А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


— А Андрейки дома нету! опять во весь голос прокричала Кланя.
— Где же он?
— В покос с маманей ушли! На Березовы Рукава!
— А ты что же не пошла?
— А я ногу вчерась на гвоздь напорола! — весело ответила девочка и, кружась на месте, запрыгала на одной ноге.
— Ну, тут недалече! Сходи с Пашей. А то ему одному.. боязно.
— Боязно? И-хи-хи! Ну ладно! Я туда и на одной ножке доскакаю!
Торопясь и охая, бабушка пошла к дому, собрала скудный обед, завязала его в вылинявшую синюю тряпочку и снова вышла на крыльцо. Там на ступеньках сидел смущенный Павлик. Передавая узелок с едой, бабушка сказала:
— А ты в омшаник-то и не входи. Поставь на столик да шумни: дедушка, мол, обед принесли! И — сразу домой. Он, поди-ка, лёжмя лежит — здорово ему, бедному, голову покорежили.
Павлик нехотя взял узелок и вышел за ворота, где, сидя на бревнышке, дожидалась смеющаяся, как всегда, Кланя.
— Ты чего скучный такой? — блестя глазами, спросила она.
— Та-а-ак.
Дети пошли по знакомой тропинке. Впереди, то прихрамывая, то скача на одной ножке,— Кланя, за ней — смущенный Павлик. Опять в его сердце проснулся страх перед дедом, в ушах зазвучал грозный окрик: «Не целовать надо, а пороть хорошенько, чтоб свету невзвидел!» И ноги шагали все медленнее, и холодком обливалось сердце... А если дед вовсе не лежит, а уже ходит по пасеке и неожиданно вывернется из-за куста и схватит за плечо.— тогда ведь не убежишь. А?
Кланя упрыгала далеко вперед и, поджав больную ногу, остановилась, ожидая Павлика. Он подошел. Девочка, ехидно прищурившись, смотрела на него, глаза ее смеялись.
— А что,— спросила она, щурясь,— у вас в городу все мальчишки такие трусихи?
Павлик поднял обиженные глаза.
— Я не трус!
Почесывая больной ногой здоровую, девочка в упор смотрела на Павлика,— в глазах у нее струился, переливался дразнящий смех.
— А я, что ли, не видю! — воскликнула она.— Ужаки спутался? Спутался! Через канаву прыгнуть спугался? Спутался. Купаться в озере спугался? Тоже спугался.
Павлик с робкой просьбой посмотрел на девочку. Ему хотелось сказать, что купаться сначала он не хотел только потому, что думал, надо раздеваться догола, а ему было стыдно купаться вместе с девочкой, даже с такой маленькой, как она. Но ничего не сказал и, покраснев, опустил глаза.
— И деда боишься! Аж позеленел весь! — И, ловко повернувшись на одной ноге, опять весело запрыгала по тропинке. Потом, уже у самой пасеки, остановилась, протянула худую, черную от загара руку.— Давай уж снесу,— покровительственно и презрительно предложила она и захихикала.— А то, не ровен час, портки запачкаешь!
— Какие портки? — спросил Павлик, уже протягивая узелок.
— А вот эти! — И Кланя подергала его за коротенькие, с пуговками по бокам вельветовые штанишки.
Кровь бросилась Павлику в лицо, он поспешно рванул узелок к себе. Вся его мальчишеская гордость возмутилась — он вспомнил, как хотел стать матросом и бесстрашно, не прося у врага пощады, погибнуть под волнами.
Потом почувствовал, как щеки медленно холодеют,— отливала от них кровь, и сердце забилось часто и громко; он слышал это, не прикладывая к груди рук. Решительным, даже надменным жестом он отстранил эту дрянную девчонку от калитки, открыл сухо скрипнувшую дверцу и, выпрямившись, пошел к землянке. А Кланя, весело хихикая, поскакала сзади, приговаривая на ходу:
— А он тебя выпорет! И-хи-хи-хи! Выпорет! Выпорет!
Дверь в омшаник была открыта. Солнечный квадрат падавшего внутрь света сместился правее, на его дальней грани стояли разбитые дедовы лапти.
Остановившись на пороге с таким чувством, с каким останавливаются перед прыжком в ледяную воду, Павлик сказал ломким, чужим голосом:
— Дедушка, я вам обед принес.
Дед ответил не сразу. В прохладной темноте землянки неподвижно блестели глаза, тусклой длинной полоской вырисовывалось дуло берданки.
— Поставь здесь! — после молчания, которое показалось Павлику очень долгим, сказал дед, и рука его, вытянувшись в освещенное солнцем пространство, ткнула в чурбан, стоявший у койки и заменявший одновременно и стол и стул.
