Людовик Тринадцатый — нуль, но правительство французское сильно и строго. Ришелье как первый министр короля обладает неограниченной властью. Королю же вольно охотиться на оленей или задирать юбки девчонкам и предаваться не знаю каким там еще развлечениям — на государственные дела он может начихать. Бремя забот лежит на плечах Его Преосвященства, и Его Преосвященство, будьте уверены, несет его охотно и со вкусом. В Германии ничего подобного нет. Император — кукла, с одной стороны, в руках курфюрстов, с другой — развращенных, продажных, перегрызшихся между собой министров. Я, могущественнейший человек в империи, никогда не имел права высказывать свое мнение о делах государства; мне, генералиссимусу, герцогу Фридляндскому, надлежало молчать, когда при дворе стряпали что-нибудь подлое и опасное, из чего наиболее полным и опасным был так называемый реституционный эдикт, повелевающий протестантам вернуть католической церкви все отчужденные у нее владения. По этому преступному акту, воскресившему раздоры среди немецких князей и, помимо прочего, давшему повод шведскому королю, так сказать, взять под защиту своих немецких единоверцев и поспешить им на помощь, — насчет этой дебильной подлости, уважаемый господин Кукань, мне не позволили сказать хоть слово, меня просто не спросили. Молча подразумевалось, что я двинусь в поход со своими войсками, чтобы воплотить в жизнь этот эдикт, то есть что я сгоню с бывших церковных владений их нынешних гражданских владельцев. Ничего подобного я делать не стал. Поэтому на нынешнем сейме курфюрстов, на который, как вам известно, меня не пригласили, я был, помимо прочего, обвинен в саботировании императорского эдикта. Вот главный аргумент, выдвинутый против меня курфюрстами. Я еще зимой предвидел, что там против меня затевается, и тщательно подготовился. У меня есть доказательства, что к изданию эдикта приложил руку сам Ришелье и что не один отец Жозеф, но и иезуит отец Ламорман, исповедник императора, которому тот слепо доверяет и который лично вложил в руку Габсбурга перо для подписания эдикта, — агент кардинала. То, что меня не пригласили на сейм, я собирался использовать к своей выгоде — а именно, неожиданным своим появлением так поразить и напугать всю эту шайку курфюрстов, министров и святых отцов, что можно будет легко пинками изгнать их вон, как Христос изгнал из храма менял. Базарные бабы, до уровня которых вы позволили себе опуститься, считают, что не Фердинанд Второй, а я, герцог Фридляндский, и есть настоящий император Германии. Некоторые, кто поостроумней, называют меня императором императора. Это не так, я им не был, но с завтрашнего дня должен был им стать — и стал бы, не подвернись тут господин Кукань из Кукани, бывший первый визирь турецкого султана. Сделавшись первым не только военным, но и политическим лицом империи, я мог отменить реституционный эдикт, мог умиротворить шведского короля и, наконец, что касается вашей, превыше всего любимой вами родины, мог загладить последствия поражения в битве на Белой Горе. Да, все это я не только мог, но, Бог свидетель, и сделал бы.
Он помолчал, потом еще два раза повторил:
— Бог мне в этом свидетель. Бог мне свидетель.
Под пальбой вальдштейновских аргументов Петр почувствовал себя неважно, и вопрос, навернувшийся ему на мысль, когда он разглядывал шествие вельмож к собору, — а что, если Вальдштейн, беспощадный воитель и смелый азартный игрок, в нравственном и человеческом отношении выше всех этих самовлюбленных, окуриваемых ладаном, восхищающих зевак господ? — этот вопрос встал перед ним с новой силой. И все же он собрал мужество для ответа:
— Что кто сделал бы, будь ему дано это сделать, — не докажет сам Господь Бог. Ваши намерения, только что изложенные, настолько превосходны, что если б я поверил в их реальность, рехнулся бы с отчаяния, что сорвал их. Но, к счастью для себя, я не верю в их реальность: для того, чтобы поверить, мне следует проглотить первую посылку, а именно, что Альбрехт Вальдштейн, которому эта война до сих пор приносила столько выгод, как никому другому в Европе, заинтересован в ее окончании. У меня, как вы изволили подчеркнуть с известным неудовольствием, здоровый желудок, но такое блюдо непереваримо и для меня.
