А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


И так, досыта наглядевшись на множество чудес и красот, опять-таки вернулся в Воронеж.
Была осень, рыжие листья на тротуарах, утренние туманы. А на стенах, на заборах, на старых афишных тумбах – аршинными буквами яростно алело одно лишь единственное слово:
МАЯКОВСКИЙ.
Я представляю себе, как с легким чемоданчиком в руке он вышел из вокзала – огромный, в своей знаменитой серой куртке с шалевым меховым воротником, в слегка сдвинутой набок кепке, и, улыбнувшись, огляделся.
Во всю ширину вокзальной площади раскинулся извозчичий табор. Коняги всех мастей – гнедые, пегие, вороные, серые в яблоках, буланые; пахнущие дегтем и кожей пролетки – ободранные, обшарпанные или ослепительно блестящие черным лаком, с толстыми резиновыми шинами (на бутиках, как это называлось); лихачи – с покрытыми голубыми и лиловыми сетками чистокровными орловскими рысаками. Наконец, сами извозчики, – от классических седобородых, старорежимных «ванек» до нахальных, мордастых, вечно полупьяных лихачей; одетые в заплатанные, выцветшие или, наоборот, новые, густо-синие, суконные армяки, но одинаково подпоясанные наборными, с блестящими бляхами ремешками.
Извозчики горланили, перебивая друг у друга седоков, лошади ржали, фыркали, взвизгивали. Тучами носились и оглушительно гомонили разжиревшие от конского навоза оголтелые воробьи. Черные шапки вороньих гнезд громоздились на голых деревьях. А посреди всей этой лошадиной и птичьей неразберихи, сверкая на осеннем солнышке позолоченным крестом, стояла затейливая, с решетчатыми оконцами часовня.
Все это увидел Маяковский, переступив порог воронежского вокзала.
Он только что вернулся из большого заграничного путешествия. На его башмаках еще, может быть, оставались пылинки Монмартра; бродвейская лампиония еще вспыхивала в памяти огнями разноцветных реклам; нью-йоркские стриты потоком сверкающих автомобилей еще стремительно проносились перед глазами, – словом, еще очень жива была в его памяти вся та яркая и показная роскошь послевоенной заграницы, подлинную духовную нищету которой он так беспощадно видел и бичевал. А сейчас перед ним был кусочек провинциальной, но бесконечно милой его сердцу России, той Родины с большой буквы, с которой он вместе голодал, ходил в бои и которую неустанно славил так, как не могли прославить десятки стихотворцев, его современников.
Мы, человек пять-шесть тогдашних молодых воронежских поэтов, знали день приезда Маяковского и решили встретить его на вокзале. Правду сказать, все мы немного робели: для нас он являлся не просто столичной знаменитостью, а знаменем был, нашим богом, нашим солнцем.
Встретить Маяковского на вокзале нам не удалось: он приехал часа на два раньше, не с тем поездом, с каким его ожидали. И вот мы кинулись к гостиницам. В «Центральной» нам сказали, что Маяковский приехал, но тотчас ушел куда-то, и мы догадались: конечно, он смотрит город.
Воронеж тысяча девятьсот двадцать шестого!
Нашей молодежи, привыкшей к асфальтированным мостовым, непрерывному шуму уличного движения, подземным переходам, светофорам, ярким витринам магазинов, Воронеж тех лет показался бы деревней: буйно разросшиеся за домами сады, тихие, сбегающие к речке улички, классические пожарные каланчи, столетние каштаны и тополя, ряд одноэтажных развалюшек на месте нынешнего «Утюжка», башенные часы ювелира Михайлова – «Михайловские», возле которых испокон веков назначались любовные свидания, золотые луковицы множества церквей, голубятни и великолепные извозчичьи биржи у вокзала и театра, это вековечное тарахтение пролеток по булыжным мостовым… И самые мостовые, сквозь серые камни которых пробивается мелкая зеленая травка…
Вот примерный портрет Воронежа первых послереволюционных лет, когда горожане еще говорили по старой привычке: «возле губернаторского дома», «за Митрофаньевским монастырем», «напротив второй гимназии», а улицы все больше были Воскресенские, Введенские, Богословские да Соборные. И всюду – нэпачи в твердых старинных котелках, в кургузых, дудочками, брючках, возродившиеся сычевы, с их бытом «под Европу», уродливым, гнусным бытом воинствующих мещан, для которых мир кончается за пределами их особнячков с зеркальными стеклами и искусственными пальмами, бытом, о котором гневно кричал Маяковский:
Грязня сердце
и масля бумагу,
подминая Москву
под копыта,
волокут
опять
колымагу
дореволюционного быта…
Однако все это, конечно, внешние приметы времени. Не они были настоящим. Настоящее зрело и поднималось, и оно было то новое, жизнеутверждающее, советское, чем жила вся страна, чем жили мы, молодежь.
