Между прочим, один неизвестный чеканщик, автор довольно распространенной работы, изобразил смеющегося герцога Вальдштейна на боевом коне, уделив особое внимание именно этой реющей по ветру ленте.
На герцогских ногах были натянуты кавалерийские ботфорты из мягкой красной кожи, доходящие до паха. Вследствие этого для герцогских штанов оставалось уже очень мало места — то-то и были они коротенькие, очень пышные, покрывая едва лишь одну, в лучшем случае полторы пяди герцогского тела. Сшиты они были из какой-то блестящей черной ткани, может быть, из атласа.
Но главное, что поражало воображение в герцогском убранстве, так это огненно-алый, окаймленный соболями плащ; ниспадающий с плеч, расточительно откинутый за спину, он был похож на водопад, окрашенный адским пламенем. Голову Вальдштейна покрывала одна из тех достославных широкополых шляп неуничтожимого фетра, из каких офицеры, славя победу в битве, пили вино; не принято было носить такие шляпы новыми — чем более потертые и выцветшие, тем лучше. Шляпа Вальдштейна, смахивающая на ковбойскую, только темнее и с круглым донышком, была щегольства ради всяко изогнута, прогнута, перегнута, поля впереди подняты, сзади опущены, тулья обернута золотистым крылом какой-то райской птицы неизвестного названия из неведомых краев.
Герцог стоял, — в правой руке развернутый свиток, в левой маршальский жезл, — до того роскошный, до того неправдоподобно богато одетый, что самая великолепная царица нынешних балов показалась бы рядом с ним ощипанной гусыней. Так стоял он и с выражением равнодушного одобрения взирал на то, что происходило у его ног, в комнате астронома; но едва глаза его встретились с глазами Петра, герцог повернулся и мигом скрылся.
Стало быть, Петру дано было зреть герцога всего лишь какую-то долю секунды, но этого оказалось достаточно, чтобы изгнать из его души всякую слабость. И если противник его — без сомнения, телохранитель Вальдштейна — был прежде удивлен тем, что ему не удалось сломать Петру позвоночник, то теперь он был заново поражен: Петр, которого он считал полутрупом, вдруг, подняв обе ноги, оттолкнулся ими от столба, о который ему собирались разбить череп, да так резко, что громила едва удержался на ногах; в следующий миг Петр со всего маху ударил его каблуком по правой стопе, попав, видимо, по большому пальцу. Прием этот был не совсем в правилах борьбы, отнюдь не элегантным, а тем более рыцарственным, зато вполне простительным: ведь ставкой для Петра было нечто большее, чем собственное спасение, в то время как противник его просто стремился выполнить свою функцию сторожевой гориллы. Силач охнул от боли и, подняв правую ногу, невольно потянулся к разбитому пальцу, чем ослабил хватку; тогда Петр, подняв руки, опустился на корточки, выскользнув из объятий гориллы, а вскочив, сделал то, что делывал всегда, когда кто-нибудь становился на его пути к спасению мира и кого следовало убрать тихо и быстро: он ударил пещерного человека ребром ладони по левому виску. Так на древний борцовский прием, именуемый двойным нельсоном, Петр ответил приемом еще более древним, характерным элементом той мужественной борьбы, что возникла в пору зарождения всяких схваток и раздоров среди людей и, проникнув из Индии в Китай, а оттуда в Японию, заглянула и в Прагу (не видим причин, почему бы этого не могло быть), достигнув и Малой Страны, и той маленькой площади, ныне давно застроенной, на которой проводил блаженные годы своего детства Петр Кукань из Кукани со старшим своим дружком Франтой Ажзавтрадомой.
Ныне этот прием называется «голая рука» — ибо при этом и впрямь действуют голой рукой, — или каратэ.
Итак, Петр ударил вальдштейновского телохранителя ребром ладони в висок, но — то ли, истощив силы в борьбе, ударил не слишком сильно, то ли громила оказался на редкость выносливым, только он лишь пошатнулся и, оскалив зубы, двинулся на Петра с поднятыми руками, ступая своими бочкообразными ногами тяжелой поступью Голема. Петр, отступая, еще раз ударил его в то же место, — и снова без видимого результата. Тогда он схватил обеими руками левую руку громилы и, повернувшись к нему спиной, переломил ее в локтевом суставе о свое плечо. Какое-то время несокрушимый телохранитель еще постоял, расставив ноги, неподвижный и явно не понимающий, что с ним случилось; он только широко раскрывал и закрывал глаза, раскрывал и закрывал, словно старался отогнать какое-то страшное видение. Потом лицо его мгновенно позеленело, и он медленно, постепенно начал валиться: сперва опустился на колени, потом уперся в пол правой рукой и наконец всем телом упокоился на полу.