— Убеждение или веру по команде не внушишь, и против вкусов никоим образом нельзя спорить. Вы настаиваете на своей позиции — хорошо; от этого мало что изменится, даже и вовсе ничего, потому что вы недолго будете ее занимать. В ближайшее время вы удостоверитесь, что я прав, называя ваши действия преступными. Теперешняя война — это война коварства в сочетании с торгашеством и алчностью. Вы имеете право сомневаться в моем гуманизме, но не можете усомниться в том, что у меня есть мозги. С уходом — по вашей вине — Альбрехта Вальдштейна со сцены война станет еще коварнее, еще более торгашеской, а тем самым — более жестокой и кровопролитной. Подумайте только, что станет с моей армией, если меня лишат верховного командования? Скажете, она сольется с армией Тилли? Только на бумаге, уважаемый господин Кукань, только на бумаге. Потому что из всех нынешних военачальников я один понял, что ведение войны — на три четверти вопрос организации и лишь на одну четверть — искусства полководца. Великая Римская империя рухнула вследствие недостатка организации. А мои солдаты, благодаря моим организационным способностям, добротно одеты, обуты, хорошо кормлены и оплачены. Я знаю их как собственные сапоги и осмелюсь утверждать, что добрая половина из них предпочтет дезертировать, чем перейти в головотяпски организованные войска, где люди ходят босые, а жалованье выплачивается розгами… И эти дезертиры станут бичом для всех тех, кто в Германии и на вашей любезной вам родине еще как-то работает, что-то производит, и строит, и сеет, и жнет. Так что если есть у господина Куканя хоть капля совести, он повесится, узрев такие последствия своего преступления, на собственном поясе. Такой великолепный и сложный организм, как армия генералиссимуса Вальдштейна, нельзя распустить безнаказанно. К сожалению, наказание падет не на голову виновников этого бедствия, а постигнет миллионы невинных.
Петр возразил — и, возражая, тягостно осознавал бесплодность своих слов, — что все, столь красочно описанное герцогом как последствия его ухода с театра войны, совершалось и ранее в полной и невыносимой мере. Тут он рассказал о мародерах, о висельниках, превосходно одетых и обутых благодаря безупречной вальдштейновской организации, которые изнасиловали и убили молодую пастушку после того, как убили и ограбили некоего мельника, а под конец перебили друг друга. Рассказ сей, однако, не произвел на Вальдштейна никакого впечатления. Петр еще не закончил, как герцог уснул, хотя и опасался, что всю ночь глаз не сомкнет.
На другой день ближе к полудню, когда оба узника уже сильно страдали от голода и жажды — с момента ареста они сидели без еды и питья, — раздалось длительное и разнообразное бряканье запоров, и в арестантскую вошел бодрый, низенький, толстенький, хорошо одетый господин. Его круглое, тщательно выбритое лицо так и сияло здоровьем и веселостью, его губы, украшенные маленькими усиками и мушкой, складывались в приветливую улыбку и выдавали завзятого говоруна. Он представился мэром Регенсбурга и заявил, что не знает обоих господ, но так как не сомневается в их благородном происхождении и так как они не провинились ни в чем серьезном, со стороны купца Циммермана было дерзкой нелепицей требовать возмещения убытков за сгоревший склад тряпок, ибо городские власти давно уже предписали ему убрать этот вонючий, вредный для здоровья горожан сарай, — а главное еще и по той причине, что нынче у нас великий праздник, он, мэр Регенсбурга, решил не заводить судебного дела на обоих провинившихся, а в тихости просто отпустить их на свободу. Начальник стражи проявил излишнее рвение, арестовав господ за такую безделицу — ну, да он, мэр, его за это как следует пропесочит. Типично для наших стражников: то, что на пятом бастионе убит и брошен в реку часовой, это им ничего, зато когда два веселых господина забавлялись пусканием шутих — о, это совсем другое дело, тут они вдруг до того бдительны, что всем чертям тошно!
