А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Дед не хотел, чтобы папа женился на актрисе. Это было и непонятно и обидно: ведь мама была такая хорошая, такая красивая...
Часто облизывая пересохшие губы, отец говорил и говорил, словно молчать ему было не по силам,— он просто думал вслух, почти позабыв о сыне, который устало плелся сзади и сквозь собственные думы, воспоминания и мечты слушал отцовские слова.
Лес приближался и все рос и рос. И дорога теперь перестала петлять и разветвляться. Теперь она была похожа на пыльную горячую стрелу, пущенную в гору чьей-то нетерпеливой и сильной рукой,— она как будто стремилась как можно скорее скрыться от испепеляющего зноя в зеленой тени могучих дубов, которые, казалось, ни за что и никого не дадут в обиду.
Далеко-далеко, словно из другой жизни, донесся с уже невидимой Волги гудок парохода, и лес ответил на него много раз повторенным эхом,— он как будто не хотел принимать чужого, он возвращал, выкидывал назад этот принесшийся к нему чужой звук.
Лес надвинулся вплотную — сплошная зеленая стена,— и даже издали, за несколько десятков шагов, из него в лицо Павлику пахнуло прохладой, но не той влажной, чуть припахивающей гнильцой прохладой, которой пахло из-под мостов на дороге, а какой-то совсем другой, глубокой и радостной. И хотя было почти безветренно, лес шумел негромко и спокойно, как большое зеленое море.
Павлик никогда еще не видел такого леса. Он бывал с мамой и бабушкой в Летнем саду, в других садах и парках, но там везде были аккуратные, подстриженные, как будто нарочные, устроенные человеком леса, а здесь лес размахивался во всю ширь земли, от одного ее края до другого, и даже злое, все кругом сжегшее солнце было бессильно перед ним. Лес жил сам по себе, и, как казалось Павлику, не было такого зноя, таких засух, которые могли бы не только победить его, а хотя бы пошатнуть его зеленую стену.
По опушке солнце просвечивало лес насквозь, но здесь оно не жгло, не палило землю, оно было рассыпано по земле большими и маленькими круглыми зеленовато-золотыми пятнами, похожими на золотые монеты. И сразу остро запахло зеленью. Павлик не знал, что это пахнут папоротник и ежевика, что горьковатый запах — запах дубовой коры, а разлитый в воздухе едва уловимый сладкий аромат — запах уже отцветающей медуницы.
— Садись, Павлик. Теперь недолго. Сели.
Лес шумел то громче, то совсем неслышно, словно его и не было, словно это шумели твои собственные мысли или кровь, словно это в перламутровых осколках в Павликовом кармане отдавался тысячелетний гул моря, умолкший много веков назад, когда Павлика еще не было на земле.
Дорога уходила в лес, но здесь на нее не был постлан толстый горячий ковер пыли: по краям глубоких, врезанных в землю колей росла веселая, прямая трава. Кое-где на дорогу выползали корни деревьев, оббитые колесами,— они были похожи на сильные узловатые руки, которыми дубы держали землю. И золотые пчелы кружились и звенели над желтыми лютиками, и где-то вдали щебетала вода или, может быть, птица.
— Папа, пить.
— Сейчас, сынок. Когда-то здесь был ручей.
— Ты помнишь?
— Да. Когда я был мальчишкой.
Они пошли в сторону от дороги. Чуть приметная тропка повела их по высокой, выше колен, траве. И тут, в глубокой зеленой впадине, лежали два больших круглых камня, и между ними светлела вода — нежные прозрачные струйки; они-то и щебетали без конца. От воды и от камней в лицо Павлику дохнуло чистой прохладой.
— Пей, сынок.
На одном из камней лежал небольшой, свернутый воронкой кусок берестяной коры, скрепленный раздвоенной веткой,— самодельный ковшик, изготовленный чьей-то доброй рукой.
Павлик ополоснул ковшик и напился: вода была необычайно вкусна и холодна, даже заломило зубы. Напился и отец. И они присели на краю впадины и молча смотрели, как весело клубится между камнями вода,— Павлику казалось, что перед ним один за другим без конца вырастают живые водяные цветы.
— Как тут хорошо, папа!
— Да, хорошо.
Вода мурлыкала и мурлыкала, и в ее песне, как в плеске волны под колесом парохода, как в шуме ветра, было все, что хотелось услышать и что подсказывали память и мечта: и чьи-то песни, и какая-то музыка, и звон далеких колоколов, и мамин голос: «Матросик, Теплышко мое».
