А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Тревогу-то который поднял... Одно знаю, что звать Иваном... Иван и Иван...
— Так это же, говорят, сын был мой Ваня,— ответил Ложенцов.
— Разве?— удивился Евлаха.— Верно, смахивает по обличию шибко на вас, Алексей Никитич. Высокий собой,
бравый...
— Письмо получил от командира. Пишет, будто бы Ваня мой пушку ту охранял в Вавоже...
— Вначале Иван один там был, верно,—вспоминал Евлаха.— Это потом мы подоспели... Если бы не он, говорю, ну, крышка бы тогда всем нам была,— и, помолчав, спросил: — Теперь-то он где, сынок ваш?
— На Казанке,— вздохнув, грустно ответил Ложенцов.— Вечным сном спит,— и, достав трубку, стал неслушающимися пальцами набивать ее табаком.
— Да-а, много крестов по бережкам нашим да увалам понаставлено,—и Евлаха сдернул с головы картуз.— Вечная им память, соколикам...
Как только адвокат, сухонький, глуховатый старичок, вышел из душной камеры, Сафаней Вьершов взял со столика бумагу, исписанную старомодным почерком.
«Я, осужденный к пятилетнему заключению,— начал он про себя читать написанное адвокатом прошение,— впервые лишенный свободы, едва достигший 25 лет от роду, интеллигентный пролетарий, обращаюсь к верховной власти рабочей и крестьянской Республики, глубоко убежденный в путях великодушия и милосердия ее, я найду хотя какое-нибудь облегчение тяжкой участи своей, убивающей мои молодые силы, любовь, и переживающий смертельную болезнь Родины, нуждающейся в самоотверженной работе своих детей и надежду... на-
дожду...» Надежду на что? — сам себя спросил Сафаней и долго вглядывался в непонятно написанное адвокатом слово.
Сафаней поморщился, упрекнул адвоката в небрежности и, перескочив заковыристую строчку, продолжал:
«...Если обратиться к .обстоятельствам дела, хотя бы на несколько минут отрешиться от канцелярско-бюрокра-тического способа отвлеченного мышления, отказаться от шаблонного приема оперировать выработанными еще старыми законами нередко весьма сильными и странными выражениями, вроде «вооруженное восстание», «служба в дружине» и тому подобное, и взглянуть на все, что было в Нолинске...»
«Почему он пишет здесь о восстании и о Нолинске?—опять болезненно морщась, с тревогой подумал Вьершов.— Ведь судили-то меня за фальсификацию документов?»
Глаза его снова лихорадочно схватили лепившиеся по листу бумаги строчки:
«...И взглянуть на все, что было в Нолинске, спокойно и объективно глазами исторически мудрого, житейски опытного и годами уравновешенного Судии, то нельзя не прийти к заключению, что постановленный в отношении меня приговор не соответствует мере содеянного мною И ни с какой точки зрения не отвечает ни правде житейской, ни современным взглядам и тенденциям рабочего и крестьянского Советского правительства, ни морали высшего человеческого разума...»
— Крыса!.. Как нацарапала, старая крыса,— не удержавшись, уже вслух выругался Вьершов и швырнул бумагу.
«Да разве так надо писать прошение во ВЦИК? Написал, как церковный пономарь... Читаешь, и до сути не доберешься...»
«Да, я виноват в содеянном,— присев к столику, начал он огрызком карандаша писать сам крупно и размашисто.— Я действительно скрыл свою фамиль. Я боялся за свои мальчишеские дерзости, но я, как человек чистого пролетарского происхождения...— и вдруг, будто запнувшись, подумал с минуту — и, подумав, зачеркнул последние слова и написал над ними: — пролетарского и рабоче-крестьянского...»
Помусолив огрызок карандаша и зачеркнув только
что написанное,— вставил, как и было у адвоката: «интеллигентный пролетарий» и, вновь не удовлетворившись, с яростью отбросил карандаш.
В который раз Вьершов возвращался к этому, все больше тяготившему его вопросу и каждый раз не мог толком понять, как же лучше определять ему сейчас свое происхождение? Не откроешься же перед всеми, что он, сын торговца, не напишешь, что он и крестьянин; может, взять да и написать «рабочий»? Но ведь могут спросить, на каком заводе работал,— и тогда все полетит вверх тормашками... А может, и впрямь лучшего определения, чем «интеллигентный пролетарий», не найти?..
Вьершов обхватил руками круглую, нагладко стриженную голову, и снова представилось ему недавнее прошлое.