— О каком празднике вы упомянули? — осведомился герцог. — Что у нас сегодня за праздник?
Мэр засмеялся.
— А вы не знаете? И правда, как вы могли знать, если сидите за решеткой с вечера! Да ведь мы избавились от этой вши, этой пиявки, от этого негодяя и мерзавца, от свинского пса Вальдштейна! Император только что подписал его отставку, весь город ликует, все как пьяные — конец Вальдштейну означает конец войне, господа, ну, я откланиваюсь. Приношу извинения, если наше гостеприимство оказалось не слишком комфортным, и очень рад, и счастья вам, и здоровья…
Город начала сотрясать праздничная пальба из пистолетов, мушкетов и пушек, кто только мог, выбегал из дому, чтобы присоединиться к ликующим толпам, валящим по улицам, кто только мог, орал славу императору за его великий, мудрый государственный акт, свидетельствующий о его величии и мощи, о силе его воли и о жаркой его любви к народу. Вальдштейн, неузнанный, незамеченный, с трудом передвигался на больных ногах, которым не досталось вчера врачебного ухода, и лицо его, нездорово воспаленное, усталое после жалкой ночевки, хранило обычное свое презрительно-равнодушное выражение.
— Ну что, разойдемся? — обратился он к Петру.
— Еще нет — я забыл у вас шляпу, — ответил тот. Вместе направились к дому Кеплера. Сени, открывший им дверь, очень испугался, увидев, что его господин возвращается в компании со страшным человеком, с появлением которого началась непрерывная цепь всяких неприятностей и бед, но герцог одним взглядом велел ему молчать.
— Что-нибудь поесть и выпить, — бросил он. — И горячую ванну. И врача. И массажиста. И немедленно — гонца в Мемминген, пускай известная особа выедет встречать меня к условленному месту. И сейчас же приготовить мне экипаж, я уезжаю.
Сени, исполнявший во время пребывания Вальдштейна в Регенсбурге обязанности его секретаря и камердинера, слегка согнулся в знак того, что приказ понял, и поспешно удалился.
— Если у вас есть еще немного времени, пойдемте со мной, — обратился герцог к Петру, уже нашедшему свою шляпу на каминной полке.
Они поднялись в известную уже нам мансардную каморку, и там Вальдштейн дал прочитать Петру рапорт Маррадаса о состоянии немецких укреплений.
— Что скажете? — спросил он, когда Петр дочитал до конца.
Тот ответил, что значение этого ядреного документа зависит от того, в чьих руках он находится.
— Сказано верно и точно, — молвил герцог; он полулежал в кресле и тяжело дышал, явно совсем выбившись из сил. — В руках генерала, уходящего в отставку, он цены уже не имеет, не так ли?
— Думаю, так.
— Зато неприятелю, — к примеру, королю Швеции, — он мог бы быть полезным, вам не кажется?
Петр согласился и с этим.
— Вы можете сослужить мне неоценимую службу, — продолжал герцог, — а это равно тому, как если бы я сказал, что вы преподнесете пренеприятный сюрприз некоему толстогубому дегенерату, который унизил вашу горячо любимую родину и в котором вы, Кукань, видите владыку ада, тогда как я, обладая необычайно широким и проницательным политическим кругозором, считаю его просто огородным пугалом; это, однако, не означает, что моя ненависть к нему меньше вашей, ибо это огородное пугало плюнуло мне на руку, которую я поднял для спасения его империи и всей Европы.
— То, что вы говорите — бесспорно, — отозвался Петр, — только не понимаю, зачем вы это говорите.