Но и Петр обессилел уже вконец, он был измучен до такой степени, словно его только что сняли с дыбы, и не хватало самого малого, чтобы он последовал примеру побежденного и улегся без сознания рядом с ним. Колени у него дрожали, и почему-то все вдруг стало ему безразличным, и не думал он ни о чем — разве что о том, как хорошо людям, которые умеют ничего не делать, ни о чем не заботиться, проводя всю жизнь в этакой предсмертной летаргии. Но тут за его спиной треснул выстрел и пуля просвистела в непосредственной близости от его головы. Разом вырванный из своего недостойного, чуждого его натуре состояния, Петр быстро пригнулся, что спасло его от второй пули — а он знал наверняка, что второй выстрел не замедлит последовать, — затем бросился к выходной двери, отодвинул засов, — кто-то успел оградить арену насильственных действий от вмешательства извне, — и очутился на улице, в безопасности, как он полагал.
В эту минуту к дому Кеплера приближался некто, закутанный в темный плащ до самого носа, в шляпе, надвинутой на брови, другими словами, некто заметно незаметный, простодушный в своем желании не быть увиденным и выслеженным. Стояли сумерки, но Петру достаточно было одного взгляда, чтобы узнать веселого герцогского племянника Макса, с которым он несколько дней назад встречался в Меммингене. «Да что же это я расстраиваюсь, — подумал Петр, вдруг развеселившись. — Ведь все у меня сходится тютелька в тютельку, в том числе и мои предположения насчет Макса, — я был прав, он посвящен в тайну и служит посредником между Вальдштейном и его двойником. Нет сомнения, он несет под плащом целый мешок бумаг, поступивших в Мемминген».
Поскольку следует уважать честное, хотя и наивное старание, Петр притворился, будто не узнал графа Макса, и продолжал идти, как шел. А граф Макс, подойдя к двери астрономова дома и не подозревая, что она отперта, вежливо и деликатно, как и подобало воспитанному молодому человеку, постучал молотком, обернутым тряпицею.
ПОЖАР НА СКЛАДЕ ТРЯПЬЯ
На колокольне собора св. Петра только ударили в колокола, как по всему городу, от укрепленных берегов Дуная до крепостных стен, опоясывавших южную часть Регенсбурга, началось оживленное движение — люди спешили к центру города поглазеть на парадное зрелище, которое доставляли публике могущественнейшие из могущественных, изысканнейшие из изысканных и благороднейшие из благородных, шествуя к вечернему богослужению. Петру, который во все лопатки бежал от дома Кеплера к монастырю, к отцу Жозефу, — он не хотел, не мог и не имел права оставить свое открытие про себя, — чуть ли не на полпути преградила дорогу процессия, вызывавшая жадное любопытство целых толп.
Встречаемые колокольным звоном, окутанные благовонным дымом из кадильниц, которыми размахивали соборные певчие в белых стихарях, обливаемые желтоватыми отблесками от горящих восковых свечей и конусообразных светильников в виде факелов — ими, хотя сумерки еще только спускались, освещали дорогу слуги в ливреях, расшитых гербами прославленных аристократических родов, — медленно и важно, едва переставляя ноги, тянулись вельможи посередине самой широкой из городских улиц, ведущей к соборной площади. Впереди вышагивали светские властители, военные и дипломаты, немцы и зарубежные гости, посланники иностранных государей, словом, по меткому и непереводимому выражению французов, tout le monde, то есть все, кто принадлежал к Большому Свету. В первых рядах, как положено, — имперские курфюрсты с супругами и детьми-подростками, далее знать чуть менее знатная, среди которой выделялись князь Оттавио Пикколомини, мужчина броской красоты со свежим, прекрасной формы лицом прирожденного любимца женщин, но уже в ту пору обнаруживший склонность к полноте, а также самый знаменитый и самый грозный воитель, генерал граф Тилли, главнокомандующий войсками Католической лиги, главный соперник и противник Вальдштейна, носивший тем не менее — как и прочие высокие военные чины — «вальдштейнские» усы и бородку. Присутствие этого человека в Регенсбурге повергает историков в недоумение: как же это командующего войсками куда менее значительными, чем армия императора, возглавляемая Вальдштейном, пригласили на сейм курфюрстов, а Вальдштейна — нет? И как это вспыльчивый Вальдштейн снес подобное оскорбление?