Так, на широком дворе бывшей мужской гимназии взвилась в воронежское небо деревянная мачта первой радиостанции.
У огромных окон типографии толпился народ: в печатном цеху работала, всех удивляя, умнейшая, невиданная доселе ротационная машина.
Но самым ярким и звонким событием года был, разумеется, пуск трамвая. Рассыпая голубые искры и весело треща звоночками, он промчался по тихим, поросшим травкой улицам. Толпы горожан стояли по обочинам тротуаров, с восхищением глядели на сверкающие новенькие красные вагоны «электрической конки», как снисходительно называли трамвай нафталиновые интеллигентные старички в черепаховых пенсне и черных крылатках с бронзовыми застежками в виде львиных морд.
Трамвай пошел!
Это было здорово! Это зачиналась как бы эра нового города. Об этом стоило писать стихи. И такие, очень хорошие, стихи написала юная поэтесса Нина Логофет.
Она нашла-таки Маяковского.
Побывала у него в гостинице и, радостная и гордая успехом, размахивая какой-то книжицей, прибежала в редакцию «Воронежской коммуны», где мы собрались, и объявила, что все улажено и что после выступления в театре Владимир Владимирыч приедет к нам и будет слушать наши стихи.
Книжица же, которой размахивала Нина, была стихотворением Маяковского «Рабочим Курска, добывшим первую руду, временный памятник работы Владимира Маяковского». С памятной надписью Владимир Владимирыч подарил эту книжечку счастливой поэтессе, и мы, сказать по правде, немножко ей завидовали.
Однако возникал вопрос, куда пригласить Маяковского? Какие-то домашние обстоятельства помешали Павлу Леонидычу собрать нас у себя. Решили привезти Маяковского в большую, удобную квартиру воронежского врача и тотчас дали туда знать об этом. Хозяйка ахнула и побежала покупать колбасу и булки для вечернего чаепития. А мы разошлись по домам, чтобы приготовиться к встрече: из груды стихов требовалось отобрать те, которые не стыдно было отдать на суд Маяковского.
Не знаю, как другие, а я провозился с этим очень долго. Выберешь одно, перечитаешь – ох, плохо… Другое, третье, – нет, все не то. И – снова сначала. Стихов я тогда писал множество – три, пять в день, взахлеб. Наверно, не мог не писать, распирало. И вот я выбирал, отбрасывал, снова отбирал, и в таком бестолковом занятии пролетело время. Пора было идти в театр, а я еще ни на чем не остановился, и мне ничего кроме не оставалось, как захватить с собой толстенную конторскую книжищу, куда переписывал стихи набело.
К гроссбухам всегда был неравнодушен.
И вот наконец – театр.
Старинный воронежский театр, с его нелепыми башенками, с игрушечными теремками на крыше, с массой труб и каких-то совершенно непонятных выступов и возвышений, делающих его верх удивительно похожим на затейливое кондитерское изделие.
В этом театре в тридцатых и сороковых годах прошлого века выступал великий Мочалов. Сюда хаживал Алексей Кольцов.
Глазастые афиши с именем Маяковского пестрели у ярко освещенного входа. К дверям то и дело подкатывали извозчики. Толпа запоздавших чернела у входа; администратор сбился с ног, устраивая самых энергичных на приставные стулья.
Город хлынул на вечер Маяковского, всем хотелось послушать замечательного поэта. Но какая-то (и немалая) часть воронежцев пришла просто поглазеть на него: из третьих и четвертых рук нахватав россказней о желтых кофтах, о литературных скандальчиках в богемных кабачках предреволюционных столиц – Петрограда и Москвы, весь этот народец страсть как хотел повидать такое чудо. Театр был переполнен.
Перед самым началом мы все прошли за кулисы и познакомились с Маяковским. Нас представила Логофет.
– Очень хорошо, – здороваясь, сказал Владимир Владимирыч. – Вы, оказывается, и в самом деле молодые… А то бывает, говорят: молодые, молодые, а на поверку – от них нафталином несет за версту! Ну, вот что, – поглядел на часы, поднялся, – пора работать, товарищи. Люблю, чтоб аккуратно. Договоримся так: когда кончу, пусть кто-нибудь зайдет, и мы отправимся. Так?
Зайти поручили мне.
