А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Сканирование, вычитка, fb2 Chernov Sergey
«Кораблинов В.А. Воронежские повести»: Современник; Москва; 1979
Аннотация
«… И как же тут снова не сказать об озарениях.
Многое множество накоплено в памяти странных мимолетностей, которые со мной навечно. И добро бы что высокое, героическое или ослепительно прекрасное, – нет! Вот Яша, например, с его уютным хозяйством. Вот стожок под снегом и красные снегири на ветках, как райские яблочки.
Вот – шевелящийся свет от фонаря на потолке.
Черный колодезь и сверток со стихами.
Мужичище в маньчжурской папахе.
Театральный занавес, подсвеченный снизу, и деревянный стук разбитого пианино.
Нерусский черт с дирижерской палочкой. <…>
Сколько их, этих отзвуков, этих озарений!
Они возникают непроизвольно, в безбрежье памяти появляются вдруг, как Азорские острова в океане. И не в связи с чем-то, и вовсе не всегда кстати, но всегда стихийно и радостно.
И я буду проплывать мимо этих островов памяти, не спеша, пристально вглядываясь в их причудливые очертания, дополняя воображением то, что иной раз окажется скрытым в глубине заросших лесами и травами берегов. …»
Владимир Александрович Кораблинов
Азорские острова
Углянец…
Удивительно слово, его богатство и могущество. Произнесенное, оно не только обозначит сам предмет или какое-то действие, но и повлечет за собою множество вдруг воображенных картин, в которых возникнут уже иные предметы и иные действия. Скажите: ВЕСНА – и хлынут с гор потоки, и милая весенняя синичка затренькает, зазвенит весело, и первый зеленый стебелек раннего цветка просунется сквозь сопревший прошлогодний лист… И вот тоненький серебряный серпик встанет над сквозной чащей углянских садов, окутанных голубовато-серым дымом деревенских угольниц…
Но что это – Углянец?
Воронежской губернии и уезда, Орловской волости, небольшое, в полтораста дворов, село. Оно в пору моего детства упиралось в лес, врастая в густой осинник казенного Усманского бора. За широким зеленым выгоном, за Кряжовой усадьбой, за старой часовней над святым колодцем.
Эта старая часовня упомянута в одном из документов адмиралтейства петровских времен: «А лес же, – говорилось в указе, – возить на корабельное строение по углянской дороге, мимо старой часовни».
В конце семнадцатого века часовня, оказывается, была старая.
Русская древность слышится в самом слове Углянец. В отличие от названий таких окрестных сел, как Усмань, Хава, Карачун, татарщина не коснулась его имени. О том, почему так названо село, голову ломать не приходится: некогда в лесной чащобе поселились углежоги, угляники, и стали жечь уголь. Еще на моей памяти (как, впрочем, и многих воронежских стариков) по городу ездили чумазые мужики и кричали осипшими голосами:
– Уголь-ё-ов! Уголь-ё-ов!
Отменный, звенящий дубовый уголь развозили в плетеных коробах. Все самовары города Воронежа закипали на углянских угольках.
Но когда на лесистых воронежских берегах без малого четыреста лет назад возводили крепостные стены города, – в кузнечных горнах чей уголь пылал? А на великом корабельном строении царя Петра? Не углянский ли?
Для меня же в Углянце главное то, что он – моя родина. Мой отчий дом. Что именно в этом селе жили учители мои великие, научившие меня русскому языку. Кто как не углянские мужики, – да хоть бы Степана Потапыча взять, с которым бывал я неразлучен и который с бесконечными вариантами рассказывал мне одну и ту же потешную сказку о барине, купце и попе, мужиком одураченных; или Марью Семеновну, черничку, на один глаз косую старую деву, усердную чтицу псалтырей над покойниками, неутомимую выдумщицу историй самых расчудесных и страшных, – кто как не они указали чистый, как слезка, родничок поэзии, скрытую в чаще копанку с живой водою, где плавал берестяной ковшик, – бери, дитя, пей!
И вот всю жизнь пью из дивного источника, и не оскудевает он, и что бы я делал, чем была бы моя жизнь, если б не эта потаенная копанка!
Мне, пятилетнему, рассказывает Марья Семеновна:
– А ты спи, Володюшка, спи… Хорошо тут у нас с тобой, постелька теплая, мяконькая, да тихо-то как! Сверкун лишь сверчит, ну, да ему только делов-то… А там, наружи, – господи милосливый! – ночь, да сивер, да лес темный…
И верно, у нас прямо за огородом лесок шумел дубовый, мы туда ходили грибы искать. Его вскоре вырубили, на этом месте как-то вдруг выстроилась целая улица; ее прозвали Челябиной. Из-за того, верно, что далеко, на отшибе от села выросла, и какая-то была тут связь с городом Челябинском, который как бы на краю света представлялся воображению, бог знает в какой дали. В те времена, когда по воздуху еще не научились летать, расстояния были во много раз больше, чем сейчас.