Он живо вспомнил разговор со Степановым в штабе генерала Гайды. Потом вспомнилась переправа по последнему льду через Вятку, потом — хлипкая, с расползающимся под ногами апрельским снегом дорога....«Не заходить бы мне тогда в деревню, все бы, вероятно, и пошло, как надо... Кто бы узнал меня в форме фельдшера? Все было обдумано так хорошо. И документы, взятые у убитого Михаила Лукоянова, и его фуражка с белой кокардой, и отпускное удостоверение с красным крестом в левом уголке — все, все было хорошо... Оставалось только добраться до Нолинска, и добраться чу-точку раньше, чем придут туда войска генерала Гайды. Там, в Нолинске, ждут старые друзья. Они сумеют на славу встретить своих освободителей. А потом,— быть мне тут, в Нолинске, первым человеком. И наведу же я в городе порядочек! Походят тогда господа нолинцы ко мне, покланяются. И Люда не раз спохватится...»
Шел он тогда среди беженцев, но чувствовал себя не беженцем, а завоевателем, шел, полный надежд, веря, что через месяц, а то и раньше, по этой же дороге барабанным гудом пройдут непобедимые войска правителя всея Руси...
«И надо же было зайти в этот Ржаной Полой, зайти и так глупо выдать себя. Ужели убил старика? Пусть бы только ранил, старик ни в чем не повинен... Это лишь случайная встреча, и, обороняясь, я был вынужден нажать спусковой крючок револьвера. И эта вот случайность преградила мне путь в Нолинск... Надолго ли? Го-
ворят, красные переправились за Вятку и перешли в контрнаступление. Хотя бы газету прочитать...»
Сафаней, устав от нахлынувших воспоминаний, бросился на твердую койку. Подложив под голову руку, закрыл глаза, но воспоминания так и не покидали его.
Он вспомнил, как приехал в Котельнич, надеясь здесь какое-то время переждать опасность. Но оказалось, что и тут неспокойно, место бойкое — на каждом шагу снуют красноармейцы, моряки. И Вьершов, недолго думая, сел в поезд, идущий на Вятку. Начал кружить... Вот он едет имеете с мобилизованными в теплушке, показывает отпускное удостоверение с красным крестом, вместе с другими на станции выскакивает из вагона и бежит за кипятком... И вдруг его окликает знакомый голос. Он не раз о ней думал, но встретить ее здесь не ожидал...
— Сафаша! — окликнула она его.
— Вы ошиблись, гражданка, я никакой не Сафаша.
— Ну, как же не Сафаша! — подойдя, сказала она.— Ужели позабыл? Я Люда,—и она схватила было его за руку, но он отстранил ее.
И надо же, в это самое время к нему подошел милиционер.
— Ваша фамилия?
— Лукоянов,— ответил Сафаней и, резко повернувшись, бросился вдоль состава, расплескивая кипяток.
— Держите его, держите! —закричал милиционер. Сафаней вскочил на подножку вагона, но тронувшийся состав вдруг остановился...
И вот он, Вьершов, здесь...
«Как же все это объяснить теперь? Хорошо еще, что судили меня только за фальсификацию документов, а не за старика, не за Нолинок... Чего же он, старая крыса, вспоминает тут, в прошении, о Нолинске? Зря рассказал ему об этом... Ведь в толчее событий все перемешалось, может, и забылось, кто в кого стрелял, кто поджигал военкомат... Разве я один поджигал? А Курагин, а Пьян-ков... Много было людей, все толпились у огня, все стреляли. Все перемешалось... Может, оттого и в суде никто не вспомнил об этом. Так и надо писать: бежал, мол, от белых... Стремился в Красную Армию. И вот — этот милиционер на станции... Это же недоразумение, и только... Так и надо объяснить. Скорее же, скорее писать, для обжалования осталось уже мало сроку...»
Однажды Сафанею принесли передачу. В узелке— кусок зажаренной телятины, пшеничная с зарумянившейся корочкой булка, осьмушка табаку. Передачами его не баловали, и Сафаней обрадовался.
— А писульки не передавали?
— Никакой писульки не было,— ответил надзиратель.
Сафаней отломил кусок и протянул его надзирателю—добрее потом будет. Надзиратель вначале отказывался, однако взял, откусил — на иссиня-темной щеке заиграл тугой желвак; понимающе покачал головой;
— Крупистятая...
Вернувшись в камеру, Сафаней задумался: кто же все-таки принес ему передачу? Сестренка? А может, Люда?..
