А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Лежа в той же роскошной кровати, где была убита Глафира, она только и могла, что в который раз мысленно возвращалась ко всем тем дорогам, коими она проходила в жизни, удивляясь не их множеству и запутанности, а безмерности ошибок, совершенных по пути – воистину походя, бездумно и безоглядно. Она и всегда была существом, тонко, порою даже болезненно чувствующим, а теперь эта чувствительность обострилась так, словно бы она прикасалась к жизни телом с содранной кожею, даже одним кровоточащим сердцем. И хоть душа ее готова была по-прежнему облекаться невиданной твердостью и стойкостью, Елизавета понимала, что все меньше остается испытаний судьбы, которые могли бы без ущерба вынести ее рассудок и сердце. Да, она знала, что будет снова и снова искать пути к спасению из Жальника – до тех пор, пока не вырвется отсюда... но могло статься и так, что смерть станет для нее единственной помехою. Не чьи-то происки – просто своих сил не хватит по-прежнему везде натыкаться на несчастья. Упадет бездыханная на полпути к свободе – вот и все. Есть же предел силам!
Впрочем, пока что от нее требовались не безрассудная отвага, не предельное напряжение физических сил, а свойство, ей и в лучшие-то времена мало свойственное: терпение. Терпение переносить лютую боль; терпение лежать с полузакрытыми, словно бы остановившимися глазами, когда появляется Араторн, вне себя от того, что приходится снова и снова ждать; терпение верить в дерзкий план Данилы; терпение переносить визиты Кравчучихи, которая всячески выставлялась перед Араторном, якобы сильно жалея занемогшую узницу...
Елизавету разом смешила и бесила непоколебимая уверенность Матрены Авдеевны в ее непременной смерти. Вглядываясь в бледное, утонувшее в подушках лицо, начальница бормотала с плохо скрываемым восторгом:
– Одна нога у нее уже, видимое дело, в гробу. Лекаря звать? А где ж его взять? Да и лекарь бог, что ли: вложит он душу, ежели она вылететь собралась?
Ах, как страстно хотелось Елизавете вылететь на волю из клетки, куда ее заперла судьбина! Порою вера, надежда, мудрость не выдерживали, подводили, оставляли ее, и тогда одна лишь любовь удерживала ее душу от пагубного уныния. Она в сердце своем раздувала почти угасшую искру в неоглядный костер и шептала, словно молитву:
– Я не умру! Я убегу отсюда! Я еще покажу Алексею его сына!
Ожидание казалось вечным, и она даже не сразу поверила, когда наконец пришел Данила и передал, что дело почти слажено: осталась лишь самая малость. Завтра нужный человек здесь появится, так пусть же графиня скрепится и ничем не выдаст своих чувств, своего смятения, даже если ей покажется, что посетителя своего она прежде видела.
Завтра все решится!
* * *
– Дело слажено! – сообщил Данила Кравчуку. – Самая малость осталась.
– Какая еще малость?! – Начальник тюрьмы грозно свел брови, но Данила не испугался.
– Узнать, как цыгана к больной провести.
Кравчук отвел глаза. Видно было, что он колеблется: конечно, и Даниле, и цыгану определено умереть и ничего не выдать, а все же как решиться приоткрыть им одну из главных тайн Жальника, принадлежащего Ордену более, чем государству? Но делать было нечего, и Кравчук снова обратил к Даниле маленькие черные глазки, напоминающие уголья, воткнутые в плохо пропеченное тесто:
– Ладно. Когда он готов будет?
– Уже ждет, – быстро проговорил Данила. – Сейчас ждет!
Кравчук схватил свой суконный, мехом подбитый плащ:
– Пошли, коли так!
Они быстро шли подземной дорогою, десятки раз исхоженной, исследованной Данилою, но на сей раз ему не приходилось ни от кого таиться, ибо Кравчук сам шел впереди и освещал дорогу факелом. Когда послышался звук воды, медленно сочившейся в «Кравчукову мотню», Данила украдкой перекрестился. Где-то здесь зарыл он Фимку, и ко всем проклятиям, расточаемым ей, в ту ночь добавились новые, ибо снять доски, выкопать в стене углубление, засыпать труп и прибить доски на старое место – все в полумраке, все тишком, все тайком! – было ох как нелегко.
Кравчук все шел да шел. Данила озадачился. Не он ли перещупал здесь каждую пядь стены, разыскивая потайной выход? Путь оканчивался тупиком, это было ему известно доподлинно, однако Кравчук не замедлял шага, словно непременно желал со всею быстротою уткнуться в стену. Данила изо всех сил старался не отставать, смотрел во все глаза, но все же упустил тот миг, когда свет факела взметнулся, словно огненный хвост жар-птицы, и исчез, оставив Данилу в кромешной тьме. Он замер от внезапного ужаса, но тут же вновь появился свет, из тьмы выступило лицо Кравчука, и раздраженный голос рявкнул:
– Чего стал? Пошли!
– Куда? – пролепетал Данила, впервые обрадовавшийся лицезрению начальника тюрьмы, а тот усмехнулся:
– Не видишь разве?
