А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Оба засмеялись этой шуточке, но герцог прикрикнул на них:
— Не вмешивайтесь в разговор взрослых, сопляки! Если понадобится стрелять в пана Куканя, то имейте в виду, он носит под курткой пуленепробиваемый жилет, это во-первых, а во-вторых, я желаю, чтобы он остался жив. Поэтому стрелять ему только в ноги, понятно?!
— Понятно, — твердыми голосами ответили сопляки.
— Молодцы. — Тут Вальдштейн с благожелательной улыбкой повернулся к Петру. — Весьма сожалею, пан Кукань; участь означенной Либуши всецело в руках святой инквизиции, каковая, в ходе проведенного дознания, пришла к убеждению, что Либуша общается с дьяволом, который, вопреки всем мерам, принятым инквизиторами, проник сюда и внушил ей силу, нужную для полного отрицания всего, в чем ее обвиняют. Но теперь достаточно будет нескольких дней, чтобы обвиняемая прозрела и смягчила свою вину, по крайней мере в глазах Всемогущего, прибегнув к спасительному покаянному признанию.
Петр, охваченный отвращением, возразил на это, что до сих пор единственным симпатичным свойством Альбрехта Вальдштейна было то, что он не старался представиться иным, чем есть на самом деле, то есть безжалостным хищником и эгоистом; и, право, противно слушать его святошеские речи, которыми он пытается — или делает вид, что пытается, — оправдать свой поступок в отношении несчастной девчонки, единственная вина которой заключается в том, что он, Вальдштейн, как дурак попался на ее болтовню после так называемого «чтения по хрустальному шару» — чем она и кормится, поскольку гнусное время, в которое она родилась, не научило ее ничему другому.
Вальдштейн ответил:
— Во время интересной беседы, какую мы, помните, вели от скуки в некую памятную ночь в Регенсбурге, когда вынуждены были ночевать с вами в одном помещении, я не раз говорил, что вы унаследовали от своего предка холостильщика способность бестрепетно резать по живому мясу, — кстати, это же, задолго до того, говаривал вам ваш покойный приятель кардинал Гамбарини. Но то, что тогда, в Регенсбурге, было желанным развлечением, сейчас — пустая трата времени. Говорите что хотите, режьте как угодно по живому — положение не изменится; а оно таково, что колдунья Либуша покинет пределы моей резиденции только для того, чтобы ее увезли к месту казни, где она и будет сожжена заживо; равно как и вы, пан Кукань, выберетесь отсюда, только чтобы предстать перед судом, на котором, как и прежде, председательствовать будет генерал граф Хольк, а он, пан Кукань, искренне и от всей души любит вас за то, что вы со своими веритариями, как вы называете своих бандитов, побили его и испортили ему мужественную забаву, коей он предавался со своими полками в Саксонии.
— Забава эта заключалась в том, что он убивал, грабил и жег, — возразил Петр. — И за то, что я пресек эти деяния, меня обвиняют в бандитизме?
— Именно так. Полки генерала Холька входят в регулярную армию, а ваши веритарии — отверженцы и самозванцы. Поэтому, напав на войска генерала Холька, вы совершили бандитский поступок и заплатите за него смертью. Аргументация эта безукоризненна с юридической точки зрения, без сучка, без задоринки. Я знаю куда более головоломные обвинения, погубившие людей, гораздо невиннее вас.
Петр:
— Не в первый раз в моей жизни некто более сильный и могущественный, чем я, охотно сжил бы меня со свету, поэтому положение, в которое вы меня поставили, не наполняет меня ни изумлением, ни ужасом, ни чувством несправедливости. И все же до сих пор в подобных обстоятельствах я всегда точно знал, почему и чем мешаю тому, кто хочет со мной расправиться. В данном же случае я этого не знаю. Предлог, под которым вы собираетесь предать меня суду, то есть конфликт между моими веритариями и солдатами Холька, есть не более чем именно предлог. Мне, напротив, известно, что деятельность моих веритариев укрепляет и улучшает дисциплину и в вашей армии, герцог, потому что ваши солдаты действительно начали опасаться, как бы не попасть в руки моих строгих, правдивых ребят. Это я, впрочем, привожу не в свою защиту — защищаться мне не от чего — и не для того, чтобы вы изменили свое решение и свое отношение к моей личности; знаю, это было бы тщетным усилием. Ваше отношение произвольно, а решение в высшей степени иррационально. Невозможно сколько-нибудь успешно противопоставлять доводы разума и логики произволу и иррациональности.
