А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


— Твоя работа, зверь лесной?!
Дед посмотрел на манометр, на Глотова, потом обвел взглядом ненавидящие, исступленные лица стоявших кругом, и только тогда пахнуло на него холодом надвигающейся беды.
— Чего, чего? — растерянно спросил он, пятясь.
— Твоя, спрашиваю, работа, змей ползучий? — грудью наступая на него, еще более высоко и звонко крикнул Глотов.— Ты манометру покалечил? А? Я людям работу даю, от голодной смерти спасаю, а ты их хлеба лишаешь? Да знаешь, я тебя в тюрьму...
— Какой еще тюрьма? — хрипло закричал Шакир.— Своя рука душить нада! Костра жечь такой злой человек нада!
Серов, стоявший позади деда Сергея, обеими руками схватил за дуло берданки и, скривив рот, рванул к себе. Дед перегнулся назад, веревка, на которой он носил берданку, соскользнула с плеча. И сразу десятки рук протянулись к деду, схватили. Кто-то завизжал, замахнулся палкой.
И тут Павлик не вытерпел, какая-то невидимая сила сорвала его с места и толкнула вперед.
— Не трогайте дедушку! — закричал он.— Это я сделал!
Позже, в течение всей своей жизни, оглядываясь на этот день, Павлик не мог определить и назвать чувств, владевших им тогда. Здесь было и возмущение человеческой несправедливостью, и ненависть к таким, как Глотов и Серов, и сожаление к Шакиру, и любовь к деду Сергею. Он не рассуждал тогда, он был, как говорят в народе, «не в себе», он сам не понимал, что делает. Но он не мог оставаться неподвижным, не мог оставаться в стороне, когда кого-то другого собирались бить, а может быть, и убивать за то, что он, Павлик, сделал. Его крик остановил тех, кто схватил деда. Еще не видя мальчишку, они повернулись на этот крик, и жестокая ненависть, которую они только что испытывали к деду, сменилась злобным недоумением, растерянностью.
Расталкивая лесорубов, Павлик пробивался к локомобилю. На него оглядывались, перед ним расступались совсем так же, как минуту назад расступались перед дедом Сергеем. Глотов и Серов, уже предвкушавшие расправу толпы с лесником, смотрели на Павлика с ненавистью. А дед Сергей, вероятно почувствовавший на своем лице холодное дыхание смерти, смотрел с изумлением и со странной, еще как бы не осознанной благодарностью.
Оказавшись в кругу озлобленных людей, увидев близко перед собой разъяренные, налитые кровью лица подрядчика и десятника, Павлик вдруг понял, что он делает. Но отступать было поздно, да и мальчишеская гордость и воспоминание о маме, которая требовала, чтобы он всегда говорил правду, не позволяли ему отступать. И он повторил, на этот раз срывающимся голосом:
— Это я разбил...
Несколько мгновений было совершенно тихо, только лошадь, впряженная в тарантас Глотова, мотая головой, звенела удилами.
— Врет! — крикнул Глотов.— Ето он врет, гражданы! А? Ето он деда своего выгораживает! Гляньте-ка, ему и не достать до манометры!
— А я молоток на длинную палку надел! — глухо ответил Павлик.
Глотов помолчал в замешательстве, сердито взбивая тыльной стороной ладони свои сверкающие усы. А Павлик, исподлобья глядя на него, почему-то вспомнил, как этот хам лежал, не снимая сапог, на бабушкиной кровати.
— Чего теперича с этим ублюдком делать, гражданы? А? — спросил Глотов. И вдруг, наклонившись, схватил двумя пальцами ухо Павлика и принялся крутить его и рвать.
Павлик закричал. Этот крик словно разбудил заснувшие на время чувства голодных, потерявших работу людей.
— Убивать таких!
— Гнида городская!
— Понаехали тут!
— На дереву его!
Павлик кричал не своим голосом — и от нестерпимой боли, и от страха, и от бессильной ненависти к Глотову.
Трудно сказать, чем бы окончилась для него эта минута, если бы вдруг чей-то зычный и властный голос не крикнул над толпой:
— А ну — отпусти хлопца!
Пальцы Глотова разжались, и сквозь слезы Павлик увидел лицо того самого «страшного матроса», с которым он ехал в поезде, знакомое лицо в крупных оспинах. Это лицо качалось высоко над головами толпы, и Павлик не сразу догадался, что матрос приехал верхом.
Не слезая с седла, матрос въехал в толпу, и люди, сразу присмирев, отступали перед каждым шагом лошади. На этот раз матрос был одет в легонькую кожанку и защитное галифе, на голове — сбитая на затылок, чуть набекрень, кожаная фуражка с черным пятнышком на месте бывший кокарды. На портупее через плечо — наган в желтой потертой кобуре.