Ответ на эти вопросы, висящие в воздухе вот уже более трехсот лет, дает только эта книга.
Слегка отступя, за группой высших генералов и высшей, а впрочем, вполне обыкновенной знати шел молодой король Венгрии и Чехии, носивший имя Фердинанд Третий; слева его сопровождал капитан кавалеристов при полном параде и вооружении, справа — капитан драбантов, тоже при полном параде и вооружении. Сам король был мал ростом, тщедушен, с узким козьим лицом болезненного дегенерата. Но и у него были остроконечные «вальдштейнские» усики и остроконечная «вальдштейнская» бородка, растущая на самом кончике безвольного подбородка, невыгодным образом удлиняя его и без того вытянутое лицо и подчеркивая упомянутое сходство с козой. Толстую габсбургскую нижнюю губу отчасти перекрывала верхняя, тоже изрядно пухлая.
За губастым молодым королем, бок о бок со своей супругой шествовал, припадая на подагрическую ногу, не менее толстогубый отец короля — император Фердинанд Второй. Несмотря на сильную уже проседь в волосах, выражение его лица было куда живее, и от этого он казался моложе своего бледного, апатичного сына. Процессию замыкало духовенство в черных, фиолетовых, а кое-где и красных одеяниях. Среди их толпы Петр углядел настоятеля монастыря святого Эмерама, с которым познакомился недавно, испрашивая дозволения посетить отца Жозефа; настоятель был славный старикашка с трясущейся головой, отчего казалось, что он благосклонно кивает, одобряя каждый свой шаг. Отца Жозефа в шествии не было.
Солдаты, маршировавшие, вернее, тащившиеся за тащившимися сановниками, строго говоря, не имели отношения к процессии, ибо следовали не в собор, а только лишь к собору, имея задачей окружить его и стоять на страже. Ведь если б с этой элитой из элит, собравшейся в одном месте, приключилось какое-нибудь несчастье, если б в соборе, к примеру, взорвалась бомба, то это была бы такая катастрофа, какой и вообразить невозможно без дрожи, от которой мир уже вовеки не оклемался бы.
Петр подумал: «Какой поднялся бы крик и суматоха, если б перед этим избранным сообществом Вальдштейновых врагов, которые все, быть может, за исключением императора, ненавидели Вальдштейна и завидовали ему, да и в Регенсбург-то съехались главным образом и прежде всего затем, чтоб лишить его власти, и теперь шли в собор, дабы возблагодарить небеса за то, что их старания увенчались успехом, поскольку герцог, засевший в Меммингене, уже завтра, в одиннадцать часов, получит отставку, — если б теперь перед этой блестящей толпой втихомолку ликующих высокородных плутов я открыл бы тайну, встал бы у них на пути и крикнул: Вальдштейн здесь, в двух шагах, и он готов ударить вам в спину и всех вас посадить на горшок, и ко всему этому он готов до такой степени, что теперь ему только и остается, что примерить новый панцирь с плащом да полюбоваться на себя в зеркале — к лицу ли они ему будут завтра, когда он явится перед вами, дабы показать и доказать, что его песенка далеко еще не спета! Я видел его собственными глазами, я единственный понял, какую он играет игру, я единственный разгадал, что происходит и что готовится». «Но, — рассуждал далее Петр, — действительно ли такое заявление всполошило бы этих людей? Поверили бы они мне? Вывело бы объявление такой правды всех этих господ из слабоумно-удовлетворенного спокойствия? Вряд ли. Не любит человек правды, противоречащей его надеждам и целям, он затыкает уши, лишь бы ее не слышать, а того, кто ее возглашает, объявляют смутьяном и безумцем. Стало быть, и меня они убрали бы, как опасного безумца, угрожающего общественному порядку, а Вальдштейн, будучи предупрежден, потихоньку выбрался бы из жилища астронома и укрылся бы где-нибудь в другом месте».