Ботинки надоедливо стукали Павлика по спине, скрипка совсем оттянула руки. Он до того устал, что даже подумывал: а не бросить ли скрипку? Но тут же ему вспоминалась мама: она так хотела, чтобы Павлик стал знаменитым музыкантом, ведь это она называла его «мой скрипачик». И потом, мама столько раз прикасалась к скрипке, трогала ее струны своими тонкими пальцами, натирала канифолью смычок.
Устал и Иван Сергеевич. Он с великим трудом тащил чемодан, то и дело перехватывая его из одной руки в другую, все чаще останавливаясь передохнуть. Земля кружилась и уходила у него из-под ног. Он несколько раз прикидывал: а что можно выбросить, чтобы чемодан стал легче? Может быть, маленькую, белого мрамора, почти просвечивающую на ярком свете статуэтку мадонны? Но ведь ее так любила Юля. Может быть, Павликовы распашонки, которые она почему-то так берегла, может быть, наконец, те несколько самых дорогих, самых любимых книг, которые он не решился оставить в брошенной квартире? Ну кому в этой дикой глуши, опустошенной страшнейшим голодом, нужен Фламмарион и Паскаль, да еще на французском? Может быть, выкинуть стоптанные Юлины туфельки, в которых она ходила последние дни,— ведь за них не дадут ни одного хлебного зерна! Хотя нет, теперь уже не стоит: до кордона недалеко.
У родничка возле камней Иван Сергеевич напустил в банку со сгущенным молоком немного воды и помешал в банке прутиком. Теперь это не было так приторно, как раньше,— Павлик выпил, и его не стошнило.
— Устал, сынок?
— Здесь легче, папа.
— Скоро дойдем.
Они шли снова словно среди огромных малахитовых глыб, расколотых узкими и широкими трещинами на множество разных по величине кусков, с уводящими в сумрачные пещеры тропинками, с причудливыми гротами, где заросли папоротника стояли в рост человека и где огненным цветом горели дикие мальвы. Глядя на них, Павлик думал: может быть, в садике бабуки больше цветов и они ярче, чем эти мальвы, и пахнут сильнее, но почему же сильнее трогают эти? Ах, вот в чем дело! Астры и георгины в бабукином саду были, конечно, красивы, но в их красоте была какая-то цыганская наглость, нахальство, как будто они знали, что они красивы, и настойчиво, всем своим видом требовали, чтобы ими восхищались. И, может быть, поэтому Павлику не было жалко, когда бабука с неизменной папиросой во рту заржавелыми Ножницами срезала прекрасные цветочьи головы.
— Бабука, а тебе не жалко? — спрашивал Павлик.
— Кого?
— Ну их... астры...
— Нон... то есть нет... Как жаль, что Юлия не учила тебя французскому... Цветы должны давать эстетическое наслаждение человеку — в этом их смысл. Они украсят наш праздничный стол. Для этого я их и сажала своими руками.— И она поднимала руки: в одной садовые ножницы, в другой дымящаяся папироса.
Здесь, в лесу, все, все было другое. И даже земля, простая и чуть припыленная принесенной из поля пылью, пахла здесь как-то совсем по-другому, по-особенному, словно была сделана... из другой земли...
И опять: как мало Павлик знал! Он думал, что каменные коридоры улиц — Невский, Сенная, Лиговка, заплесневелые речонки, полные размокших окурков и на всю жизнь закованные в серый ноздреватый камень, Троицкий мост, и мечеть за ним, и Марсово поле, и золотой купол Исаакия, и шпиль Петропавловки — все это большая половина мира. Тысячи, миллионы людей там куда-то спешили, ехали на трамваях и поездах, бежали с потными лицами, плакали и смеялись, целовались и ссорились, пили кофе в закусочных, вытирали белыми платками лбы... И никто из них, кроме, наверно, отца Павлика, не знал, что где-то далеко, за тысячи километров, есть вот это зеленое и такое простое чудо — миллионы, нет, миллиарды узорчатых листьев, пронизанных солнечным светом и спасающих землю от смертельного зноя. Кто, чьи невидимые руки вырезали из живого зеленого шелка эти миллиарды листочков, кто напридумывал эти красные как кровь ягоды?
— Павлик! Это нельзя есть! Это волчьи!
— Это? Волчьи ягоды?
Смешно! Неужели, когда здесь нет людей, приходят волки и едят, щурясь и облизываясь, эти ягоды, смертельные для человека?
— Пап, а это что?
— Папоротник.
— Как маленькая пальма.
— Они родственники, сынок.
— Родственники?
— Далекие. Ну... какие-то стоюродные...
— Разве и такие бывают?
Дорога под ногами теперь не горела, не обжигала — она почти вся была покрыта прохладным скользким подорожником, и только в глубоких колеях, выбитых колесами телег, лежала обнаженная земля. Иван Сергеевич шагал все медленнее: и не было сил, и не радовала его близкая встреча с отцом, не радовала, а даже пугала. Все чаще и чаще они останавливались передохнуть.