Послушайте, я помню, что в ту неприятную ночь, которую мы с вами, как вы сказали, вынуждены были провести в одном помещении, вы выразили сожаление по поводу того, что наши жизненные пути никогда не соединялись. Этот бесспорный факт вы тогда назвали весьма неблагоприятным для судеб человечества. Но с той поры кое-что изменилось, пути наши значительно сблизились и хотя еще не соединились, то уж наверняка не пересеклись. И я не очень понимаю, почему вам мешает, что я стремлюсь защищать честных людей от бандитов и мародеров, почему вы подсылаете ко мне шпионов и готовите для меня суд и плаху. Спрашиваю я об этом, конечно, только из простительного любопытства, или, что звучит лучше и благороднее, — из любознательности.
Либуша старческим голосом:
— Не говори с ним и разорви круг, разорви круг, сотри несколько письмен!
Вальдштейн:
— Пан Кукань, я назвал вас тогда великим человеком и до сего дня смотрю на вас как на великого человека, хотя ваш великолепный регенсбургский coup , исполненный по желанию папы, а потом и против его воли, был не более чем удар по воде, я вернулся на прежнее место — оказалось, что я незаменим, — и живу в роскошном дворце, а вы, бедный, как и в ту пору, стучите зубами в палатке… Вернее, стучали зубами там, а теперь будете стучать в какой-нибудь подземной темнице моего дворца. Вы великий человек, пан Кукань, только вот не знаю, добавила ли что к вашему величию или, наоборот, отняла у него некая ретушь, с помощью которой вы изменили своему образу человека простодушно-правдивого и наивно-открытого, каким я знал вас раньше. Думается мне, скорей отняла.
Петр:
— Не понимаю, герцог, о какой ретуши вы говорите, и не знаю ничего такого, чем я нарушил бы привычку говорить всегда и безоговорочно только правду; я ею не хвалюсь, но и не отступаюсь от нее.
Вальдштейн, лукаво прищурив глаз:
— Ваш вопрос, что я против вас имею и почему решил убрать вас из сферы моих действий — другими словами, из этого мира, ибо сфера моих интересов ни на йоту не меньше, чем окружность нашей планеты, — так вот, возник ли этот ваш вопрос из чистого любопытства и любознательности, если позволено мне употребить ваши слова? Отрицаете ли вы, что предприняли безнадежную попытку смягчить мое сердце и поколебать мое решение о необходимости уничтожить вас, прикидываясь невинным, — мол, моя хата с краю, и изображая неосведомленность, если не сказать — глупость?
Петр:
— Не понимаю вас, герцог.
Вальдштейн:
— Вы утверждаете, будто не знаете ничего о том, что вы — претендент на чешский трон?
Петр, помолчав немного:
— Об этом я действительно ничего не знаю.
Вальдштейн:
— Вы утверждаете, будто не знаете, что этого, то есть вручения вам королевского скипетра Чехии и возложения на вашу голову короны святого Вацлава, желал мой великий противник, король Густав Адольф, и что регентское правительство Швеции настаивает на осуществлении этого замысла покойного короля и не собирается от него отступать?
Петр:
— Об этом я действительно ничего не знаю.
Вальдштейн:
— Утверждаете ли вы и то, будто не знаете, что кардиналу Ришелье, подлинному владыке Франции, импонирует этот каприз покойного короля?
Петр:
— Об этом я действительно ничего не знаю.
Вальдштейн:
— И что отец Жозеф добился согласия папы на этот проект?
— И об этом я действительно не знаю.
— И будто папа, чтобы кандидат на королевский трон не оказался совсем уж без титулов, восстановил герцогство Страмба, так что теперь вы более законный Страмбский герцог, чем я — герцог Мекленбургский?
— И об этом ничего не знаю.
— И не знаете, что герцогом нужно было вас сделать главным образом для того, чтобы вы могли жениться на некоей прелестной юной принцессе, которую вы вызволили из рук развеселившихся солдат Холька?
— Об этом я ничего не знаю.
— Осмелитесь ли вы утверждать, будто не знаете и того, что для вас и для этой принцессы — хорошенькой, только малость длинноногой, — в Страмбе ремонтируют дворец Гамбарини, чтобы было вам где провести свой lune de miel , так как старый герцогский дворец готов рухнуть?
— И об этом я действительно ничего не знаю.
