несется Калап вниз, будто медведь, за которым гонятся собаки. То на полы плаща сядет и катится, как на санках, по прошлогодней траве, то на четвереньках ползет, цепляясь за кусты и корневища, чтобы не сорваться. Остановится, упершись ногой в валежину, вытрет рукавом залитые потом глаза, шарит беспокойным взором по склону: не видать ли чертовой Каракой, Чернухи лохматой — вожака отары.
Разозлился Калап:
— Что за люди? О чем только думают? О чем?
Сегодня второе мая. Три дня назад начался окот, а помощников-сакманщиков до сих пор не прислали. Почти шестьсот овец будут ягниться. Как одному управиться? Куда смотрят бригадир, зоотехник? Что они, не знают, какая трудная пора пришла? Разве им безразлично, какой будет приплод? Ведь знают, знают, что Калап всю зиму один чертомелил. Помощник его — паренек, окончивший десятилетку, упал с коня и сломал ногу. А взамен так никого и не дали. Пока бригадир кормил обещаниями — «жди завтра», «потерпи недельку»,— и зима прошла. А какая зима была! Лучше и не вспоминать. В самые страшенные морозы, в пургу пришлось сниматься со стоянки, срывать отару с теплой лежанки в кошаре и кочевать аж на земли другого аймака. Сколько перетерпел во время перекочевок, чуть с ума не сошел от страха, что потеряет овец. А что такое для чабана потерять овец? Все равно что лицо потерять, сартом стать — последним из людей! В общем, досталось... И ведь ни одна овечка не пропала. Если правду сказать, шесть голов потерял, вместо них поставил своих в отару, и теперь у самого ни одной не осталось. Ну, да это не беда. Сапожник всегда без сапог, а дровосек топит очаг сырыми дровами...
Могла бы Сакылта помочь, но у нее грудной ребенок на руках. Ладно еще с работой по дому справляется. Как-никак две коровы, два бычка-торбока да телята — за ними тоже смотреть надо. И еще пришлось оставить ей сотню отощавших поярочек, которых нельзя было взять на пастьбу. Прокормить их в загоне — разве не морока? А самое трудное — вода. Ее за тридевять земель во флягах возить. Хорошо еще, зерно и комбикорм из деревни. Да и то случалось: пока в контору не выберешься да не поругаешься, — овцам дать нечего. Дрова и сено Калап ночами возил. Весь же световой день — хоть пурга, хоть буран, выворачивающий с корнями деревья, хоть ветер, выдирающий остатки травы, или мороз, от которого трескается чуть не до самого пупа земля, — будь с отарой. Болен ли ты, горе ли какое у тебя, дело ли какое срочное — что бы ни было, это не причина, чтобы не пасти. Ни потоп, ни землетрясение, ни чума — не причина.
«Хоть бы одного сакманщика прислали... О чем думают?.. Их, однако, тоже понять можно...»
В самом деле: сейчас самый разгар пахоты и сева, каждая пара рук на счету. На сакман направляют женщин, стариков да школьников-старшеклассников. От стариков какая подмога? Ученики надежнее, но на них особенно рассчитывать не приходится — конец занятий в школе близок. У женщин дети на руках, забота о домашнем очаге, о своем скоте. Им в любом случае каждый вечер надо быть дома, поэтому они стараются сак-манить на ближних к деревне стоянках, а еще норовят попасть к чабанам-родственникам, которые пасут их собственных овечек. Тут ничего не поделаешь — сама деревенская жизнь заставляет так поступать...
У Калапа стоянка километрах в пятнадцати от центральной усадьбы. Значит, ему нужен такой помощник, который будет безотлучно находиться при отаре. Родственников у него и Сакылты, кроме стариков-родителей, считай что и нету. Мать Калапа сама пришла, по ей уже за шестьдесят, ходит плохо. И отец расхворался, второй месяц лежит. Был бы здоров, его в деревне и на цепи не удержишь...
Что это? С валежины содраны кора и мох. Ага, здесь овечки перелазили! Вот черти ненасытные. Куда их несет? За тот пригорок? Да там как раз отара Дединера!
Калап припустил во всю прыть, откуда и сила взялась. Одним махом — через пригорок. Вот они, голубушки! Штук сорок или пятьдесят. И Чернуха лохматая с ними, конечно. Бредут, пасутся как ни в чем не бывало. А метрах в полутораста — отара Дединера.
— Чер-р-рти! Шайтаны! Уй-ю!..— заорал Калап во все горло.
Его аж затрясло. Ну чего они сюда приперлись, чего тут? Зла не хватает. Особенно на эту Чернуху проклятую, вечно голодную. Камнем бы ее по башке, чтобы не будоражила отару, не уводила овец за собой!.. А-аа, ругайся не ругайся, а и пальцем их, окаянных, не тронешь. Что они понимают, овцы,— тварь бессловесная? Терпи, чабан...
— Ату их, Казар! Ату! — захлопал Калап полами плаща, запрыгал. — Хватай их, Казар! Хватай! — И залаял по-собачьи.
Услышав крик и лай, овцы шарахнулись назад, но тут же сообразили, что нет поблизости Казара, сердит, того пса, безжалостно кусающего их за задние ноги, и принялись преспокойно щипать траву. Чабана они нисколечко не испугались. Вот тебе и тварь бессловесная! Не понимают ничего овцы? Как бы не так!
«Это же форменное издевательство над человеком».