Под большим деревом была вкопана в землю старая, потемневшая скамья. Не сговариваясь, сели.
— Эту скамейку, Павлик, дед Сергей делал.
— Зачем?
— Чтобы люди отдыхали.
— Значит, он добрый, а ты говоришь: выгонит.
Иван Сергеевич вздохнул. Невидимые пичуги прозрачно звенели в зелени кроны. Слева, оттуда, куда убегала тропинка, отчетливо доносился шум воды.
— Пап, это шумит что?
— Мельница. Я думал, что она давно сгнила.
— Пойдем, а? Мне хочется посмотреть. И чтобы оттянуть неприятную минуту:
— Пойдем.
Старенькая бревенчатая мельница. И стены и крыша поросли изумрудным мхом, совсем как позументы на ливрее швейцара в мамином театре; плотина, которая когда-то сдерживала воду, уже давно прорвана, на ее месте торчали колья и сваи. Высокий, выше стен мельницы, камыш рос на берегу — словно подводное миллионное воинство вскинуло к небу обнаженные зеленые пики. В мельничке одно окно, стекла в нем нет, только паутина. Нет и двери — из темного, сумрачного зева веет сыростью и запустением.
У самой мельнички на старом осокоревом бревне сидели лети — мальчик и девочка, оба загорелые и оборванные; мальчик — с Павлика, девочка — лет семи. У них были такие белые волосы, что Павлик удивился: седые, что ли? Никогда не видал таких. У малышей были осыпанные веснушками лица, одинаковые васильковые глаза. Девочка примеряла венок из ромашек на свои рассыпавшиеся по плечам волосы.
. — Теперь хорошо? — спросила она кокетливо, еще не видя посторонних.
— Самый раз! — ответил мальчуган и оглянулся на шорох шагов.
Оглянулась и девочка. Они встали с бревна, глядя во все глаза, очень похожие — можно было сразу сказать, что это брат и сестра.
— Дети,— сказал отец,— нам на Стенькины Дубы...
— На кордон?
— Да.
— У вас, поди-ка, билет ягоды собирать? — спросил мальчуган.
— Нет. Мы к Сергею Павловичу. Мы родные ему...
— А-а-а! — Мальчуган с любопытством осмотрел Павлика и его отца.
— А хотите, мы доведем? — спросила девочка, отряхивая платье.— Мы тоже на кордоне живем... А через стенку — дед Серега. Когда кашляет — у нас слыхать. И у нас еще дырка в стене — все, как есть, видать...
Мальчик дернул сестренку за платье, она оглянулась на него и, зажав ладошкой рот, фыркнула.
— Ну что ж, дети, проводите,— попросил Иван Сергеевич.— А то я, пожалуй, и позабыл дорогу.
Белоголовый мальчишка с уважением потрогал блестящие углы и замки чемодана и побежал куда-то в сторону от дороги. Через несколько секунд вернулся с палкой.
— Одному несподручно,— серьезно, совсем по-взрослому сказал он Ивану Сергеевичу.— Я знаю.
Продели палку в ручку чемодана и понесли: Иван Сергеевич с одной стороны, детишки — с другой. Новые знакомцы шли, сопели и с любопытством поглядывали на Павлика — он шел крайним и в одной руке нес скрипичный футляр.
— А это чего у тебя? — спросила девочка.
От нее пахнуло на Павлика луком и цветами — цветами, наверно, от венка.
— Скрипка,— сказал он.
— Скрипка? — Синие глаза девочки стали большие, круглые. Она вопросительно оглянулась на брата.
— Ну, это... балалайка такая,— пояснил тот.
— И совсем не балалайка, — обиделся за скрипку Павлик.— Балалайка — это... совершенно не похоже.
— Ну это же для музыки?
— Для музыки.
— А я чего же и говорю? — обрадовался мальчишка. И повернулся к сестре: — Еще жид Янкель, которого прошлый год убили, на свадьбах играл, я в Подлесном видел. Возьмет этакую штуковину, ну вроде прутик ореховый, и — туда-сюда из стороны в сторону смычет им. А скрипка от этого плачет и плачет, все равно как ветер в трубе...
Некоторое время шагали молча. Девочка шла чуть впереди и сбоку, ее голые желтые пятки мелькали в траве.
— А вы давно здесь живете? — спросил Павлик.
— Всегда живем,— ответил мальчишка. А девочка даже удивилась:
— А то где же еще нам жить? Тут и огород, и поле, и кордон.
— А лес большой?