— Да понимаете — ибо вы умны, а умному достаточно и намека. Не хотите ли извлечь выгоду из счастливого для меня расположения звезд? Не хотите хоть отчасти загладить дурные последствия ваших действий, которыми вы разрушили мои труды и сорвали мои миротворческие планы? Не хотите ли… но стойте, сначала взгляните, нет ли кого за дверью…
Петр удостоверился, что никто их не подслушивает, и герцог продолжал:
— Да, так не хотите ли передать сей рапорт шведскому королю с моим братским приветом и пожеланием успеха?
Петр, держа в руке донесение Маррадаса, молчал.
— Значит, не хотите, — заключил герцог. — Тогда верните мне документ. И проваливайте к своему покровителю, Святому отцу. Он-то найдет для вас поручение поинтереснее и повыгоднее. Слыхал я, Его Преосвященство кардинал Ришелье страдает геморроем. Так, может, папа пошлет вас в Париж с отпечатанной молитвочкой к святой Екатерине, которая, приложенная к больному месту, чудесным образом успокаивает боли. Вот задание, достойное Петра Куканя, который только что медвежьей лапой вторгся в историю Европы. Однако не воображайте, что папа похвалит вас за то, что вы так отличились. Штука в том, что он никогда об этом не узнает и в истории раз и навсегда будет записано, что герцог Альбрехт из Вальдштейна за все время регенсбургского сейма спокойно сидел в Меммингене, и когда императорские посланцы явились к нему с официальным объявлением отставки, он радостно воскликнул: «Вы не могли, господа, принести мне более приятного известия! Я и сам, если б присутствовал на сейме, не мог бы посоветовать императору ничего лучшего». Что-нибудь в этом роде я скажу официальным лицам, когда приму их в Меммингене. Кого бы мог послать Габсбург? Пикколомини? Этого — нет, этот слишком спесив, чтоб принять такую миссию. Или Маррадаса? Слишком хитер и труслив. Тилли? О нем и речи быть не может. Или папашу Квестенберга, пардон, придворного советника Квестенберга, именовавшего меня королем Фридляндским? Этот бы подошел. Пускай получит удовольствие в награду за лизоблюдство. Но кто бы ни приехал от императора, я там буду раньше их, ведь путешествовать с полными штанами не очень удобно, а они наверняка наложат полные штаны. Потому что знают — я ведь тоже могу разъяриться и забыть о правилах благовоспитанности, да и повесить их, как то учинил мой прекрасный двойник с Маррадасовым курьером, запомнив, что я велел ему время от времени выходить из вальдштейнской меланхолии и впадать в вальдштейнское бешенство. Как бы там ни было, а о Петре Кукане не будет упомянуто ни словечком. Петр Кукань из Кукани останется по-прежнему безвестным, а его роль в этом деле скрытой. Вы не честолюбивы? Не тщеславны? Нет? Будьте рады, потому что если б были — почернели бы от ярости при этой мысли.
— Я чернею не от ярости, а от грязи, в которую вляпался, и не знаю, как от нее отмыться, — парировал Петр. — О, будь я тщеславен, — только порадовался бы, если б мог выйти из такой передряги хоть с чистым именем. Были у меня простые и ясные критерии, что правильно, а что нет, что я должен, а чего не должен делать; всегда я точно знал, что порядочно — и непорядочно, что правдиво — и ложно, разумно — и неразумно. Теперь не знаю. Что происходит? Отставленный генерал собирается предать своего господина, на верность которому присягал, но который его оттолкнул: теперь этот генерал хочет предложить свою службу неприятелю. И я чтоб ему помогал. Таково положение, так выглядит дело без прикрас и флоскул.
— Восхищен вашей способностью резать прямо по живому.
— Это уже говаривал мне мой бывший друг Гамбарини, который предал меня, за что я и свернул ему шею, — парировал Петр. — Он утверждал, что эту способность я унаследовал от деда моего, холостильщика.