Надо как можно быстрее гнать беглецов к отаре. А где теперь отара? Что с нею? Ее, может, уже и с собакой не соберешь! Сколько-то овечек наверняка объяснились. Найди попробуй их меж густых деревьев, за камнями и непролазными валежинами. А не отыщешь,— ночью ягненок замерзнет. С потерей ягненка еще можно примириться, хотя и его жалко, но вот если матка...
— Плохо вам наверху было, да?— шел Калап за овечками на седловину, а они будто чуяли, что провинились, доставили столько хлопот, и, позабыв про молодую травку, тянулись понуро гуськом в гору.— Надо бы вам знать: от чужой пищи сыт не будешь, в чужом доме и отдых не отдых, и пир не пир...
Он и не сердился больше на них, и шагал вроде легче, свободней. На небольшой полянке углядел стоящую овечку, а рядом с нею — беленький шевелящийся комочек. Ягненок!
— Вот баранья баба! Угораздило же тебя! Этого только не хватало. Эх ты, безмозглая! Ты что, не знала, что рожать будешь? Зачем, так далеко убежала? Как я теперь потащу наверх твоего детеныша, а? Вот подохнет он, тебе же хуже будет...
Подошел ближе. На мокрой земле, пофыркивая и отряхиваясь, дрыгая тоненькими ножками, лежал голенький ушастый кураган-ягненок. Он пытался подняться, но ножки подламывались, не держали его. Глаза еще закрыты — видно, только-только родился и дрожит, дрожит от холода. А матери что? Отбежала чуть в сторону и стоит, мекает жалобно, стучит копытцем о землю.
— Это ты, признал Калап матку.— Ох и вредная! Каждый раз пакость устраиваешь?
Большеглазая с хохолком на макушке, красивая эта овечка потерялась позапрошлой зимой, а с нею вместе еще дюжина. Почти месяц Калап покоя не знал — днем шастал по чащобам да гольцам, а ночами уснуть не мог от дум. Несколько раз во сне находил овечек и расстраивался, проснувшись. Соседей расспрашивал, даже отары у них пересчитывал... Под конец, потеряв всякую надежду, собрался заявить о пропаже в правление и заплатить. Не успел, к счастью: старик Мыйыксу пригнал всех до одной! Он раненую лису — на охоте подстрелил— искал, шел по следу. Забрался на вершину горы Еланду, стал в бинокль окрестность обшаривать и на Кызыл-Кая, как раз напротив гольца, заметил овечек. Как их там Калап сам не нашел? Бывает же такое! Он чуть не каждый день поднимался на Кызыл-Кая... Тех шатунов большеглазая и увела. Сама гак отощала, что до первых проталин пришлось ее кормить и поить в загоне. А принесла она тогда двойню — крепких, справных ягнят.
Калап поднял кураганчика и, резко поглаживая, стер скользкий послед, сильно дунул ягненку в уши и в рот. Ягненок вздрогнул — «ожил»! Теперь, держа его на вытянутых руках и блея по-овечьи, чабан понес малыша к матери. Та, ласково какая, пошла навстречу. Калап схватил ее одной рукой за шею, свалил на землю. Тут же, открыв ягненку рот, сдоил ему молозиво — полный рот сдоил, а малыш ничего не понимает. Калап не торопит его, ждет. Чмокнув раз, другой, ягненок сглотнул, почуял вкус молока и стал жадно сосать палец чабана. Так же цепко ухватил и материнский сосок.
— Ни, задрыгал хвостиком!—улыбается Калап, и хмурое лицо его смягчается.
Он снимает сурочью шапку и вытирает ею обильный пот с большого гладкого лба, со скуластого лица, будто обтянутого коричневой продубленной и растрескавшейся от сухого весеннего ветра кожей. Подперев ладонью подбородок, расслабившись, Калап изумленно, будто видит впервые, смотрит, как свершается великое таинство жизни. Он даже закрывает большие черные, с «девчоночьими» длинными ресницами, глаза.
«Братик мой,— шутила старшая сестра,— зачем тебе, парню, быть таким красивым? Мне бы такой родиться...» И вправду красив Калап: брови — что вороньи
шлось. Ними! и, Алтай-батюшка! Горы мои, юры! II вы помогите выдержать, вытерпеть... Все будет, как надо,— не впервой. Вот бы получить сто от ста! Не меньше! Мотоцикл нужен. «Урал». Год этот не простой — конец пятилетки. Значит, премии раздавать будут, ордена, медали... Эх, Калап-Калап! О чем размечтался? И не совестно? Разве в этом дело? Имя свое сохранить — вот что важнее всего. Доказать, что ты не хуже других...» Совсем близко — голос сакманщика:
— Вперед, вперед, курдюки-бурдюки! Затрещали кусты.
«Да это Тукпаш!—узнал Калап.— Который книжки пишет. Прислали же!.. Другого не нашлось. Он в позапрошлом году у Мыйыксу сакманил. Чуть не все ягнята у них тогда пали. Ну, Тукпаш, может, и ни при чем. Зачем лишнее наговаривать на человека. Хоть его в помощники дали — все-таки не один. Как это майор Бибик говорил? «На безрыбье и жук мясо!» А книги Тукпаша — что? И я бы смог. Про что он пишет? Все про нашу жизнь. Было бы только время и желание...»
А вот и сам Тукпаш с суковатой палкой в руке вышел из-за вековой красной лиственницы. Длинный, поджарый, слегка сутулый, в очках. Раскраснелся, вспотел.
Месяц назад Калап слышал по радио, что Тукпаш куда-то уехал по своим литературным делам. Значит, вернулся, коли тут оказался. Лицо-то у него какое стало— белее бумаги.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37