— «Не знаю, не знаю» — сдается, вы не притворяетесь, потому что, когда я вам об этом сказал, вернее, когда упомянул о предполагаемом бракосочетании с прелестной, хотя и несколько тощенькой герцогской дочуркой, глаза у вас ожили и щеки зарделись, что было не только моим субъективным впечатлением — это заметила и бедненькая Либуша и даже состроила злую гримаску и фыркнула, недовольная, — чего раньше не делала, хотя боль, причиняемая ей вытягиванием за одну руку, несомненно велика. Но не будем отвлекаться, милый пан Кукань. Итак, переговоры велись без вас, и возможно, в этом был мудрый смысл — вероятно, хотели, чтобы вы сидели тихо и не вмешивались в собственное дело с тем, чтобы, если проект провалится — а подобные проекты часто проваливаются, — вы не могли предъявлять никаких претензий или ссылаться на что-либо. Мера разумная и довольно обычная. Но ничего не поделаешь — я вам открыл эту тайну, посвятил вас во все и тем самым объявил вам приговор.
— Да, вы объявили мне приговор, герцог, и я благодарю вас за прямоту и откровенность, с какой вы посвятили меня в дела и интриги, до того темные и тайные, что они достигли слуха того, кого они касаются, лишь когда игра кончилась. Ибо она действительно кончена, и на сей раз победителем вышли вы. Вижу и согласен: если вы верите в правдивость басни о моей кандидатуре на трон Чешского королевства и если вы не усматриваете ничего абсурдного в том, что основателем новой чешской династии, после вымерших Премысловичей и свергнутых Габсбургов, должен стать Петр Первый, герцог Страмбы, то вы и впрямь не можете сделать ничего лучшего, чем отрубить голову этому нахальному Петру. Вы ведь отлично понимаете — если б этот проект удался, если б я с помощью шведов и, как вы сказали, вероятно и французов, — а также, добавлю я, своих веритариев, — вытеснил Габсбургов с чешского трона и сам сел на него, тогда, герцог, плохо жилось бы вам в этой стране, лучшую часть которой вы захватили для себя.
Вальдштейн:
— Вы имеете в виду Фридляндское герцогство? Ах, за это я не опасаюсь. Если б дело было только в Йичине, красивом городке, удивительно расцветшем под моей властью, и в Мниховом Градиште, и в Либерце, и что там еще входит в мое маленькое герцогствишко в Чехии, я и пальцем бы не шевельнул и оставил бы вас в покое, пан Кукань. Но голову вам отсечь я должен по куда более серьезной причине, а именно по той, что претендентом на чешский трон являюсь прежде всего я сам, ваш покорный слуга Альбрехт Вацлав Эусебий из Вальдштейна.
Прижав к груди ладонь, герцог, не вставая с кресла, поклонился с шутливой вежливостью — и в то же мгновение испустил крик, весьма гармонизирующий с местом действия, — крик боли. Оба болвана в униформе вальдштейнской армии вскочили как по команде, но так как были тупы, да и свет факела был слишком слаб, то сперва они не разглядели, почему орет их господин. А причиной тому был нетопырь, недавно влетевший через трубу, но, наткнувшись на какой-то невидимый барьер, огородивший и Либушу, висевшую под потолком, и обоих болванов с разрисованными рожами, бессильно свалился на пол. Но он не убился и даже не был оглушен, а если и был, то совсем ненадолго; как только в пыточную вошел Вальдштейн, нетопырь начал потихоньку, с трудом подползать к нему, помогая себе пальцевидными отростками на кончиках крыльев и коротенькими задними лапками; теперь он вонзил свои острые, как иголки, зубки в левую ногу Вальдштейна, обутую в мягкий сапог оленьей кожи. Не переставая вопить, Вальдштейн силился стряхнуть его, ударить правой ногой — и только тут оба лоботряса с пистолетами поняли, в чем дело, да поздно: более быстрый, чем они, Петр выхватил шпагу и, пригнувшись, чтобы укрыться за телом Вальдштейна от выстрелов его солдат, приставил ему к горлу клинок.
— Прикажите отвязать эту женщину или я всажу в вас шпагу, — сказал он.
Оба солдата, в отчаянии — они знали, что по логике человеческих дел их головам грозит куда большая опасность, чем герцогскому горлу, — зашаркали ногами, выражая свое рвение, и жалобно воззвали к герцогу, испрашивая инструкции — как же могут они исполнить его приказ и попасть в ноги пану Куканю, если его ноги защищены ногами его светлости и креслом?!