На пустой сцене – маленький столик и стул. Вышел театральный служитель, поставил на столик стакан крепкого чая. И тотчас появился Маяковский. Его сразу узнали, захлопали. Он снял пиджак и повесил его на спинку стула. В зале раздался смешок.
– Прошу извинить, – подходя к краю сцены, спокойно сказал Маяковский. – Сейчас начну работать. Чтение стихов, – пояснил, – это, понимаете, моя работа. Без пиджака удобней.
Ложи, где белели накрахмаленные манишки и розово поблескивали лысины, пошелестели негодующе, пофыркали.
– В конце концов, – Маяковский добродушно улыбнулся, – я не так уж плохо выгляжу и без пиджака… Этот жилет, например, – похлопал ладонью по своему знаменитому вязаному жилету, – куплен в Париже, и он не так дешев, как вы, быть может, думаете. Штаны на мне американские, и тоже, знаете ли, не из дешевых.
Ложи примолкли, явно озадаченные.
– Всякий раз, – продолжал Владимир Владимирыч, – в записках мне задают уйму вопросов. Города разные и разные вопросы, естественно. Но есть два, которые повторяются в каждом городе: на какие деньги я путешествую по заграницам и что такое поэзия. Так вот, чтоб не писали зря, хочу наперед ответить на роковые вопросы. Первое: на чьи деньги путешествую? На ваши, товарищи! Вы покупаете мои книги, а Госиздат платит мне гонорар…
В зале возникло так называемое веселое оживление.
– И второе: что такое поэзия. Товарищи! – громыхнул Маяковский. – На эту тему тыщи томов написаны с древнейших времен и до наших дней, а вы хотите, чтоб я ответил одним словом. Ну, хорошо, давайте, отвечу: поэзия – это фонтан.
Галерка весело заржала.
– Конечно, – заложив руки за спину, он шагал по сцене, – меня могут спросить, и даже обязательно спросят: а почему – фонтан? Действительно, почему? Ну, не фонтан, – отвечу я…
Засмеялись, захлопали дружно. Маяковский развел руками, – ну вот, мол, сами понимаете. Через минуту он уже читал:
Испанский камень
слепящ и бел,
а стоны –
зубьями пил.
Пароход
до двенадцати
уголь ел
и пресную воду пил…
Зал притих. И вдруг в этой сосредоточенной тишине – скрип двери, свистящий шепот билетерши, приглушенные, отрывистые восклицания короткой, но энергичной перебранки, и – бочком, бочком, сломив сопротивление билетерши, в партер протиснулись двое: похожий на Эмиля Золя пожилой мужчина в пенсне и дама. Воровато озираясь, провожаемые недружелюбными взглядами, они топтались в проходе, искали свой ряд. Нашли наконец и, рассыпая направо-налево извинения, стали пробираться на место.
Сразу же, как только началась перебранка в дверях, Маяковский умолк. Опершись на спинку стула, он стоял неподвижно и пристально следил за опоздавшими. «Золя», как червяк, извивался под спокойным, холодным взглядом. Он улыбался в замешательстве, не смея взглянуть на сцену, поправлял пенсне и даже, кажется, высморкался.
– Устроились? – уничтожающе-вежливо спросил Маяковский.
Бедный «Золя» заерзал на месте: огонь направленных на него взглядов был нестерпим.
Маяковский начал «Океан» снова.
О том, как изумительно читал он свои стихи, много написано и рассказано, и тут ничего нового не добавишь. Чуть хрипловатый, огромной силы бас совершенно свободно, без видимых усилий лился из широкой груди большого прекрасного человека. Маяковский не просто читал – он жил стихом, жил и дышал в каждом слове, в каждой интонации.
Вот это-то мастерство его чтения, когда волшебно оживали слова, по внутренней своей силе доходившие чуть ли не до физической осязаемости, – это мастерство покоряло слушателей и обезоруживало врагов, а равнодушных делало союзниками.
Но, повторяю, о великом мастерстве Маяковского-чтеца многие хорошо рассказали, и я не буду останавливаться на этом.
Чтение продолжалось. Покоренный зал был послушен, как дитя. Замирая, вздыхал, когда, помолчав, Маяковский окидывал долгим взглядом зал, точно видя, как:
цвели кругом
чудеса ботаники.
Бананы
сплетали
сплошной кров… –
или с легким шумом удивленных восклицаний настораживался: что это?
– Странные стихи, – сказал. – Я и сам не знаю, где они кончаются… Условимся: когда отхлебну из стакана – значит, конец.
Превращусь
не в Толстого, так в толстого, –
ем,
пишу,
от жары – балда.