Первый житель челябинский был крохотного росту мужичок Иван Константиныч, по прозвищу деревенскому Плитуварчик. Что за странная кличка? Да вот, рассказывали, будто еще молодым, неженатым, торгуя в городе угольком, на тротуар наехал со своим грязным коробом, и будто бы городовой с него полтину штрафу стребовал за бесчинство. После, вернувшись в село, каждому встречному жалился Иван на свою беду – как, мол, зазевался, недоглядел за кобылой, с коробом вперся на плитувар. И вот уже сколько времени прошло, сынов нарожал, из молодого сделался сивым, а кличка Плитувар так и прилепилась. А как росточком не вышел, то из Плитувара скоро перекрестили его Плитуварчиком. В деревне эти уличные прозвища враз припечатывались, и навечно.
– …лес темный, – журчит Марья Семеновна. – Там, детка, ох, и страшно же…
– Волки, медведи, – вежливо поддерживаю Марьюшкино бормотание, помогаю ей, потому что вижу – вот-вот уснет. – Волки, медведи… еще лешаки…
Я эти ее причитанья все наперед знаю, не впервой этак бормочем перед сном. И страхи не очень-то страшные, ведь они выдуманы: какие у нас медведи, какие лешаки!
Но однажды рассказала про дикую бабу-великаншу. Будто бы давно, когда еще железную дорогу строили, поймали в лесу такое диво: в чем мать родила, простоволоса, вся волчьей шерстью обросла, об одной ноге, другая – деревянная, липовая… Вот ее гоняли, вот гоняли! Семь ден мучились, пока в Моховом болоте клюкой не завязла. Тут-то дивную бабу и повалили, железными опутали путами да и отправили в город Санкт-Петербург, в балаганы.
Я спросил:
– А как?
– На две платформы погрузили, такая, бог с ней, была огромадная!
Эта дивная баба меня поразила. Особенно ее ноги: одна настоящая, другая деревянная.
В деревяшке было что-то зловещее.
История с великаншей, конечно, была выдумка, вздор. Такая же сказка, что и леший, Кащей или семиглавый Горыныч. Все эти сказочные чудеса обитали за чертой нашей жизни, за порогом нашего дома, за околицей села, – нигде, в мире неведомом, не нашем. Они были необыкновенно интересны, но неосязаемы, бесплотны, и я их нисколько не боялся. А вот жил у нас в Углянце один старик, ему поездом ногу отрезало, и он сам смастерил себе новую, деревянную, на ременных пристежках. Я, таким образом, знал, что такое деревянная клюка вместо живой ноги, и знакомая клюка эта превращала сказочную бабу в живую, подлинную, нашу, углянскую.
Страшно невыдуманное.
Ночь одну помню: жаркое лето, тьма, духота. Меня разбудил крик – протяжный, тоскливый. Нет, лучше сказать, не крик, а вопль, как-то странно, разом оборвавшийся в тишине.
Я вскочил, прислушался: все спали. Мама делала губами: п-ф-ф… п-ф-ф… Отец похрапывал. Я хотел вскрикнуть, позвать, но вместо крика шепотом просипел:
– Мама! Ма-а-ма…
Она проснулась, ощупала меня.
– Ну, что ты, детка? Ну, что?..
И тут вопль повторился, и показалось, что совсем рядом, близко – в саду, за сараями.
– Что это? – я еле выговорил, меня всего дрожь колотила.
– Сыч, – сонно сказал мама. – Спи, Христос с тобой…
И опять задышала: п-ф-ф… п-ф-ф…
Все спали, а я стал думать о сычах.
У нас в Углянце их было два. Один жил на колокольне, невидимый; другой катался в автомобиле марки «пежо», подымал, булгачил всех деревенских собак, и те неслись следом, с остервенением кидаясь на сверкающие колесные спицы. Первый был лупоглазой ночной птицей, второй – махорочным фабрикантом, миллионером по фамилии Сычев. Наши сельские в глаза звали его Василь Матвев, а за глаза кратко: Сыч.
Автомобили тогда были в редкость, их побаивались. Мчался Сыч по селу, гудя в трехголосый рожок, лошади шарахались, трещали оглобли, мужики матерились вдогонку.