Сообразив все это, Петр не мог не подумать, что этот решивший пойти ва-банк, презирающий препятствия, безумно отважный человек, то есть Вальдштейн, куда более значителен и достоин уважения и восхищения, чем весь спесивый высокородный сброд, дефилирующий перед толпами зевак, окуриваемый кадильным дымом и охраняемый мушкетерами и копейщиками. Но едва такая мысль возникла, Петр тотчас ее прогнал. «Чем явственнее преимущества Вальдштейна, — сказал он себе, — тем пуще зло, творимое им, и тем более необходимо сорвать его невероятные, тщательно скрываемые планы».
Прошло не менее получаса, пока Петру удалось пробраться через толпу и обойти хвост процессии, влекущейся со скоростью улитки; люди неохотно расступались перед ним, с недоверием оглядывали человека, еще отмеченного следами борьбы — после схватки с гориллой Петр был растрепан, помят, без шляпы, — шляпа осталась в доме Кеплера, — лицо вымазано собственной кровью, соленый вкус которой он еще чувствовал во рту. Все-таки он добрался до монастыря и забарабанил в ворота, но и тут ему пришлось ждать, как ему показалось в его нетерпении, целую вечность, пока открылся глазок.
— Господин фон Кукан пришел за своей лошадью? — спросил из-за двери брат привратник.
Петр ответил, что явился он не за конем, а к отцу Жозефу.
— Отца Жозефа нету.
— Но я должен его видеть! — вскричал Петр. — Мне надо ему сообщить… Это гораздо важнее, чем вы можете представить! Пожалуйста, найдите его и скажите, что мои предположения оправдались — ничего более, только это: мол, господин фон Кукан передает, что его предположения оправдались… Скажите ему это и увидите, он вскочит и сам помчится ко мне… Охотно верю, он дал приказ никого к нему не пускать, но он не знает, что творится и что поставлено на карту!
— Я же сказал вам, отца Жозефа нету, — повторил привратник.
— Так где же он?! В процессии я его не видел, значит, он не пошел в собор, на какую-нибудь дипломатическую встречу он тоже пойти не мог, ведь все, кто мог бы его интересовать, сейчас слушают мессу…
— Сожалею, — изрек брат привратник и закрыл глазок.
Щелчок маленькой задвижки подействовал на Петра так, будто не просто монастырский привратник или даже весь монастырь, но целый мир захлопнул перед его носом дверь с нарочито презрительным равнодушием. Впечатление не вовсе неоправданное, ибо он в самом деле очутился один во всем мире, и не было никого, кто согласился бы его выслушать и присоединиться к нему.
С горечью вспомнил Петр, с каким энергичным красноречием сам папа добивался его службы, с какой театральной таинственностью доверил ему секретное задание; и теперь, когда Петр близок к цели, — все, и первый папа, отвернулись от него! Но ничего! Ему, Петру, всегда все удавалось лучше, когда он полагался только на собственные силы. Что ж, так он поступит и теперь. Но как быть? Может ли он в одиночку противостоять Вальдштейну и его тайным сообщникам, которыми, без сомнения, Регенсбург так и кишит и которые завтра утром, как это легко себе представить, откроют подошедшим полкам Вальдштейна одни из городских ворот, если не все ворота сразу? Как помешать этому?
Солнце зашло, на темнеющем безоблачном небе засветились звезды. Некоторые из них Петр знал, но только по названию — астрономия, наука явно бесполезная, никогда его не привлекала. Но теперь, когда он стоял тут, одинокий, под искрящимся небом, не имея никакого представления о том, что делать, разве что подстеречь старика настоятеля на обратном пути из собора и наперекор всему добиться разрешения войти в монастырь и повидать отца Жозефа, — так вот, стоя под этим искрящимся небом, Петр подумал: правы ли старые сторонники Птолемея с их теорией кристаллических сфер, движущихся вокруг Земли как своего центра, тогда как звезды и само Солнце прикреплены к этим сферам наподобие бубенчиков? Или истину познали Коперник с Галилеем, считавшие, что никаких таких сфер не существует и не Солнце вокруг Земли, а Земля вокруг Солнца ходит в свободном, безграничном пространстве? Кто бы ни был из них прав и кто бы ни ошибался, а движение этих сверкающих точек на небе — в действительности вовсе не точек, а гигантских, безмерно удаленных от нас небесных тел — подчинено незыблемому, математически исчисляемому закону, который заметили и которому поражались еще пастухи античности, когда, лежа на спине в траве и приглядывая за своими овечками, взирали на тот же звездный свод, что теперь, двумя тысячелетиями позже, выгнулся над головой Петра.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47
На герцогских ногах были натянуты кавалерийские ботфорты из мягкой красной кожи, доходящие до паха. Вследствие этого для герцогских штанов оставалось уже очень мало места — то-то и были они коротенькие, очень пышные, покрывая едва лишь одну, в лучшем случае полторы пяди герцогского тела. Сшиты они были из какой-то блестящей черной ткани, может быть, из атласа.