Это была целая история. Недолгая, но цепкая, все еще волнующая его история.
Началось это весной прошлого года.
В городе знали, что отец Сафанея имел особое пристрастие к граммофону. Как только подвыпьет, сразу берется за граммофон: «Теперь не мешайте — буду на инструменте играть». Распахнет окно, поставит на широкий подоконник граммофон с блестящей изогнутой трубой — и, выбрав пластинку, как он обычно говорил, самую житейскую, начинает «играть» на всю улицу.
Пластинок и впрямь у него было много. Но по натуре старик был человек грубый и большой охотник до женщин, и пластинки он приобретал сообразно своим вкусам. Как только старик заиграет на своем «инструменте», собираются любители к вьершовскому окну и стоят — покуривают да похохатывают. А хозяин рад: обождите, не это еще, дескать, сыграю.
Поскольку напротив его дома, через дорогу, стоял собор, то к Вьершову несколько раз наведывался толстый священник и просил его не играть богохульные песни. Но Вьершов-старший только ухмылялся:
— А вы-то, в подрясниках, не от мира сего, что ль? Вы-то еще почище будете. Не токмо с мирскими, но и с монашками в пупсики играете. Вот послушайте-ка, вашу житейскую заведу.
И заводил про монашек. Священник, подхватив рясу,торопливо переваливался на своих коротких ножках через дорогу, обещая проклясть еретика до третьего колена.
Однажды, когда старик поставил такую пластинку, проходила мимо окон инспектор наробраза Людмила Петровна, совсем недавно приехавшая в город. Остановившись у окна, она с упреком сказала:
— Как вам не стыдно заводить такую похабщину? Услышав женский голос, к окну подошел случайно
оказавшийся в комнате Сафаней.
— Закройте же окна, молодой человек! — потребовала она и, встретившись с внимательным и чуть насмешливым взглядом молодого военного, добавила: — И не стыдно?
— А чего же стыдного-то? — не отводя взгляда от ее вдруг потемневших глаз, ответил он, но тем не менее выключил граммофон.
Сафанея почему-то поразили ее глаза — большие, с золотистым блеском, и, словно желая еще увидеть их, он выбежал на улицу. Женщины у дома уже не было. Он посмотрел в одну сторону, в другую—-и увидел, что незнакомка дошла до перекрестка и свернула за угол К городскому саду. Сафаней стоял и все еще представлял себе ее строгие глаза,— казалось, они изнутри излучали какую-то силу, которая тянула его за собой. Не понимая еще, что же с ним происходит, он быстро добежал до угла и, повернув к саду, догнал ее.
— Извините, барышня, больше не повторится,— сказал он.
— Я рада, что наконец это надоело и вам,— остановившись, ответила она спокойно и уже другим, несколько потеплевшим голосом добавила: — Согласитесь, такие песни проигрывать нехорошо, об этом весь город говорит...
«Город нам еще не указ»,— чуть не сорвалось с его языка. Однако он сказал совсем другое:
— Приходите завтра в это время сюда, вы убедитесь, что я умею держать слово.
И Людмила Петровна в назначенный срок пришла к саду и встретила Сафанея. Неподалеку в канаве лежала грудка разбитых пластинок.
Так они познакомились.
А потом встречи стали повторяться. Хотя мать Сафанея, Васса,— худенькая, с болезненными, вечно слезившимися глазами женщина с первого же взгляда невзлюбила «стриженую», однако сына почему-то тянуло к ней.
Трудно сказать, чем бы все это кончилось, если бы не развернувшиеся тем летом события. В тот год Сафа-ней только что весной вернулся с фронта с Георгиевским крестом на груди. Долго задерживаться здесь не собирался. Но быстро покинуть отчий дом ему не удалось — сначала познакомился с Людмилой Петровной, а потом, когда Люда уехала на курсы, нахлынули другие события, которые быстро втянули его в свою крутоверть.
И вот последняя встреча с Людой на вокзале. Он не ждал этой встречи. И не нужна она была, наоборот... Если бы не эта встреча, он, возможно бы, и не сидел в тюрьме. Своим возгласом она обратила на него внимание, и милиционер, видимо разыскивавший кого-то, задержал его. Сафаней не мог простить Люде этой оплошности. Однако, вспоминая о ней, он как-то вдруг ожил, какое-то теплое чувство колыхнулось в душе, ему захотелось увидеть Люду. Не мешкая, он постучал в дверь и спросил надзирателя, нельзя ли повидать женщину, которая принесла передачу.