Если бы Павлик был один, он, наверно, не решился бы подойти к кровати деда, но сзади, в двух шагах, стояла, хихикая в кулак, беловолосая девчонка, которую он теперь ненавидел.
Он сделал два шага, отделявшие его от чурбака, положил узелок и, увлекаемый совершенно неведомым ему чувством, подчиняясь какой-то волне, которая вдруг подхватила его и куда-то понесла, сказал, глядя прямо в светлые, неподвижные глаза:
— А я тебя не боюсь! Ты папу моего не любишь. И маму не любил. И не хотел, чтоб она была моя мама. Ты злой. А я тебя все равно не боюсь.
Несколько минут в землянке было тихо. Павлик ждал, что вот-вот раздастся звероподобный рык и дед бросится на него. Хотелось повернуться и бежать, но он стоял на двигаясь и не дыша.
Потом в полосу солнечного света вытянулась морщинистая загрубелая рука деда, вытянулась и устало махнула:
— Иди! Не до тебя мне.
Павлик повернулся, вышел и прошел мимо Клани, не взглянув на нее, словно она была не живой девчонкой, а деревом, или столбом, или камнем. Быстро пошел по тропинке к калитке. Сначала слышал, как Кланя сзади торопливо прыгала на одной ножке и что-то виновато щебетала. Но он пошел быстрее, почти побежал, и отвратительная эта девчонка отстала.
Придя на кордон, Павлик залез на сеновал и, уткнувшись в сено лицом, заплакал радостными и горькими слезами.
Уснул Павлик, когда требовательно возвестил о полночи «уводливый» петух, когда в кухонное окошко засветила почти полная, чуть обгрызенная с одного края луна. Павлику казалось, что она похожа на разломанную яичную скорлупу, брошенную в голубую воду. И спал он плохо: мешали вновь нахлынувшие воспоминания. За эти дни он уже привык к тому, что ощущение горя, ощущение невозвратимой потери становилось для него то сильнее, как будто мамина смерть случилась не далее как вчера, то слабее— чередовались приливы и отливы боли.
И конечно, он уже хорошо знал, что самым верным лекарством от этой неизбывной боли служило общение с другими людьми,— чужие горести и радости как бы растворяли его собственное горе, разбавляли, он не был с горем один на один. Но вместе с тем это горе казалось таким близким, таким дорогим, что, когда он искал избавления от него, этим как бы обижал маму, обижал себя. И только с отцом он чувствовал себя в такие часы спокойно: горе у них было общее.
Он попросил отца взять его в это утро с собой в лес. Иван Сергеевич внимательно посмотрел на сына, по его худому, тонкому лицу пробежало облачко. Но он согласился.
— Пойдем, малыш. Только мы сегодня рано вернемся.
— Почему?
— Должны приехать подрядчик и представитель американской фирмы, которая будет рубить лес.
Павлик шагал позади Ивана Сергеевича, глядя, как трудно ступают у отца ноги: все больше сказывалось нажитое на фронте вздутие вен. В лесу было прохладно и хорошо. Ежевика цеплялась за ноги, солнечный свет золотой паутиной цедился сквозь зелень деревьев, чуть слышно пахло прошлогодним листом — так пахло вино, которое мама однажды давала Павлику попробовать на Новый год.
— Пап! А что такое подрядчик?
— Ну как тебе сказать... Это человек, который нанимается выполнить за кого-то другого работу... А этот другой ему за это платит... Вот у нас сейчас... Лес должна рубить американская фирма, ей разрешили потому, что АРА помогает нам от голода. Но для фирмы это слишком хлопотно. Вот она в городе и объявила торги: кто возьмется за нее выполнить эту работу — ну, нанимать рабочих, рассчитываться с ними, валить и пилить на клепку лес, вывозить его... На торгах работу у всех других перебил подрядчик Глотов, он взялся дешевле всех...
И опять шаг за шагом, и шелест травы по обочинам дороги, и крик птицы, и переливающиеся краски цветов, и блеснувшая за стволами деревьев зовущая синь воды.
— Пап.
— Что, сынок?
— А тебе жалко лес?
— Очень. Я же здесь рос. Я тоже, как твой дедушка, каждое дерево здесь знаю. Только они тоже выросли, стали выше и толще.
— А неужели нельзя не рубить?
— Ты уже спрашивал об этом, сын.— Иван Сергеевич достал портсигар, свернул папиросу и только после этого заговорил снова: — Видишь, голод какой. По всей стране идет сбор помощи. Создана организация: Помгол — Помощь голодающим Поволжья. Она собирает посылки, деньги, вещи, открывает столовые. Но все это — капли в море.