Но главное, что поражало воображение в герцогском убранстве, так это огненно-алый, окаймленный соболями плащ; ниспадающий с плеч, расточительно откинутый за спину, он был похож на водопад, окрашенный адским пламенем. Голову Вальдштейна покрывала одна из тех достославных широкополых шляп неуничтожимого фетра, из каких офицеры, славя победу в битве, пили вино; не принято было носить такие шляпы новыми — чем более потертые и выцветшие, тем лучше. Шляпа Вальдштейна, смахивающая на ковбойскую, только темнее и с круглым донышком, была щегольства ради всяко изогнута, прогнута, перегнута, поля впереди подняты, сзади опущены, тулья обернута золотистым крылом какой-то райской птицы неизвестного названия из неведомых краев.
Герцог стоял, — в правой руке развернутый свиток, в левой маршальский жезл, — до того роскошный, до того неправдоподобно богато одетый, что самая великолепная царица нынешних балов показалась бы рядом с ним ощипанной гусыней. Так стоял он и с выражением равнодушного одобрения взирал на то, что происходило у его ног, в комнате астронома; но едва глаза его встретились с глазами Петра, герцог повернулся и мигом скрылся.
Стало быть, Петру дано было зреть герцога всего лишь какую-то долю секунды, но этого оказалось достаточно, чтобы изгнать из его души всякую слабость. И если противник его — без сомнения, телохранитель Вальдштейна — был прежде удивлен тем, что ему не удалось сломать Петру позвоночник, то теперь он был заново поражен: Петр, которого он считал полутрупом, вдруг, подняв обе ноги, оттолкнулся ими от столба, о который ему собирались разбить череп, да так резко, что громила едва удержался на ногах; в следующий миг Петр со всего маху ударил его каблуком по правой стопе, попав, видимо, по большому пальцу. Прием этот был не совсем в правилах борьбы, отнюдь не элегантным, а тем более рыцарственным, зато вполне простительным: ведь ставкой для Петра было нечто большее, чем собственное спасение, в то время как противник его просто стремился выполнить свою функцию сторожевой гориллы. Силач охнул от боли и, подняв правую ногу, невольно потянулся к разбитому пальцу, чем ослабил хватку; тогда Петр, подняв руки, опустился на корточки, выскользнув из объятий гориллы, а вскочив, сделал то, что делывал всегда, когда кто-нибудь становился на его пути к спасению мира и кого следовало убрать тихо и быстро: он ударил пещерного человека ребром ладони по левому виску. Так на древний борцовский прием, именуемый двойным нельсоном, Петр ответил приемом еще более древним, характерным элементом той мужественной борьбы, что возникла в пору зарождения всяких схваток и раздоров среди людей и, проникнув из Индии в Китай, а оттуда в Японию, заглянула и в Прагу (не видим причин, почему бы этого не могло быть), достигнув и Малой Страны, и той маленькой площади, ныне давно застроенной, на которой проводил блаженные годы своего детства Петр Кукань из Кукани со старшим своим дружком Франтой Ажзавтрадомой.
Ныне этот прием называется «голая рука» — ибо при этом и впрямь действуют голой рукой, — или каратэ.
Итак, Петр ударил вальдштейновского телохранителя ребром ладони в висок, но — то ли, истощив силы в борьбе, ударил не слишком сильно, то ли громила оказался на редкость выносливым, только он лишь пошатнулся и, оскалив зубы, двинулся на Петра с поднятыми руками, ступая своими бочкообразными ногами тяжелой поступью Голема. Петр, отступая, еще раз ударил его в то же место, — и снова без видимого результата. Тогда он схватил обеими руками левую руку громилы и, повернувшись к нему спиной, переломил ее в локтевом суставе о свое плечо. Какое-то время несокрушимый телохранитель еще постоял, расставив ноги, неподвижный и явно не понимающий, что с ним случилось; он только широко раскрывал и закрывал глаза, раскрывал и закрывал, словно старался отогнать какое-то страшное видение. Потом лицо его мгновенно позеленело, и он медленно, постепенно начал валиться: сперва опустился на колени, потом уперся в пол правой рукой и наконец всем телом упокоился на полу.