Внешность его потом, после революции, смешно и удивительно точно отразилась в плакатах и карикатурах на буржуев. Он со всех стен глядел – вислые щеки, глазки-щелки свиные, ничтожный носик затерялся в мясной, говяжьей красноте лица. А пока я размышлял впотьмах, вдруг брякнуло во дворе железо и словно бы лошадь всхрапнула. Затем враз залились собаки, кинулись куда-то, но скоро затихли. Все затихло, и я уснул.
А утром оказалось – лошадей увели.
Потапыч в амбаре спал, возле конюшни, его там ломиком приперли. Он тоже сычиные крики слышал.
– Это они знак подавали, – сказал Потапыч.
«Они» – то есть конокрады, воры.
Я слышал протяжный крик и как брякнуло железо, – ломали замок, – а утром увидел тот ломик, каким приперли Потапыча. Это все было вещественно, все на самом деле, не выдумано.
И потому страшно.
На книжном шкафу стоял гипсовый Гоголь.
Когда-то кипенно-белый, с годами он пылился, темнел, и я помню его уже серовато-желтого, очень приятного цвета.
Еще там наверху, рядом с Гоголем, хранилась прелестная полированная шкатулка с блестящими медными крючками-замочками и с двумя дырочками сбоку. Это была электрическая машинка, которой лечили мою младшую сестренку Зину: у нее, еще у годовалой, отнялись ноги. Ее много возили по докторам, и кто-то из них назначил леченье электричеством. Машинка противно жужжала, сухо потрескивала; мне казалось, что Зине делают больно, и я убегал подальше. Я очень любил Зину, она была рыженькая, черноглазая.
И вдруг почему-то умерла трехлетней. А ненужную машинку поставили на шкаф рядом с Гоголем.
В шкафу было множество книг самых разных, от напечатанных в синодальной типографии «Творений святого Тихона Задонского» до «Ключей счастья» и «Петербургских трущоб». Толстенная «Библия в картинах». Бог весть каким ветром занесенное «Откровение в грозе и буре» Николая Морозова. «Потешные анекдоты про шута Балакирева» и, наконец, карамзинская «История государства Российского» с гравюрными изображениями древних князей и государей «всея великия, малыя и белыя». В островерхих царских шапках, тощие, злые, крючконосые, они казались удивительно похожими друг на друга. Да к тому же еще у всех в правой руке был шарик – держава, а в левой – прехорошенькая палочка – скипетр.
Отец благоговел перед скучными карамзинскими книгами, а я их терпеть не мог. Один вид рыжих переплетов наводил отвращение и скуку. Они и пахли как-то уныло.
– Это, брат, Россия! – каким-то ненатуральным голосом говорил отец. – Рос-си-я!
И даже, кажется, значительно воздевал указательный палец.
Но я никак не мог понять, почему именно все эти уродливые, бородатые старики в смешных колпаках – Россия. Почему – они, а не Потапыч или, допустим, та же Марья Семеновна, или хотя бы первый челябинский житель Иван Константиныч, по прозвищу Плитуварчик.
Но что же все-таки Россия? С каким образом связалось раннее понятие о ней четырехлетнего человека?
Он увидел ее на заглавном листе журнала «Нива».
Девица-раскрасавица со взглядом долгим и ласковым, она была в каком-то причудливом венчике вроде кокошника, со звездой во лбу, с ниспадающим кисейным покрывалом, из-под которого сыпались наземь листочки с надписями: «история», «естествознание», «биографии», «романы», «повести», «рукоделие»… Она и в руках держала такие же листочки, а вокруг на жестких стрекозиных крылышках летали голые толстомясые мальчишки, и тоже с листочками. За всей этой кутерьмой виднелся известный памятник Пушкину; и какие-то узорчатые кувшины, блюда, плошки бог весть зачем были накиданы у ног девицы; а в самой середине россыпи посудной красовался рогатый предмет, в нашем деревенском обиходе совершенно незнакомый. Мальчик спросил, конечно: что это? И ему ответили: музыка, называется – лира. Он и про щекастых крылатых мальчишек спросил, и про блюда, и про кувшины. Терпеливо и ласково, с уважением к его любознательности, рассказали обо всем, что было тайным смыслом чудной картинки – о сказочном богатстве недр России, о ее гениях художества и науки.
Но, наверно, все-таки не под силу оказалось несмышленышу уразуметь подобные взрослые премудрости, и, конечно, он их не уразумел. Он просто вежливо промолчал – пусть богатство, пусть гении… Но об одном, о главном, сам догадался: девица-раскрасавица была Россия!