Он подсунул факел вплотную к стене, и Данила увидел... и сразу догадался, почему ни Елизавета, ни он сам не могли отыскать потайной выход: он был скрыт двойною стенкою, проникнуть за которую можно было, только доподлинно зная, где она, ибо щель была тщательно замаскирована широким, в два обхвата, столбом опоры.
Данила мысленно выругался. Этот столб казался вплотную втиснутым в земляную стену. Дурак, почему он не удосужился его ощупать! Насколько все теперь было бы проще!
Но времени на самобичевание уже не оставалось: Кравчук проявлял нетерпение, и Данила со всех ног рванулся вперед. Не более чем через сто шагов свет факела осветил тяжелую дверь, потянув которую Кравчук проворно взбежал по ступеням, и лица Данилы коснулось влажное дыхание ночи.
Темно было – хоть глаз выколи, ибо осторожный Кравчук оставил факел в светце за дверью. В такой-то темнотище Даниле нипочем не отыскать места встречи!
– Где мы? – выдохнул он чуть слышно, и Кравчук тоже невольно понизил голос, отвечая:
– В полуверсте от Жальника, в рощице, что на пути к деревне, помнишь такую?
– Помню, – оживился Данила. – А там где?
– Ежели когда хаживал обходной тропкою, небось видел три выворотня, один на другой нагроможденные? Вот здесь мы и есть.
– Здесь?! – едва не всплеснул руками Данила, так что Тарас Семеныч проворчал:
– Мы-то тут, а вот приятель твой где же?
Данила только головой покачал изумленно. Ну, не зря говорят, что цыган с чертом водится! На спор шел, лишь бы доказать Даниле, что неспроста эти выворотни здесь лежат: не божьим положены промыслом, а человеческим, и не померещилось ему, когда видел третьеводни высокого человека в черном, который в рощу вошел, а выйти из нее не вышел, словно сквозь землю провалился, и путь его лежал как раз мимо этих выворотней. Ну, цыган!.. Слава господу, Данила не поперечился, когда тот заявил, что будет дожидаться их с Кравчуком именно здесь. Наверное, он уже ждет...
Данила напряженно вглядывался в темноту. Рядом нетерпеливо сопел Кравчук. Узник уже отчаялся различить хоть что-то и вознамерился шумнуть, как вдруг неподалеку вспыхнул и тотчас погас слабый красноватый огонек... и еще раз, и еще! Это был их с цыганом условный знак, который тот подавал своею трубочкой-носогрейкою, с коей не расставался ни днем, ни ночью. Данила трижды негромко свистнул на разные голоса, и мгновенное воспоминание резануло по сердцу: Вольной, напялив черный кудлатый парик Соловья-разбойника, учит восхищенного Данилу своему разбойничьему посвисту... В это время послышались торопливые легкие шаги, которые были бы вовсе бесшумны, разгуляйся по лесу хоть самый малый ветерок, но сейчас вся природа, чудилось, затаила дыхание, а потому каждое движение казалось особенно громким.
Кравчук проворно сбежал на несколько ступеней, тут же воротился с факелом и сунул его прямо к лицу незнакомца. Мелькнули словно бы навеки прищуренный глаз, нос, что ястребиный клюв, курчавая, с сильной проседью, бородка, серьга в ухе – и вновь скрылись во тьме: Кравчук опустил факел, словно испугавшись того, что увидел.
Воцарилось молчание. Начальник тюрьмы, очевидно, ждал почтительного приветствия, ну а цыган – вопроса, и оба не желали уступать друг другу. Однако цыган все же перемолчал Кравчука!
– Ну, – наконец-то изволил спросить начальник тюрьмы грозно, неприязненно и недоверчиво, – что ты можешь, что делаешь?
– Чурую воды, землю и людей, – высокомерно промолвил цыган. – Все делаю, что пожелаешь! Хошь, такой морок сейчас наведу, что увидишь, как два медведя съели друг друга?
– Больно смел ты да нагл, – проворчал Кравчук. – Аль не обломали еще?
– Что ж, барин, случалось, обламывали, – с достоинством отвечал цыган. – Случалось и за барымту быть закованным в железы, однако бог милостив, отводил от меня кары суровые.
– Знаешь ли, что мне от тебя надобно? – перешел к сути Кравчук. – Данила сказывал?
– Он-то?! – В голосе цыгана прозвучало такое пренебрежение, что Данила, даже и знавший о разыгрываемой комедии, невольно обиделся. – Больно мелкая сошка, чтоб нам с вами свои дела с ним обсуждать!
Этими словами цыган как бы ставил себя на равных с Кравчуком, но тому настолько понравилось унижение Данилы, в зависимость от коего он невольно попал, что начальник тюрьмы не стал цепляться к обмолвке.
– А ну, – потребовал, – скажи какую-нибудь свою прибаутку. Хочу поглядеть, каков ты есть дока!
– Не боишься ли? – усмехнулся цыган.
– Чего? – не понял Кравчук.