Но и Петр обессилел уже вконец, он был измучен до такой степени, словно его только что сняли с дыбы, и не хватало самого малого, чтобы он последовал примеру побежденного и улегся без сознания рядом с ним. Колени у него дрожали, и почему-то все вдруг стало ему безразличным, и не думал он ни о чем — разве что о том, как хорошо людям, которые умеют ничего не делать, ни о чем не заботиться, проводя всю жизнь в этакой предсмертной летаргии. Но тут за его спиной треснул выстрел и пуля просвистела в непосредственной близости от его головы. Разом вырванный из своего недостойного, чуждого его натуре состояния, Петр быстро пригнулся, что спасло его от второй пули — а он знал наверняка, что второй выстрел не замедлит последовать, — затем бросился к выходной двери, отодвинул засов, — кто-то успел оградить арену насильственных действий от вмешательства извне, — и очутился на улице, в безопасности, как он полагал.
В эту минуту к дому Кеплера приближался некто, закутанный в темный плащ до самого носа, в шляпе, надвинутой на брови, другими словами, некто заметно незаметный, простодушный в своем желании не быть увиденным и выслеженным. Стояли сумерки, но Петру достаточно было одного взгляда, чтобы узнать веселого герцогского племянника Макса, с которым он несколько дней назад встречался в Меммингене. «Да что же это я расстраиваюсь, — подумал Петр, вдруг развеселившись. — Ведь все у меня сходится тютелька в тютельку, в том числе и мои предположения насчет Макса, — я был прав, он посвящен в тайну и служит посредником между Вальдштейном и его двойником. Нет сомнения, он несет под плащом целый мешок бумаг, поступивших в Мемминген».
Поскольку следует уважать честное, хотя и наивное старание, Петр притворился, будто не узнал графа Макса, и продолжал идти, как шел. А граф Макс, подойдя к двери астрономова дома и не подозревая, что она отперта, вежливо и деликатно, как и подобало воспитанному молодому человеку, постучал молотком, обернутым тряпицею.
ПОЖАР НА СКЛАДЕ ТРЯПЬЯ
На колокольне собора св. Петра только ударили в колокола, как по всему городу, от укрепленных берегов Дуная до крепостных стен, опоясывавших южную часть Регенсбурга, началось оживленное движение — люди спешили к центру города поглазеть на парадное зрелище, которое доставляли публике могущественнейшие из могущественных, изысканнейшие из изысканных и благороднейшие из благородных, шествуя к вечернему богослужению. Петру, который во все лопатки бежал от дома Кеплера к монастырю, к отцу Жозефу, — он не хотел, не мог и не имел права оставить свое открытие про себя, — чуть ли не на полпути преградила дорогу процессия, вызывавшая жадное любопытство целых толп.
Встречаемые колокольным звоном, окутанные благовонным дымом из кадильниц, которыми размахивали соборные певчие в белых стихарях, обливаемые желтоватыми отблесками от горящих восковых свечей и конусообразных светильников в виде факелов — ими, хотя сумерки еще только спускались, освещали дорогу слуги в ливреях, расшитых гербами прославленных аристократических родов, — медленно и важно, едва переставляя ноги, тянулись вельможи посередине самой широкой из городских улиц, ведущей к соборной площади. Впереди вышагивали светские властители, военные и дипломаты, немцы и зарубежные гости, посланники иностранных государей, словом, по меткому и непереводимому выражению французов, tout le monde, то есть все, кто принадлежал к Большому Свету. В первых рядах, как положено, — имперские курфюрсты с супругами и детьми-подростками, далее знать чуть менее знатная, среди которой выделялись князь Оттавио Пикколомини, мужчина броской красоты со свежим, прекрасной формы лицом прирожденного любимца женщин, но уже в ту пору обнаруживший склонность к полноте, а также самый знаменитый и самый грозный воитель, генерал граф Тилли, главнокомандующий войсками Католической лиги, главный соперник и противник Вальдштейна, носивший тем не менее — как и прочие высокие военные чины — «вальдштейнские» усы и бородку. Присутствие этого человека в Регенсбурге повергает историков в недоумение: как же это командующего войсками куда менее значительными, чем армия императора, возглавляемая Вальдштейном, пригласили на сейм курфюрстов, а Вальдштейна — нет? И как это вспыльчивый Вальдштейн снес подобное оскорбление?