И опять шаг за шагом, и шелест травы.
— Пап, а разве эта АРА не могла бы просто так одолжить хлеб, а не рубить лес? А потом бы ей отдали, когда урожай.
Иван Сергеевич вздохнул:
— Они не хотят так, сынок.
Когда Иван Сергеевич и лесник, переходя от дерева к дереву, начали свою однообразную работу, Павлик нашел уютное место на небольшой полянке, несколько раз прошел по ней, опасаясь, не притаилась ли где змея, а потом лег под деревом так, что ему сквозь крону дуба были видны кусочки неба. Небо было не яркое, не синее. Листва, казалось, колыхалась не от ветра — для Павлика он был совершенно неощутим,— а от падавших сквозь нее солнечных лучей и отливала сейчас всеми оттенками зеленого цвета, от густо-темного до самого нежнейшего; это была неповторимая зеленая радуга. И она не оставалась неподвижной, она жила, непрерывно переливалась, как будто широкий зеленый водопад лился, лился и никак не мог пролиться на землю. Павлик спал и не спал, он колыхался и плыл куда-то на зеленых волнах, жалел, что они не приехали сюда раньше: здесь мама ни за что бы не умерла...
На кордон вернулись вовремя. Только успели поесть затирухи, которой теперь их кормила бабушка, как на дороге, ведущей в Подлесное, раздался стук ошинованных железом колес — они прыгали по выползавшим на дорогу корням деревьев.
— Н-но, милаи! — кричал дребезжащий голос.
Вскоре под самыми окнами раздалось позвякивание сбруи и мягкий топот лошадиных копыт о поросшую травой землю.
Иван Сергеевич вышел навстречу приехавшим, а Павлик, прячась за косяком окна, с любопытством и неприязнью всматривался в них.
Приехали «гости» на двух повозках. Седоусый, медлительный и важный старик с пушистыми белыми усами — лесничий Георгий Васильевич Милованов. У него было недовольное, болезненное лицо. Высокий, с длинным лицом, бритый молодой человек в необычной одежде со множеством карманов, с коричневой трубкой в углу рта — американец Джеймс Кестнер, а краснолицый, коренастый, с неестественно черными блестящими усами, в картузе с блестящим, как и усы, лакированным козырьком и, несмотря на жару, в черном пиджаке — подрядчик Глотов. Все это Павлик узнал позже, а в первую минуту он только с неприязнью смотрел на приехавших из окна.
Лесничий приехал один, на двуколке, в которую была впряжена худенькая и маленькая белая лошадка, а Глотов и Кестнер — в черном плетеном тарантасе, в оглоблях которого сердито крутил головой, играя карими глазами, пегий, в яблоках, жеребец. На козлах тарантаса, сбочившись, сидел старичок кучер, маленький, с редкой сивой бородкой.
— Кому голод, кому на жеребцах разъезжаться,— с горечью сказала бабушка, открывая окно и кланяясь лесничему.
Тот важно кивнул, не снимая зеленой, с кокардой фуражки, и неожиданно молодым голосом спросил:
— Сергей Павлович дома?
— В лесу он, батюшка Георгий Васильевич, в лесу,— с неестественной улыбкой торопливо ответила бабушка.— Как с рассвету ушел, так и нету. Да ведь все, что надо глядеть, вам другой полещик покажет.— И она кивнула на Василия Поликарповича, вышедшего со своей половины кордона.
— А-а! — махнул рукой лесничий и повернулся к Павликову отцу: — Садись, Иван Сергеевич, со мной. Сам покажешь.
Иван Сергеевич сел в двуколку рядом с Миловановым. Старичок — кучер тарантаса, чмокая, натянул наборные, с черными кистями и сверкающими бляхами вожжи, придерживая жеребца, чтобы пропустить двуколку лесничего вперед. И снова звон сбруи и мягкий затихающий топот копыт,— уехали. Кланя немного попрыгала вслед за уехавшими на одной ноге, потом вернулась и, увидев Павлика в окно, показала ему язык. Крикнула:
— Теперь знаешь как весело будет!
— Дурочка,— вздохнула бабушка.— Кланька! Иди, ногу перевяжу.
— Сичас, бабуся!
Глядя, как бабушка меняет на ранке листочки высушенной травы, Павлик задумался: почему бабушка не позвала деда Сергея, почему она сказала неправду? Ведь дед же на пасеке. Павлик не вытерпел и спросил:
— Бабуся, а зачем ты сказала неправду?
— Какую, Пашенька?
— Про дедушку... Мне мама всегда говорила, что нельзя неправду...