— У вас отличный предок, поздравляю, — сказал Вальдштейн. — Но в реалистической оценке положения, преподнесенной мне сейчас вами, кое-чего не хватает. Вы забыли упомянуть, кто этот господин, кому я хочу отплатить за неблагодарность, и кто этот неприятель, кому я предлагаю службу.
— Я это учел, — возразил Петр. — Иначе вообще не стал бы об этом дискутировать, а тем менее помогать изменнику.
Герцог покраснел.
— Изменник — это, по-вашему, я?
— Точно так, господин герцог.
Вальдштейн помолчал, сжимая и разжимая кулаки; потом заговорил:
— Ваш дед холостильщик весьма громко отзывается в вас. Я принимаю на службу виновника моего падения, вы, фанатик чести, поступаете на службу к изменнику, и все это — при расположении звезд, в высшей степени благоприятном для меня, так же как и для вас — поскольку вы мне служите. Тот, кто управляет движением звезд, помимо всего прочего, оказывается весьма ироничным сочинителем фабул. Но ничего. Человек, сумевший расстроить планы Альбрехта Вальдштейна, сообразит и то, как ему выполнить задачу, возложенную на него тем же Альбрехтом Вальдштейном. Надеюсь, нет нужды инструктировать вас, как вам действовать и что говорить, когда вы предстанете пред королем.
— Действительно, это лишнее. Имею честь откланяться, господин герцог.
— Погодите, я должен еще дать вам денег на дорогу!
— Благодарю, обойдусь тем, что у меня есть.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47
Он помолчал, потом еще два раза повторил:
— Бог мне в этом свидетель. Бог мне свидетель.
Под пальбой вальдштейновских аргументов Петр почувствовал себя неважно, и вопрос, навернувшийся ему на мысль, когда он разглядывал шествие вельмож к собору, — а что, если Вальдштейн, беспощадный воитель и смелый азартный игрок, в нравственном и человеческом отношении выше всех этих самовлюбленных, окуриваемых ладаном, восхищающих зевак господ? — этот вопрос встал перед ним с новой силой. И все же он собрал мужество для ответа:
— Что кто сделал бы, будь ему дано это сделать, — не докажет сам Господь Бог. Ваши намерения, только что изложенные, настолько превосходны, что если б я поверил в их реальность, рехнулся бы с отчаяния, что сорвал их. Но, к счастью для себя, я не верю в их реальность: для того, чтобы поверить, мне следует проглотить первую посылку, а именно, что Альбрехт Вальдштейн, которому эта война до сих пор приносила столько выгод, как никому другому в Европе, заинтересован в ее окончании. У меня, как вы изволили подчеркнуть с известным неудовольствием, здоровый желудок, но такое блюдо непереваримо и для меня.
— Убеждение или веру по команде не внушишь, и против вкусов никоим образом нельзя спорить. Вы настаиваете на своей позиции — хорошо; от этого мало что изменится, даже и вовсе ничего, потому что вы недолго будете ее занимать. В ближайшее время вы удостоверитесь, что я прав, называя ваши действия преступными. Теперешняя война — это война коварства в сочетании с торгашеством и алчностью. Вы имеете право сомневаться в моем гуманизме, но не можете усомниться в том, что у меня есть мозги. С уходом — по вашей вине — Альбрехта Вальдштейна со сцены война станет еще коварнее, еще более торгашеской, а тем самым — более жестокой и кровопролитной. Подумайте только, что станет с моей армией, если меня лишат верховного командования? Скажете, она сольется с армией Тилли? Только на бумаге, уважаемый господин Кукань, только на бумаге. Потому что из всех нынешних военачальников я один понял, что ведение войны — на три четверти вопрос организации и лишь на одну четверть — искусства полководца. Великая Римская империя рухнула вследствие недостатка организации. А мои солдаты, благодаря моим организационным способностям, добротно одеты, обуты, хорошо кормлены и оплачены. Я знаю их как собственные сапоги и осмелюсь утверждать, что добрая половина из них предпочтет дезертировать, чем перейти в головотяпски организованные войска, где люди ходят босые, а жалованье выплачивается розгами… И эти дезертиры станут бичом для всех тех, кто в Германии и на вашей любезной вам родине еще как-то работает, что-то производит, и строит, и сеет, и жнет. Так что если есть у господина Куканя хоть капля совести, он повесится, узрев такие последствия своего преступления, на собственном поясе. Такой великолепный и сложный организм, как армия генералиссимуса Вальдштейна, нельзя распустить безнаказанно. К сожалению, наказание падет не на голову виновников этого бедствия, а постигнет миллионы невинных.