Ответ на эти вопросы, висящие в воздухе вот уже более трехсот лет, дает только эта книга.
Слегка отступя, за группой высших генералов и высшей, а впрочем, вполне обыкновенной знати шел молодой король Венгрии и Чехии, носивший имя Фердинанд Третий; слева его сопровождал капитан кавалеристов при полном параде и вооружении, справа — капитан драбантов, тоже при полном параде и вооружении. Сам король был мал ростом, тщедушен, с узким козьим лицом болезненного дегенерата. Но и у него были остроконечные «вальдштейнские» усики и остроконечная «вальдштейнская» бородка, растущая на самом кончике безвольного подбородка, невыгодным образом удлиняя его и без того вытянутое лицо и подчеркивая упомянутое сходство с козой. Толстую габсбургскую нижнюю губу отчасти перекрывала верхняя, тоже изрядно пухлая.
За губастым молодым королем, бок о бок со своей супругой шествовал, припадая на подагрическую ногу, не менее толстогубый отец короля — император Фердинанд Второй. Несмотря на сильную уже проседь в волосах, выражение его лица было куда живее, и от этого он казался моложе своего бледного, апатичного сына. Процессию замыкало духовенство в черных, фиолетовых, а кое-где и красных одеяниях. Среди их толпы Петр углядел настоятеля монастыря святого Эмерама, с которым познакомился недавно, испрашивая дозволения посетить отца Жозефа; настоятель был славный старикашка с трясущейся головой, отчего казалось, что он благосклонно кивает, одобряя каждый свой шаг. Отца Жозефа в шествии не было.
Солдаты, маршировавшие, вернее, тащившиеся за тащившимися сановниками, строго говоря, не имели отношения к процессии, ибо следовали не в собор, а только лишь к собору, имея задачей окружить его и стоять на страже. Ведь если б с этой элитой из элит, собравшейся в одном месте, приключилось какое-нибудь несчастье, если б в соборе, к примеру, взорвалась бомба, то это была бы такая катастрофа, какой и вообразить невозможно без дрожи, от которой мир уже вовеки не оклемался бы.
Петр подумал: «Какой поднялся бы крик и суматоха, если б перед этим избранным сообществом Вальдштейновых врагов, которые все, быть может, за исключением императора, ненавидели Вальдштейна и завидовали ему, да и в Регенсбург-то съехались главным образом и прежде всего затем, чтоб лишить его власти, и теперь шли в собор, дабы возблагодарить небеса за то, что их старания увенчались успехом, поскольку герцог, засевший в Меммингене, уже завтра, в одиннадцать часов, получит отставку, — если б теперь перед этой блестящей толпой втихомолку ликующих высокородных плутов я открыл бы тайну, встал бы у них на пути и крикнул: Вальдштейн здесь, в двух шагах, и он готов ударить вам в спину и всех вас посадить на горшок, и ко всему этому он готов до такой степени, что теперь ему только и остается, что примерить новый панцирь с плащом да полюбоваться на себя в зеркале — к лицу ли они ему будут завтра, когда он явится перед вами, дабы показать и доказать, что его песенка далеко еще не спета! Я видел его собственными глазами, я единственный понял, какую он играет игру, я единственный разгадал, что происходит и что готовится». «Но, — рассуждал далее Петр, — действительно ли такое заявление всполошило бы этих людей? Поверили бы они мне? Вывело бы объявление такой правды всех этих господ из слабоумно-удовлетворенного спокойствия? Вряд ли. Не любит человек правды, противоречащей его надеждам и целям, он затыкает уши, лишь бы ее не слышать, а того, кто ее возглашает, объявляют смутьяном и безумцем. Стало быть, и меня они убрали бы, как опасного безумца, угрожающего общественному порядку, а Вальдштейн, будучи предупрежден, потихоньку выбрался бы из жилища астронома и укрылся бы где-нибудь в другом месте».