Павлик с такой стремительностью рванулся навстречу своему избавителю, что чуть было не угодил под копыта. Матрос, прищурившись, всмотрелся в него.
— А-а-а-а! Вроде бы знакомый? Музыкант? — И, строго сведя брови, повернулся к Глотову.— За что его? Украл?
Еще вздрагивающее от ярости лицо Глотова изобразило заискивающую улыбку.
— Здравствовать изволите, товарищ начальник...
— За что?!
— Так, изволите видеть, поучить хотел малость. Ночью взял мерзавец да и разбил манометру. Теперь, не считая стоимости, убытку неисчислимые рубли понесу... И народ вот без пайку сколько дней останется...
Матрос поправил кобуру нагана, усмехнулся:
— Ага! Стало быть, это ты и есть Живоглотов?
— Глотов моя фамилия, смею заметить,— показывая мелкие зубы, поправил подрядчик.
— В народе тебя больше Живоглотовым величают...— Матрос нагнулся с седла к Павлику: — Ну ты, скрипач, не робь! Греби до дому...
Павлик посмотрел на своего спасителя с благодарностью.
— А они и деда хотят бить! — сказал он.
— Которого деда?
— А вот моего, который лесник...
— Ага! Стало быть, это вы с ним письмишко к Советской власти царапали?
Дед выпрямился, обернулся к стоявшему позади Серову и с неожиданной силой вырвал у него свою берданку.
— Я писал тебе письмо, начальник,— зло сказал он.— Гляди, какую пустыню тут эти живоглотовы уделали.— И повел в сторону вырубки рукой.
Матрос огляделся, покрутил головой, вздохнул.
— Н-да! — Потом посмотрел на людей.— Ну, об этом у нас с тобой, батя, особый разговор будет. Ведь и то сказать надо: народишко-то кормить требуется. Оголодали.
Глухой ропот возник где-то в задних рядах толпы, прокатился по рядам, колыша и качая их.
— Кормить! За вчерашний день, который работали, отдавать не хочет! За манометру эту!
— Как это не хочет? — переспросил матрос.
— Не дает, и вся недолга! Он тут сам себе и царь, и бог, и Советская власть! Чего хочет, то и творит.
Матрос не спеша вытащил из кармана кожанки черный кисет, оторвал клочок засаленной газеты, свернул папиросу. Щелкнула зажигалка, матрос нагнулся к трепетному огоньку, до ям в щеках затянулся дымом.
— Успокойтесь, граждане! — сказал он, с каждым словом выдыхая клуб дыма.— Сейчас паек выдадут...
Щеки Глотова еще больше налились кровью.
— Так ведь, товарищ начальник...
Но матрос гаркнул на него во весь голос:
— Молчать! Я тебе не товарищ, живоглот! Я вот погляжу, как ты тут хозяйствуешь! Ежели дед правду писал, ежели молодняк зазря губишь, я тебя так оштрафую — до смерти Василия Гребнева не забудешь! Давай пайки людям! Ну-у!
— Так я и сам... Я попужать только, чтобы они, значит, добро хозяйское берегли...
— Я сам погляжу, как ты советское добро бережешь! — погрозил Гребнев, слезая с седла.— Я тебя выучу правильной жизни!.. Айда со мной, дед! И ты, малец, айда... Э, да он тебе, собака, до крови ухо порвал! — И опять повернулся к Глотову, на побелевшем лице стали ярче видны редкие крупные оспины.— Я тебя, живоглот, под суд! Под суд! Якорь твоей матери в глотку! Падаль буржуазная!
— Конешно, ты мне человек чужой, я тебя первый раз вижу,— говорил дед, отставляя свою щербатую, с синими цветками чайную чашку.— Но, невзирая, душа моя сама к тебе бегом бежит, потому вижу: человек ты наш, свойский и все до тонкости понимать можешь... А они, Глотовы, что? Вроде злой травы, которая полезный злак душит, и в том вся ее подлая жизнь. На месте Советской власти я бы этих поганцев — к ногтю, и всё...
— Милый ты мой старик,— отвечал матрос, кладя свою темную руку на руку деда Сергея.— У Советской-то власти у самой за этот лес сердце кровью обливается. А чего делать? Кто для нее, для власти нашей, важней: дерево иль человек? Само собой — человек. Вот одолеем разруху, а следом новые леса садить начнем... И к тому времени, как твой музыкант вырастет, здесь новый лес шуметь должен. И это, скажу еще,— прямое твое дело.