Петр возразил — и, возражая, тягостно осознавал бесплодность своих слов, — что все, столь красочно описанное герцогом как последствия его ухода с театра войны, совершалось и ранее в полной и невыносимой мере. Тут он рассказал о мародерах, о висельниках, превосходно одетых и обутых благодаря безупречной вальдштейновской организации, которые изнасиловали и убили молодую пастушку после того, как убили и ограбили некоего мельника, а под конец перебили друг друга. Рассказ сей, однако, не произвел на Вальдштейна никакого впечатления. Петр еще не закончил, как герцог уснул, хотя и опасался, что всю ночь глаз не сомкнет.
На другой день ближе к полудню, когда оба узника уже сильно страдали от голода и жажды — с момента ареста они сидели без еды и питья, — раздалось длительное и разнообразное бряканье запоров, и в арестантскую вошел бодрый, низенький, толстенький, хорошо одетый господин. Его круглое, тщательно выбритое лицо так и сияло здоровьем и веселостью, его губы, украшенные маленькими усиками и мушкой, складывались в приветливую улыбку и выдавали завзятого говоруна. Он представился мэром Регенсбурга и заявил, что не знает обоих господ, но так как не сомневается в их благородном происхождении и так как они не провинились ни в чем серьезном, со стороны купца Циммермана было дерзкой нелепицей требовать возмещения убытков за сгоревший склад тряпок, ибо городские власти давно уже предписали ему убрать этот вонючий, вредный для здоровья горожан сарай, — а главное еще и по той причине, что нынче у нас великий праздник, он, мэр Регенсбурга, решил не заводить судебного дела на обоих провинившихся, а в тихости просто отпустить их на свободу. Начальник стражи проявил излишнее рвение, арестовав господ за такую безделицу — ну, да он, мэр, его за это как следует пропесочит. Типично для наших стражников: то, что на пятом бастионе убит и брошен в реку часовой, это им ничего, зато когда два веселых господина забавлялись пусканием шутих — о, это совсем другое дело, тут они вдруг до того бдительны, что всем чертям тошно!
— О каком празднике вы упомянули? — осведомился герцог. — Что у нас сегодня за праздник?
Мэр засмеялся.
— А вы не знаете? И правда, как вы могли знать, если сидите за решеткой с вечера! Да ведь мы избавились от этой вши, этой пиявки, от этого негодяя и мерзавца, от свинского пса Вальдштейна! Император только что подписал его отставку, весь город ликует, все как пьяные — конец Вальдштейну означает конец войне, господа, ну, я откланиваюсь. Приношу извинения, если наше гостеприимство оказалось не слишком комфортным, и очень рад, и счастья вам, и здоровья…
Город начала сотрясать праздничная пальба из пистолетов, мушкетов и пушек, кто только мог, выбегал из дому, чтобы присоединиться к ликующим толпам, валящим по улицам, кто только мог, орал славу императору за его великий, мудрый государственный акт, свидетельствующий о его величии и мощи, о силе его воли и о жаркой его любви к народу. Вальдштейн, неузнанный, незамеченный, с трудом передвигался на больных ногах, которым не досталось вчера врачебного ухода, и лицо его, нездорово воспаленное, усталое после жалкой ночевки, хранило обычное свое презрительно-равнодушное выражение.