Кто над морем не философствовал?
Вода.
И в самом деле, прочитав последние строчки:
Я родился,
рос,
кормили соскою,
жил,
работал,
стал староват..
Вот и жизнь проходит,
как прошли Азорские
острова, –
Маяковский отошел к столику, улыбнулся милой своей, чуть застенчивой улыбкой и отхлебнул из стакана.
Так был закончен цикл стихов об Америке, – то, что обещалось в афишах. Зал ревел от восторга, аплодисменты грозили развалить старые стены театра.
Затем он отвечал на записки.
Я видел, как «Золя» строчил и вырывал из блокнота листок за листком. Это, наверно, были злые, ехидные вопросики – та мелкая дрянь обывательщины, которую так беспощадно, под общий хохот хлестал Маяковский.
Однако обыватель не сдавался. Пенсне прыгало на вспотевшем носу, нервно тряслась бородка.
– Мы вас не понимаем! – истерично крикнул кто-то из крайней ложи.
– Мы?! – поднял брови Маяковский. – Да много ль вас? Товарищи! Поднимите руки, кто не понял!
Неуверенно поднялось с десяток рук.
– Раз, два… три, четыре… восемь! – подсчитал Маяковский. – Ну что ж, – улыбнулся, покивал головой, – процент малограмотности не так уж велик.
«Как вы расцениваете Есенина?» – спрашивалось в одной из записок.
– Лучше всего, – сказал Маяковский, – на эту записку я отвечу стихом.
И, помолчав, начал:
Вы ушли,
как говорится,
в мир иной…
Пустота…
летите,
в звезды врезываясь…
Это были тогда еще не очень известные стихи, посвященные Есенину.
Но вот отгремели восторги, народ пошел одеваться. Боже мой, что творилось у вешалок! Какие отчаянные схватки довелось увидеть изумленным гардеробщицам! Люди орали, – тут они открыто разделились на маяковцев и староверов. Брызгая слюной, «Золя» визжал:
– Хам! Хам!
– Э-эх, папаша, – укоризненно говорил ему вихрастый детина в застиранной вельветовой толстовке, – ну чего кипятитесь? В девятнадцатом кой-кто, не вам чета, хотел Советскую власть слопать – не вышло!
– Позвольте, – опешил «Золя», – вы про что?
– Да вот про это самое, – ухмыльнулся вихрастый.
Я кинулся за кулисы.
– Куда? – пожарник в гладиаторской каске стоял неумолимо. – Посторонним не разрешается.
– Мне к товарищу Маяковскому, – попытался я прорваться. – Он ждет меня…
– Кто там ждет, – равнодушно буркнул гладиатор. – Усе разошлись давеча.
Я обомлел.
– Как… разошлись?
– А так и разошлись, – повернулся ко мне широченной брезентовой спиной.
Понесся к гостинице, соображая по дороге, что, может быть, я перепутал, не так понял: он не в театре ждет, а в гостинице.
Был первый час. Мелкий дождик сеял. Стояла тишина. Нахохлившись, словно мокрые вороны, неподвижно сидели на высоких козлах извозчики. Сыпля голубые искры, трамваи шли в парк. С этого часа начиналась работа ночных извозчиков.
Я спросил у швейцара, не приходил ли Маяковский.
– Этот большой-то? Нет, не приходил.
Растерянный, я вышел на улицу.
– Поехали, что ль? – заворочался крайний извозчик. – Садитесь, дешево отвезу… На рысистой.
«Что ж это? Неужто потерял Маяковского?»
Но вдруг слышу шаги впереди. Ровные, тяжелые. И палка стучит по мокрому тротуару. Вглядываюсь сквозь переливчатую сетку дождя: идет великан… Он!
– Владимир Владимирыч! А мне пожарный сказал, что вы ушли…
– Бывает, – рассеянно басит Маяковский. – Так называемое недоразумение.
И вот мы трясемся на «рысистой». Жалобно дребезжат вихляющиеся колеса обшарпанной пролетки по скверной булыжной мостовой. Сонные дома. Мутные, сквозь мокрый туман, колеблющиеся круги фонарей, Лошадь бежит такой сноровистой рысцой, что кажется, будто мы на одном месте.
Краеведческий музей, екатерининский «путевой дворец», медленно проплывает мимо, как во сне. Тогда он стоял еще не загороженный каменной громадой Управления Юго-Восточной дороги и всем своим архитектурным великолепием смотрел на улицу.
– Сплошной восемнадцатый век, – мрачно вздохнул Маяковский.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22