— Лес-то? А ему в ту вон сторону,— девочка махнула ручонкой на восток,— ни конца ни краю нету.— Куда ни пойди — везде лес. И вот ежели даже за Подлесное — там снова, сказывают, лес. И за Волгу ежели — прям далеко-далеко,— тоже лес. А чему же и быть? Ну, поле ежели, а за полем-то чего? Сызнова лес. Лес — он по всей земле,— убежденно закончила она, и в голосе ее звучала гордость.
— А не скучно здесь?
— Здесь-то? — засмеялась девочка, и глаза ее заблестели.— Да какая же может быть скукота, ежели лес? Тут тебе и ягода всякая: и ежевика, и малина, и клубника, и черемуха. А как осень — рябина, шиповник, брусника. И грибы пойдут — всякие-всякие. На березниковых вырубах белые, их еще боровиками кличут. А у нас тут рыжики, маслята, моховики, грузди — да, матушка-владычица, столько и слов ни в одном роте нету, сколько грибов. И цветы всякие — ну какие только захочешь, самые королевинские, самые царские. А как зима — все снегом усыпано. Деда Серега нам лыжи понаделал, мы их наденем и опять — в лес...
— Какие лыжи? — спросил Павлик.
— Неужели не знаешь? — засмеялась девочка. Смех у нее был чистый и радостный, и глаза смотрели с доверием и интересом. Когда смеялась, маленький облупившийся носик смешно морщился и веснушки на нем шевелились, как живые.— Да это же досточки такие, и носики у них загнутые. На ноги привяжешь — и пошел по снегу. И не вязнешь. А на снегу — следы, всякие-всякие. Вот и глядишь: тут зайчишка пробежал, в осинник, должно, пошел косой кору грызть, самая ему после капусты еда. А тут сорока ходила — прыг, прыг. А тут кто-то на санях проехал, и сзади жеребеночек бежал, копытца махонькие, некованые — топ-топ-топ... -
Девчушка болтала без умолку, пока не подошли к самому кордону. Это был большой, на две половины, шатровый дом, окнами на дорогу; по сторонам — заборы, сараи. А за домом — высокая-высокая, прозрачная и с лесенками до самого верха вышка.
— А это зачем? — спросил Павлик.
— Как зачем? — удивилась девочка.— А ежели огонь вдруг объявится?.. Костер ежели какой дурак не затоптал али цигарку кинул, ну и пошло — летом-то! Ух ты, как горит-полыхает! Дым-дым-дым...— в нем закружиться очень даже просто. А дедка Серега, а то наш тятька на вышку скочат, выше всякого дыма, и глядят, в каком это квадрате дерева гибнут.— Девочка помолчала и тихонько добавила: — Дерева-то, они ведь тоже живые... им больно... только что они кричать не выучились. Ага?
Все окна кордона были раскрыты, на подоконниках стояли в глиняных горшочках цветы,— потом Павлик узнал, что называются они «бегонии» и «герани». Небольшая полянка за кордоном была засеяна пшеницей и подсолнухами. Но пшеница здесь была не такая, как в поле, а высокая и зеленая. А подсолнухи все смотрели, словно подчиняясь неслышимой команде, в одну сторону, ни солнце. Это поразило Павлика.
— А это что? — спросил он.
— Батюшки! — всплеснула ладошками девочка и засмеялась.— Он и подсолнухов не знает! Вот дурачок-то! Да ты семечки грыз когда?
— Нет.
— Ну вот еще на посиделках всегда девки грызут.
— Каких посиделках?
— И-хи-хи-хи! И-хи-хи-хи! Он и посиделок даже не знает! Чемодан поставили возле ворот: в глубине двора, в тени конуры, лежал и спал привязанный цепью пес. Иван Сергеевич вытер грязным платком лоб и с ожиданием посмотрел в настежь распахнутую дверь дома. И вот оттуда совершенно бесшумно вышла старая, но еще крепкая женщина, седенькая, с морщинистым лицом, в белом платочке и белой кофточке, в длинной, до полу, черной юбке. Иван Сергеевич, застыв на месте, смотрел на нее, а руки сами собой поднимались и тянулись навстречу. Он сделал шаг вперед, взялся за калитку.
Но в это время пес проснулся, потягиваясь, встал и, увидев чужих, зарычал, звеня цепью. Он бросился к воротам с такой яростью, что совершенно забыл о цепи; цепь натянулась и опрокинула его на землю. Но он сейчас же вскочил и снова, звеня цепью, прыгнул,— казалось, что он вот-вот порвет цепь или потащит за собой будку. Павлик невольно попятился, спрятался за отца.
Девочка оглянулась на него, улыбнулась:
— Забоялся?
У Павлика замерло сердце — девочка бесстрашно пошла к прыгающей на цепи собаке.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22