— Ну что, разойдемся? — обратился он к Петру.
— Еще нет — я забыл у вас шляпу, — ответил тот. Вместе направились к дому Кеплера. Сени, открывший им дверь, очень испугался, увидев, что его господин возвращается в компании со страшным человеком, с появлением которого началась непрерывная цепь всяких неприятностей и бед, но герцог одним взглядом велел ему молчать.
— Что-нибудь поесть и выпить, — бросил он. — И горячую ванну. И врача. И массажиста. И немедленно — гонца в Мемминген, пускай известная особа выедет встречать меня к условленному месту. И сейчас же приготовить мне экипаж, я уезжаю.
Сени, исполнявший во время пребывания Вальдштейна в Регенсбурге обязанности его секретаря и камердинера, слегка согнулся в знак того, что приказ понял, и поспешно удалился.
— Если у вас есть еще немного времени, пойдемте со мной, — обратился герцог к Петру, уже нашедшему свою шляпу на каминной полке.
Они поднялись в известную уже нам мансардную каморку, и там Вальдштейн дал прочитать Петру рапорт Маррадаса о состоянии немецких укреплений.
— Что скажете? — спросил он, когда Петр дочитал до конца.
Тот ответил, что значение этого ядреного документа зависит от того, в чьих руках он находится.
— Сказано верно и точно, — молвил герцог; он полулежал в кресле и тяжело дышал, явно совсем выбившись из сил. — В руках генерала, уходящего в отставку, он цены уже не имеет, не так ли?
— Думаю, так.
— Зато неприятелю, — к примеру, королю Швеции, — он мог бы быть полезным, вам не кажется?
Петр согласился и с этим.
— Вы можете сослужить мне неоценимую службу, — продолжал герцог, — а это равно тому, как если бы я сказал, что вы преподнесете пренеприятный сюрприз некоему толстогубому дегенерату, который унизил вашу горячо любимую родину и в котором вы, Кукань, видите владыку ада, тогда как я, обладая необычайно широким и проницательным политическим кругозором, считаю его просто огородным пугалом; это, однако, не означает, что моя ненависть к нему меньше вашей, ибо это огородное пугало плюнуло мне на руку, которую я поднял для спасения его империи и всей Европы.
— То, что вы говорите — бесспорно, — отозвался Петр, — только не понимаю, зачем вы это говорите.
— Да понимаете — ибо вы умны, а умному достаточно и намека. Не хотите ли извлечь выгоду из счастливого для меня расположения звезд? Не хотите хоть отчасти загладить дурные последствия ваших действий, которыми вы разрушили мои труды и сорвали мои миротворческие планы? Не хотите ли… но стойте, сначала взгляните, нет ли кого за дверью…
Петр удостоверился, что никто их не подслушивает, и герцог продолжал:
— Да, так не хотите ли передать сей рапорт шведскому королю с моим братским приветом и пожеланием успеха?
Петр, держа в руке донесение Маррадаса, молчал.