Узнав, что она уже ушла, Сафаней почувствовал в себе гнетущую тоску. Да, надо скорее выбираться отсюда на волю!..
Через месяц пришел ответ «а кассацию: срок наказания снизили до двух лет. Обрадовался Сафаней: «Значит, не шибко-то большой провинок за мной признали, написать бы бумагу получше, может, и совсем освободили. Но теперь поздно, придется два годика тянуть лямку... Хотя осталось уже меньше — три-то месяца следственных пошли в зачет». Сафаней заметил, как изменилось и отношение тюремного начальства к нему: парень-то и в самом деле, может, не виноват, если больше половины срока скинули в верхах. Вместе с другими ста-.ли выводить на волю и его: то забор где-нибудь надо подправить, то дров напилить, и он не тяготился этим-— на работе-то время быстрей бежит.
Как-то в начале лета выдалась новая работа — требовалось перебрать тротуары по всей улице, начиная от
тюремного двора и кончая спуском к реке. На такое дело плотники нужны, кто легко умеет топором махать.
И опять Сафашка тут как тут. Он не то чтобы ловок был на топор,— он грамотнее других, при случае и за старшого может сойти, как-никак подмога конвою.
Подвезли досок, тонкомерных бревнышек для лежек, и началась работа: кто старый тротуар разбирает, кто носки пилит, кто топором орудует, доску к доске подтопчет и сплачивает их.
Сафаней так увлекся, что даже вспотел, картуз поносил на столбик, сам топором работает да вдобавок еще и командует, где надлежит положить новую лежечку, а где оставить старую, где снизу подбить доску, чтобы псе было «заподлицо» сделано. Работнички тут подобрались аховые— мешочники да попавшиеся на «монопольке» мужики, таким бы только самогонку дома варить... Одним словом, насобирался разный народец,— его, как и доски, тоже надо сплачивать...
И Сафаней умел это делать: где прикрикнет на виду V конвоя, а где и шутку бросит — у него это ловко полупилось, сразу видно, человек бывалый. Пройдет сорок минут, Сафаней вглянет на часы, что красуются на руке, И — перекур. Затянутся раза по три табачком мужики бритоголовые, друг на друга похожие,— и опять за дело.
— Живей, живей поворачивайтесь,— и Сафаней кивнул в сторону конвоира, стоявшего чуть поодаль.— Тюрьма нынь, как мать родна, она перековывает нашего брата, раба божия мешочника, в сознательного члена нового общества.
— Это как же так понять, в какого такого члена? — спросил кудрявый цыган, попавший в эту компанию за унод коня с чужого двора.
— А вот так и понимай,—стараясь подделаться под цыганский говор, ответил Сафаней.—Пришел ты сюда из-за чужого коня, побудешь тут годика три-четыре, тогда не только на чужого не будешь заглядываться — своего отдашь.
— Ну нет, чужого не возьму и своего не отдам...
— У нас теперя все должно быть обчее...
— Это уж точно,— согласился с важным видом и конвоир, что как-то отведал у Сафанея крупитчатую булку.День незаметно клонился к вечеру. А тротуар надо еще тянуть и тянуть. Через ровик надо перевести его,
а там и дальше — дня на три дела хватит. «Это ничего,— подумал Сафаней, прилаживая доску сбоку тротуара, чтоб залатать выемку под ним.— Хоть на воздухе побудем...»
И опять вспомнил о Люде: должно быть, она приезжала в Вятку, побыла и уехала обратно, теперь уж больше не приедет. Примолк, раздумывая о ней. Примолкли и другие. За день-то обо всем переговорили, перекурами все бывальщины извели, о чем же тут балакать -— и поднадоело, и помолчать не лишне, кое-что в думушках своих вспомнить... Так прошло молчком полчаса, только слышно было, как повизгивали пилы, постукивали топоры. И вдруг опять перекур. Табак-то свой, а спички — у конвоира. Потянулись к нему, как цыплята к наседке. Цыган, чиркнув спичкой о коробок, зажал трепетный язычок пламени в пригоршнях и каждому услужливо подносит прикурить,— вначале, конечно, самому конвоиру, а потом и своим...
— Смотр,и-ка, перековался наш цыган-то...
И все засмеялись. Смеялся и «перековавшийся». — А где у нас старшой-то?
— Верно, где он? — и все оглянулись.
— Сейчас тут был, вон и картуз его на столбике. Теперь уже спохватился и конвоир.
— Встать! — зычно крикнул он, хотя никто не сидел. Но все знали, что по команде «встать» тотчас же надо построиться.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40