Бабушка помолчала, доброе лицо ее болезненно сморщилось.
— Она, Пашенька, и правда бывает разная, и неправда тоже... Что ему, старому, сердце бередить? Он и так себе покою найти не может. Еще наглядится на супостатов этих... У них, видишь, своя правда, у нас — другая. Вот и понимай как хочешь...
В этот день Павлику пришлось наблюдать еще одно интересное событие. Ожидая возвращения отца, он никуда не пошел — ни в лес, ни на озеро, а остался с бабушкой, которую охватило нетерпеливое, больное беспокойство. Видимо желая заглушить его, она бралась то за одно дело, то за другое и, не окончив ни одного, бросала.
— Вот так и бывает, Пашенька,— говорила она, изредка взглядывая на внука, сидевшего у окна.— Ходишь по земле, ходишь и не чуешь, что беда твоя за тобой след в след бредет... Говорят — кузнец своего счастья... Так ведь, ежели бы оно так было, разве столько несчастных ходило бы по земле? А? Вот и думай... Отвернулся господь от земли: не хотите меня признавать, ну, стало быть, и живите по-своему...
— Бабуся,— негромко спросил Павлик,— а вот дедушка на Шакира все кричал: басурман. У него, значит, неправильный бог, не тот?
Бабушка мыла пол. Она выпрямилась, вытерла голой согнутой рукой вспотевший лоб и странно улыбнулась — Павлик никогда раньше не видел у нее такой улыбки.
— Эх, Пашенька! Бог-то он не там,— она показала пальцем в потолок,— он вот где должен быть! — и прикоснулась к своей груди.— Вон, скажем, отец Серафим из Подлесного. Богу служит, каждый день обедни читает, а разве есть у него бог? Ну, мыслимое ли дело — дом у голодающего за полпуда отрубей отымать? А? — Она с горестным удивлением покачала головой.— Вот так-то...
Павлик очень любил «чистую», как ее называла бабушка, горницу в их доме. Обычно там не жили,— вся жизнь проходила на кухне: здесь бабушка готовила еду, здесь обедали и ужинали, здесь же, в чулане за печкой, спали. А чистая горница, дверь в которую всегда была отворена, казалась в жизни этих людей
только утешительной картиной, как бы врезанной в стену кухни и скрашивающей их жизнь. В горнице на всех окнах, и на двух длинных скамейках стояли цветы: фикусы, бегонии и герани.
Чистые самотканые дорожки-половики вели от порога к столу и кровати, на которой при Павлике еще никто не спал. На ней высилась горка белоснежных подушек и многокрасочное одеяло из разноцветных треугольных лоскутков. На столе в переднем углу белела скатерть с вышитыми по краю розами, над столом, в углу, висели иконы.
Павлику часто хотелось спросить бабушку, почему они не живут в чистой горнице, но ему чудилась в этом вопросе какая-то бестактность, и он не спросил ни разу. На стенах там висело несколько фотографий; самая большая — дедушка в черном пиджаке и бабушка в подвенечном платье. Просто не верилось, что это они когда-то были такими молодыми и красивыми. Рядом с мутным зеркалом, вправленным в деревянную раму, висела красочная выцветшая олеография: Христос, изнемогая от усталости, несет крест на Голгофу; под олеографией приколот солдатский Георгиевский крест, который дед Сергей принес с войны. Да, странно, что в той чистой и красивой комнате не жили. И все-таки, подумал Павлик, жить на кухне было бы во много раз тяжелее, если бы этой чистой горницы не было...
Уехавшие в лес вернулись часа через два. По просекам, разделявшим кварталы, они проехали по всему дубовому массиву, выделяя кварталы, годные для рубки. Годными оказались почти все. Об этом Павлику на другой день рассказал отец.
А сейчас Иван Сергеевич вместе со старым лесничим и Кестнером на обеих повозках, даже не зайдя в дом, собрались снова ехать в лесничество, оформлять документы. У кордона оставался только Глотов. Он стоял, картинно подбоченясь одной рукой, в другой руке держал хлыстик, которым похлопывал себя по коротенькому лакированному сапожку. Павлик видел в окно, как Глотов подошел к пегому жеребцу, ласково потрепал его по шее, взял из-под облучка тарантаса небольшой облупленный саквояжик и строго сказал старику кучеру:
— Ты! Отвезешь гражданина — господина Кестнера в лесничество и враз за мной. Мне в этой лесничестве делать нечего. У меня своих дел — баржа! Ну! Чтобы одна нога здесь, вторая там! Слыхал, глухой тетерев? А?
— Как же, как же, Тимофей Петрович! Чай, мы не знаем? Чай, не трава!
— Трава и есть!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22