Мягко мурлыкал самовар, пар прямыми горячими столбами взлетал к потолку. Бабушка Настя сидела напротив гостя, сложив на груди руки, смотрела с надеждой, с радостью. В лагере лесорубов было тихо — ушли получать паек. Погода разгулялась, и солнце снова осветило землю, но уже не такое злое, как вчера, словно и оно тоже отдохнуло за одну пасмурную ночь.
А Павлик пристроился рядом с матросом, пил, как все, чай с морковным «сахаром» и думал... Вот он, этот матрос, который играл на фальшивой гармошке и пел про гибель «Варяга», у которого на руке — синяя татуированная женщина и слова, вывязанные корабельным канатом: «Весь мир пройду, а тебя найду»,— разве Павлик мог угадать, что этот человек спасет ему и деду жизнь,— ведь убили бы! — что он, несмотря на внешнюю грубость, такой добрый и душевный? Вот и ему жалко лес, но ему жалко и людей, и он тоже ненавидит глотовых и Серовых, этих жуликов, которые все еще сосут из народа кровь — каплю за каплей. А интересно, где его любовь, где та, в сиреневой юбке, которая сказала про мамино платье: «Як риза Христова»? Павлику очень хотелось спросить про нее, но они с матросом еще не были такими большими друзьями, чтобы можно было задавать подобные вопросы.
Павлик думал еще о том, что Василий Гребнев, наверно, побывал во многих странах, пересек не одно море, а может быть, и океан, он видел города и земли, сами имена которых звучат в мальчишеских ушах как манящая, далекая музыка: «Гонолулу, Цейлон, Мадагаскар!» Он, наверно, ходил по улицам Неаполя и Мадрида, а в это время его корабль, этакая белопарусная птица, стоял у белых от пыли и зноя набережных, по которым проходили смуглые люди в ослепительно светлых под солнцем одеждах и широкополых шляпах. Павлик не раз видел на Неве военные корабли, дредноуты и крейсеры, и понимал, что как раз на одном из таких кораблей служил военный матрос Гребнев. Но Павлику почему-то хотелось видеть Гребнева на капитанском мостике парусника, который мчится по штормовым волнам, как белая чайка,— это было почему-то ближе и дороже мальчишескому сердцу.
Павлик смотрел на сильные руки матроса с синими якорями у основания больших пальцев и завидовал этим рукам: они, наверно, умели вязать морские узлы, гарпунить китов, управлять парусом и штурвалом огромного океанского корабля, они привыкли к холодной жестокости рукоятки нагана. Вот бы ему, Павлику, такие руки — ни один Глотов не обидел бы тогда.
А Гребнев и дед Сергей, все больше проникаясь доверием и симпатией друг к другу, продолжали свой неспешный разговор, и их слова текли в сознании Павлика рядом с его думами, с его мечтами,— так текут иногда рядом, сливаясь и не сливаясь, два ручья.
— Ты же учти, батя,— говорил Гребнев, с требовательной и грубоватой лаской поглядывая в виновато косящий дедов глаз,— пойми, сколько хороших людей полегло и на империалистической, и на гражданской, кто их только не бил? Тут тебе и Деникин, и Колчак, и Врангель, и Краснов, и всякие французские, английские и американские генералы и адмиралы, тут тебе кровавый пес Пилсудский. В одном, скажу тебе, Киеве, когда его отбили у белополяков, пришлось заказывать несколько тысяч гробов, чтобы похоронить, кого они порубали, замучили насмерть во всяких своих контрразведках. А ведь мертвили они лучших, тех, кого боялись! Как ты понимаешь?
— Господи боже мой,— вздохнула бабушка Настя, и ее добрые глаза, сверкнув от слез, с мольбой поглядели на иконы.
Павлик слушал и смотрел в окно: возле своих шалашей лесорубы торопливо разводили костры, подвешивали над огнем посуду с нищенской баландой, а возле каждого костра стояли тонконогие, пузатые детишки и с неотрывной жадностью смотрели на котелки.
Посмотрел в окно и матрос.
— Вот заради этих пацанов и болеет душой Советская власть,— грустно и с болью сказал он.— И в Питере голодают они, и в Москве, где хочешь. И взрослые голодают... Сам Ленин фунт хлеба на день получает.— Матрос поднял высоко над головой желтый от табака палец — Ленин!
Дед посмотрел с недоверием.
— Ну, это, положим, ты врешь, Василий. Не может такого быть. Чтобы ему да...
— А вот может! — перебил Гребнев.— Ему, конечно, со всех сторон присылают, кто хлебушка, кто маслица, кто меду. Потому — вождь! А он все это — детским садам! Вот он какой человек, мировой наш Ильич. Совесть у него вот какая чистая да громадная, не может масло да мед жевать, когда кругом детишки с голоду заходятся. Потому и решился он леса эти продать на вырубку — детей жалко...