Из-под острия шпаги, упершейся в ямку под горлом герцога, выступила капелька крови: Петр надавил посильнее в доказательство того, что он не шутит.
— Отвяжите ее, — сказал Вальдштейн.
Болваны, несчастные, растерянные, переглянулись телячьими глазами, но герцог повторил приказ голосом, в котором боль смешалась с чувством страха. Тогда они, решившись, разом схватились за веревку, переброшенную через крюк, и опустили Либушу до того стремительно, что это было скорее падение, после чего она осталась лежать неподвижно на полу.
— Развяжите ей руки, — сказал Петр. Парни так и сделали.
Тем временем Вальдштейн кое-как овладел собой.
— Ну, и что дальше? — спросил он. — Она без сознания. Как собираетесь вы с нею уйти из Праги и вообще из Чехии, как вырветесь из-под моей власти? Свое будущее вы основали на том, что щекочете меня под подбородком. Но к чему это приведет? Господи, как подумаю, что вы уже второй раз нападаете на мою особу, — право, не знаю, что я с вами сделаю, когда кончится эта нелепость. Молите Бога, чтобы он отдалил…
— Момент, когда вы сможете отплатить мне, — договорил за него Петр. — Герцог, вы повторяетесь. И повторяетесь вы еще в том, что всякий раз допускаете мелкие досадные оплошности. В Регенсбурге вы позволили мне одержать верх потому, что не зарегистрировались в ратуше, а здесь я выиграл потому, что вы обеспечили свою безопасность только двумя этими олухами.
— Я и сам не трус, — сказал герцог.
— Несомненно — но вы стары и больны.
— А вы еще не выиграли.
— Выиграл, будьте уверены.
Неизвестно, что собирался предпринять Петр в ближайший момент, но что бы он ни задумал, сделать ничего не успел: произошло нечто совершенно иное и неожиданное. Либуша, пользуясь тем, что солдаты сочли ее скорее мертвой, чем живой, и обратили все свое устрашенное внимание на герцога, которого Петр «щекотал под подбородком», вскоре задвигалась, поползла — вроде того, как полз ее дружок с перепончатыми крыльями, — направляясь к кругу, нарисованному на полу мелом вокруг того места, где она висела и где оба дурака шлепали картами по барабану. Этот точный, четкий круг состоял из каких-то знаков, похожих на буквы незнакомой письменности, а то еще — на рисунки, пятна и полосы, какие встречаются на некоторых раковинах. Приблизившись ползком к этому кругу, Либуша послюнила ладонь и сделала то, чего не догадался сделать Петр, хотя она трижды взывала к нему, — просто ему было не до того, чтобы разглядывать какие-то каракули на полу. Итак, она сама, с торопливой ненавистью, стерла три знака, до которых могла дотянуться. Едва знаки исчезли, в трубе заскулил ветер отвратительным визгом подравшихся котов, прямо в очаг с резким свистом дохнуло ледяным холодом, в пыточную ворвался заряд снега, густого и едкого оттого, что смешался в трубе с сажей и пеплом, и заполнил все помещение непроглядным грязным облаком. Факел зачадил, стало темно; Петр почувствовал, что пол под ним заколебался, как при землетрясении, — и упал на спину. В тот же миг грохнули два выстрела. Когда же вихрь улегся и факел, плюясь искрами, ожил и снова стал светить, Петр поразился, какое опустошение произвело это адское интермеццо: оба солдата лежали мертвые, каждый с дыркой во лбу — в смятении и страхе они выпалили друг в друга; мертв был и Вальдштейн — он, конечно, тоже потерял равновесие, как и Петр, и, вывалившись из кресла, напоролся на его шпагу. Не исключено, а при его телесном одряхлении и весьма правдоподобно, что сердце у него остановилось от испуга и он умер раньше, чем сталь проникла в его тело: никаких явных признаков предсмертной агонии на нем не было видно. Снова — самоуверенный, спокойный суверен, с тем выражением естественного равнодушия человека, который наверняка знает, что все задуманное им исполнится; его слегка сморщенные губы опять, как и в лучшие его времена, словно говорили: да, это меня устраивает; да, это сделано по моему плану; да, это следует допустить, это я допускаю.
Мертвы были все, кроме Либуши; она все еще лежала плашмя и, подняв голову, безумно смеялась почерневшим ртом, обнажив острые зубки, такие белые на окровавленном лице;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47