Сообразив все это, Петр не мог не подумать, что этот решивший пойти ва-банк, презирающий препятствия, безумно отважный человек, то есть Вальдштейн, куда более значителен и достоин уважения и восхищения, чем весь спесивый высокородный сброд, дефилирующий перед толпами зевак, окуриваемый кадильным дымом и охраняемый мушкетерами и копейщиками. Но едва такая мысль возникла, Петр тотчас ее прогнал. «Чем явственнее преимущества Вальдштейна, — сказал он себе, — тем пуще зло, творимое им, и тем более необходимо сорвать его невероятные, тщательно скрываемые планы».
Прошло не менее получаса, пока Петру удалось пробраться через толпу и обойти хвост процессии, влекущейся со скоростью улитки; люди неохотно расступались перед ним, с недоверием оглядывали человека, еще отмеченного следами борьбы — после схватки с гориллой Петр был растрепан, помят, без шляпы, — шляпа осталась в доме Кеплера, — лицо вымазано собственной кровью, соленый вкус которой он еще чувствовал во рту. Все-таки он добрался до монастыря и забарабанил в ворота, но и тут ему пришлось ждать, как ему показалось в его нетерпении, целую вечность, пока открылся глазок.
— Господин фон Кукан пришел за своей лошадью? — спросил из-за двери брат привратник.
Петр ответил, что явился он не за конем, а к отцу Жозефу.
— Отца Жозефа нету.
— Но я должен его видеть! — вскричал Петр. — Мне надо ему сообщить… Это гораздо важнее, чем вы можете представить! Пожалуйста, найдите его и скажите, что мои предположения оправдались — ничего более, только это: мол, господин фон Кукан передает, что его предположения оправдались… Скажите ему это и увидите, он вскочит и сам помчится ко мне… Охотно верю, он дал приказ никого к нему не пускать, но он не знает, что творится и что поставлено на карту!
— Я же сказал вам, отца Жозефа нету, — повторил привратник.
— Так где же он?! В процессии я его не видел, значит, он не пошел в собор, на какую-нибудь дипломатическую встречу он тоже пойти не мог, ведь все, кто мог бы его интересовать, сейчас слушают мессу…
— Сожалею, — изрек брат привратник и закрыл глазок.
Щелчок маленькой задвижки подействовал на Петра так, будто не просто монастырский привратник или даже весь монастырь, но целый мир захлопнул перед его носом дверь с нарочито презрительным равнодушием. Впечатление не вовсе неоправданное, ибо он в самом деле очутился один во всем мире, и не было никого, кто согласился бы его выслушать и присоединиться к нему.
С горечью вспомнил Петр, с каким энергичным красноречием сам папа добивался его службы, с какой театральной таинственностью доверил ему секретное задание; и теперь, когда Петр близок к цели, — все, и первый папа, отвернулись от него! Но ничего! Ему, Петру, всегда все удавалось лучше, когда он полагался только на собственные силы. Что ж, так он поступит и теперь. Но как быть? Может ли он в одиночку противостоять Вальдштейну и его тайным сообщникам, которыми, без сомнения, Регенсбург так и кишит и которые завтра утром, как это легко себе представить, откроют подошедшим полкам Вальдштейна одни из городских ворот, если не все ворота сразу? Как помешать этому?
Солнце зашло, на темнеющем безоблачном небе засветились звезды. Некоторые из них Петр знал, но только по названию — астрономия, наука явно бесполезная, никогда его не привлекала. Но теперь, когда он стоял тут, одинокий, под искрящимся небом, не имея никакого представления о том, что делать, разве что подстеречь старика настоятеля на обратном пути из собора и наперекор всему добиться разрешения войти в монастырь и повидать отца Жозефа, — так вот, стоя под этим искрящимся небом, Петр подумал: правы ли старые сторонники Птолемея с их теорией кристаллических сфер, движущихся вокруг Земли как своего центра, тогда как звезды и само Солнце прикреплены к этим сферам наподобие бубенчиков? Или истину познали Коперник с Галилеем, считавшие, что никаких таких сфер не существует и не Солнце вокруг Земли, а Земля вокруг Солнца ходит в свободном, безграничном пространстве? Кто бы ни был из них прав и кто бы ни ошибался, а движение этих сверкающих точек на небе — в действительности вовсе не точек, а гигантских, безмерно удаленных от нас небесных тел — подчинено незыблемому, математически исчисляемому закону, который заметили и которому поражались еще пастухи античности, когда, лежа на спине в траве и приглядывая за своими овечками, взирали на тот же звездный свод, что теперь, двумя тысячелетиями позже, выгнулся над головой Петра.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47