Павлик слушал слова матроса, и ему было обидно, что сейчас здесь нет отца, что он не слышит этого разговора.
Ведь и отец очень любит лес и ему трудно «подымать на него топор», как говорит бабушка Настя,— ему тоже нужно было бы послушать этот рассказ о Ленине.
Прищурившись, Гребнев посмотрел в окно, полез в карман.
— Истомился я, дед, без курева, а у вас в доме, видать, не положено. Ну да ладно, потерплю малость...
— А вот еще непонятное мне дело,— раздумчиво растягивая слова, чуть смущенно заговорил дед.— Вот, скажем, АРА эта. Только што воевали мы с ними, а тут на тебе: у нас беда, и они с помощью... Стало быть, не вредные они? И, может, вся война промеж нас зазря была? А?
— Эх ты, лесная душа,— усмехнулся матрос, высоко вскидывая левую бровь.— Ты что же думаешь: это в самом деле от доброго сердца они? А этого не хочешь? — И кукиш с синим татуированным якорем протянулся к носу деда Сергея. Рябое лицо матроса потемнело, стало жестким.— А ежели я тебе объясню, что эта самая АРА в девятнадцатом и двадцатом году во всю силу помогала Деникину и Врангелю, самым нашим врагам? Тогда как? Ежели она, эта самая АРА, помогала кровавой гадине Пилсудскому, когда он в прошлом году на Украину ворвался и кровью ее до последней сажени окропил? Тогда как? А? Вот и понимай!
— Не понимаю,— после недолгого молчания развел руками дед.
Гребнев усмехнулся, потер ладонью щеку.
— И я, прямо тебе скажу, Павлыч, не сразу понял. А вот приехал в губком, сюда то есть, на место, тут мне все карты и выложили... И чтобы тебе стало ясно, что к чему, я тебе, что знаю, перескажу...
— Ну-ну,— сцепляя на столе руки, наклонил голову дед. И повернулся на мгновение к бабушке Насте: — А ты бы, старая, еще самоварчик согрела. Да на пасеку сбегай, вот тебе ключ от омшаника. Там в бочонке медку прошлогоднего малость осталось.
— Да подожди ты,— отмахнулась бабушка.— Тоже хочу послушать, что к чему... Не трава тоже.
— Верно,— твердо сказал матрос.— Пусть и бабка послушает. Это каждому нашему человеку знать надо. А чай не уйдет, еще успеем...
Он помолчал, глубоко вздохнул.
— Так вот... Никакой тут доброты ихней нет и не будет. Когда они, значит, увидели, что военной силой нашу республику им на колени не поставить, тут они стали думать-придумывать, с какого бы конца ее побольнее укусить... А знают же: голод у нас. Весь мир об этом знает. Война да разруха до того довели — половина земли не пахана, не сеяна, народ с голоду да с тифов этих разных преждевременно в могилу ложится... Вот они, значит, тогда предлагают нам помощь этой АРА...
— Да какая она из себя, АРА эта? — почти шепотом спросила бабушка Настя, с опаской покосившись на деда: не заругает ли?
Но дед молчал.
— АРА — это, если на наш язык перевести, будет: Американская административная помощь. По ихнему языку: Америкен реляйф администрейшен. Это будто они тем странам от доброты своей помогают, которые войной покалечены.
Матрос залпом выпил остатки остывшего чая, пососал кусочек морковки.
— А какая эта доброта, мы теперь очень даже хорошо знаем. Сначала они всем заклятым врагам нашим помогали, всяким белогвардейцам, Пилсудским да Хорти — есть такая буржуазная гнида в Венгрии... А потом, значит, к нам... Ну, Ленин подумал-подумал: что делать? Жалко ведь народ наш русский или там, скажем, туркменов всяких, которые трудящиеся?.. Очень даже жалко! А они, американцы, обещают: дескать, организуем питание миллионов детишек. «Важно для нас?» — думает Ильич. А как же неважно: целые миллионы детишеских жизней спасти можно... Ну и послал Ильич наркома Литвинова в Варшаву, там он с ихним министром встретился — по фамилии Гувер. Подписали они договор. А в договоре что написано? А написано там: разрешается им, американцам, ввезти сюда вместе с продовольствием триста своих представителей да здесь нанять из наших еще десять тысяч человек — по ихнему выбору и усмотрению. То есть кто им понравится. А кто им нравится — нам-то с тобой, Палыч, уже после войны вот как все ясно. Глотовы им нравятся. И опять Ильич думает думу: пущать или не пущать?.. А детишки голодные по улицам ходют, да, глядишь, и помирают.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22