Россия…
И мальчик влюбился в нее…
Зеленоватая мраморная бумага переплета была словно пучина морская, в бездне которой таилось чудо.
Поверите ли? Открывал крышку толстого тома «Нивы» с робостью влюбленного, с замиранием сердца. Она ждала его на первой странице. Встречала долгим взглядом синих, как ему казалось, глаз. И он, смущенный и счастливый, глядел и не мог наглядеться, – так необыкновенно прекрасно было в ней все: нежные руки, взгляд, жемчужное ожерелье. Ради нее он мог сделать самое отчаянное, самое невозможное. Сразиться с драконом, например. Или, ударившись оземь, обернуться добрым молодцем и тогда… что тогда? Ах, да откуда ж ему знать… Но что-то такое, в предвкушении чего было и сладко и страшно.
Как-то раз его застали врасплох: ничего не слыша, не замечая, сидел недвижимо, упершись глазами в картинку. Его окликнули:
– Ты что – заснул?
Он очнулся, почему-то покраснел. Почему-то вдруг стыдно сделалось, и, словно оправдываясь, забормотал смущенно:
– Да вот тут… ангелочки, какие красивенькие…
Первый раз в своей жизни слукавил. Он ненавидел этих толстых летающих мальчишек.
У многих, очень у многих чувство Родины начинается с картинки в букваре.
Извилистая речушка, например, вербы, лодочка с рыбаком, заросшие камышом берега.
А может быть, – высоко летит косяк журавлиный, и деревенские ребятишки на пригорке смотрят вслед.
Или кремлевские башни. Москва, Царь-колокол.
Наконец, чего уж проще и знакомее: снегом осыпанные сосенки, стожок и вдалеке – избушка, дым из трубы, сорока на плетне…
«Вот моя деревня, вот мой дом родной…»
Не отсюда ли, от этого стожка, от косяка журавлиного и начинается путь жизни русского человека – незаметный, не шумный, скромный, однажды вдруг приводящий к бессмертному подвигу? (Впоследствии, вспоминая героя, будут удивляться: «Кто бы мог подумать!»)
И не последней ли вспышкой в памяти умирающего будет: стожок под снегом, сосенки, ниточка дыма над крышей родимой избенки?..
Еще обитал в нашем семействе альбом с пожелтевшими фотографиями незнакомых мне господ в железных стоячих воротничках, в пиджаках старинного покроя, застегнутых наглухо, до самой шеи. Усатые, с вытаращенными остекленелыми глазами, они точно так же, как и великие князья и государи из карамзинской «Истории», наводили уныние и скуку.
Это были товарищи папиной юности, воронежские семинаристы. При окончании курса, еще в восьмидесятых годах, как запечатлелись в известном фотографическом заведении Селиверстова, так и залегли на веки вечные в нашем альбоме. И суждено им будет лежать в нем, пока не уничтожат его великие пожары страшного лета тысяча девятьсот сорок второго, когда и от самого Воронежа останутся лишь одни стены – черные, обугленные…
Среди оравы усатых семинаристов скромно и как бы немного робея ютились совсем уж древние, бледные, выцветшие карточки двух старушек – полубабушки и тетеньки Юлии Николавны. О первой рассказывались истории самые удивительные. Росточком всего в аршин (ее потому-то так смешно и прозвали – полубабушка), а бесстрашия была редкостного: воевала с нечистой силой и на парусном корабле в бурю, в шторм совершила паломничество ко гробу господню.
О единоборстве с нечистой силой будет рассказано при случае, а что до Иерусалима, то в память об отважном путешествии у нас в доме хранились реликвии: пальмовый посох и порожний четырехгранный старый полуштоф, в котором привезена была в свое время святая иорданская водица. Предметы эти почитались в нашей семье, трогать их нам, детям, было запрещено. Но мне и в голову не приходило прикасаться к мутно-зеленому приземистому пузырьку, стоявшему на полочке под божницей, с меня довольно было лишь поглядеть на него, чтобы вообразить ту удивительную даль, откуда привезла его полубабушка, вообразить горячие пески иорданских берегов или бурное море, фиолетовые стрелы грозных молний в разорванных небесах и парусный корабль, скачущий по белопенным гребням высоких, как горы, ревущих волн.
Но как не вязался облик полубабушки с ее деяниями! Очень хорошо помню бледную, тусклую фотографию, где сухонькая, похожая на вятскую глиняную куколку-потешку, сидит наша прародительница в темной шали, в старушечьем платочке, повязанном по-деревенски – старинно, рогато;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22