— Значит, не хотите, — заключил герцог. — Тогда верните мне документ. И проваливайте к своему покровителю, Святому отцу. Он-то найдет для вас поручение поинтереснее и повыгоднее. Слыхал я, Его Преосвященство кардинал Ришелье страдает геморроем. Так, может, папа пошлет вас в Париж с отпечатанной молитвочкой к святой Екатерине, которая, приложенная к больному месту, чудесным образом успокаивает боли. Вот задание, достойное Петра Куканя, который только что медвежьей лапой вторгся в историю Европы. Однако не воображайте, что папа похвалит вас за то, что вы так отличились. Штука в том, что он никогда об этом не узнает и в истории раз и навсегда будет записано, что герцог Альбрехт из Вальдштейна за все время регенсбургского сейма спокойно сидел в Меммингене, и когда императорские посланцы явились к нему с официальным объявлением отставки, он радостно воскликнул: «Вы не могли, господа, принести мне более приятного известия! Я и сам, если б присутствовал на сейме, не мог бы посоветовать императору ничего лучшего». Что-нибудь в этом роде я скажу официальным лицам, когда приму их в Меммингене. Кого бы мог послать Габсбург? Пикколомини? Этого — нет, этот слишком спесив, чтоб принять такую миссию. Или Маррадаса? Слишком хитер и труслив. Тилли? О нем и речи быть не может. Или папашу Квестенберга, пардон, придворного советника Квестенберга, именовавшего меня королем Фридляндским? Этот бы подошел. Пускай получит удовольствие в награду за лизоблюдство. Но кто бы ни приехал от императора, я там буду раньше их, ведь путешествовать с полными штанами не очень удобно, а они наверняка наложат полные штаны. Потому что знают — я ведь тоже могу разъяриться и забыть о правилах благовоспитанности, да и повесить их, как то учинил мой прекрасный двойник с Маррадасовым курьером, запомнив, что я велел ему время от времени выходить из вальдштейнской меланхолии и впадать в вальдштейнское бешенство. Как бы там ни было, а о Петре Кукане не будет упомянуто ни словечком. Петр Кукань из Кукани останется по-прежнему безвестным, а его роль в этом деле скрытой. Вы не честолюбивы? Не тщеславны? Нет? Будьте рады, потому что если б были — почернели бы от ярости при этой мысли.
— Я чернею не от ярости, а от грязи, в которую вляпался, и не знаю, как от нее отмыться, — парировал Петр. — О, будь я тщеславен, — только порадовался бы, если б мог выйти из такой передряги хоть с чистым именем. Были у меня простые и ясные критерии, что правильно, а что нет, что я должен, а чего не должен делать; всегда я точно знал, что порядочно — и непорядочно, что правдиво — и ложно, разумно — и неразумно. Теперь не знаю. Что происходит? Отставленный генерал собирается предать своего господина, на верность которому присягал, но который его оттолкнул: теперь этот генерал хочет предложить свою службу неприятелю. И я чтоб ему помогал. Таково положение, так выглядит дело без прикрас и флоскул.
— Восхищен вашей способностью резать прямо по живому.
— Это уже говаривал мне мой бывший друг Гамбарини, который предал меня, за что я и свернул ему шею, — парировал Петр. — Он утверждал, что эту способность я унаследовал от деда моего, холостильщика.
— У вас отличный предок, поздравляю, — сказал Вальдштейн. — Но в реалистической оценке положения, преподнесенной мне сейчас вами, кое-чего не хватает. Вы забыли упомянуть, кто этот господин, кому я хочу отплатить за неблагодарность, и кто этот неприятель, кому я предлагаю службу.
— Я это учел, — возразил Петр. — Иначе вообще не стал бы об этом дискутировать, а тем менее помогать изменнику.
Герцог покраснел.
— Изменник — это, по-вашему, я?
— Точно так, господин герцог.
Вальдштейн помолчал, сжимая и разжимая кулаки; потом заговорил:
— Ваш дед холостильщик весьма громко отзывается в вас. Я принимаю на службу виновника моего падения, вы, фанатик чести, поступаете на службу к изменнику, и все это — при расположении звезд, в высшей степени благоприятном для меня, так же как и для вас — поскольку вы мне служите. Тот, кто управляет движением звезд, помимо всего прочего, оказывается весьма ироничным сочинителем фабул. Но ничего. Человек, сумевший расстроить планы Альбрехта Вальдштейна, сообразит и то, как ему выполнить задачу, возложенную на него тем же Альбрехтом Вальдштейном. Надеюсь, нет нужды инструктировать вас, как вам действовать и что говорить, когда вы предстанете пред королем.
— Действительно, это лишнее. Имею честь откланяться, господин герцог.
— Погодите, я должен еще дать вам денег на дорогу!
— Благодарю, обойдусь тем, что у меня есть.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47