– Ну, чего... темноты, – загадочно отвечал колдун, однако Кравчук только пренебрежительно фыркнул, и цыган счел это знаком начинать.
– Двенадцать сатанаилов, двенадцать дьявоилов... – мерно, тихо проговорил он, и по спине Данилы словно бы прошлась чья-то ледяная, костлявая рука. Рядом клацнул зубами Кравчук. – Двенадцать сатанаилов, двенадцать дьявоилов, двенадцать леших, двенадцать полканов – все пешие, все конные, все черные, все белые, все высокие, все низкие, все страшные, все робкие...
Если Данила и слышал прежде слово «чертовщина», то он, конечно, не понимал его значения до сего мига, когда сдавленный, словно бы обугленный адским пламенем голос не завел этот потусторонний, жуткий перечень, каждое слово коего сгущало окружавшую их тьму, и вот уже низко нависшие черные тучи, враждебное молчание леса, могильная земляная сырость надвинулись, сдавили, усмиряя стук живых сердец, выдавливая трепет жизни...
– Довольно! – выкрикнул кто-то рядом с Данилою тоненьким, жалобным голоском. – Довольно!
С трудом приходя в себя, Данила наконец-то сообразил, что это голос Кравчука.
Цыган умолк. Быстро, коротко перевел дыхание, и лицо его в свете факела, вскинутого начальником тюрьмы словно для защиты, было по-прежнему насмешливым, недобрым, и голос – обычным, человеческим, но уж никак не дьявольски-страшным, как звучавший только что...
– Воля твоя, барин! – покорно склонил он голову, и Кравчук, с трудом обретая власть над собой, нетерпеливо спросил:
– Когда пойти со мной сможешь?
– Когда велишь, барин! – с тою же покорностью ответствовал цыган.
– Ну а теперь же – сможешь? – едва ли не подпрыгнул Кравчук.
Цыган кивнул:
– Знаю, бывает, что часом опоздаешь – годом не наверстаешь. Так что ведите, барин, куда надобно.
* * *
Данила сказал – завтра, Елизавета и готовилась ждать появления неведомого помощника завтра, а потому отчаянно перепугалась, когда сразу после полуночи ее зыбкий, настороженный сон был прерван чуть слышным скрипом, означавшим, что повернулся засов потайной двери, ведущей в подземный ход, что она открывается.
Хоровод воображаемых опасностей: призрак Фимки с раскаленным прутом в мертвой руке, голый, синий, похотливый Таракан, вполне живой Кравчук, замысливший вновь низвергнуть узницу в карцер или заковать в железы, Араторн, потерявший терпение и явившийся требовать ответа, готовый в любое мгновение убить ее, – все это завертелось вокруг Елизаветиного ложа, как вдруг она услышала сердитое:
– Черт ногу сломит! – произнесенное голосом столь знакомым, что у нее вся кровь отлила от сердца.
Да нет, быть того не может! Откуда бы взяться здесь обладателю сего голоса? Но ведь не зря предупреждал Данила...
Голос зазвучал вновь, и на сей раз он был еще больше похож на тот, реальный, живой, принадлежащий прошлому, сперва таивший в себе смертельную угрозу, а потом ставший синонимом благополучия и безопасности. Елизавета едва подавила крик восторга, готовый сорваться с уст: «Вайда!»
– Потише, ты, – проворчал невидимый во тьме Кравчук, и Елизавета несколько умерила свою радость: если здесь начальник тюрьмы, стало быть, час ее освобождения еще не пробил.
– Спит? – осторожно спросил Вайда, и только обостренный слух Елизаветы различил в этих словах не вопрос, а утверждение, словно Вайда передавал ей наказ сохранять спокойствие и непременно притворяться спящей.
Она попыталась совладать со взволнованным дыханием.
– Тише! – воззвал свистящим шепотом Кравчук, но Вайда негромко рассмеялся:
– Ты не бойся. Чуть вошли, я на нее сонные чары напустил. Спит без просыпу. Вот щипни ее за руку – ничего не почувствует!
Елизавета едва не фыркнула от смеха, но сосредоточилась на том, чтобы не вздрогнуть, когда Кравчук и впрямь пожелает проверить, спит она или нет. Однако понадобилось все ее самообладание, чтобы не впиться ногтями в руку, жадно и похотливо стиснувшую ее грудь. Дыхание на миг пресеклось от злости, но Кравчук был слишком взволнован, чтобы заметить это.
– И правда, спит... – проговорил он каким-то тягучим голосом, а Вайда, наконец-то засветивший свечку и увидевший, что делает Кравчук, зло воскликнул:
– Эй, лапы-то не распускай! В таких делах я тебе не помощник. Ты меня сюда зачем звал? Молодку эту во гроб свести. Затем я и пришел, а в приворотных зельях никакой не знаток.
– На что мне твои зелья? – нетерпеливо усмехнулся Кравчук. – Ты на нее сонные чары покрепче наведи, а сам в уголок стань да отворотись... впрочем, смотри, коли хошь, а в награду и сам полакомишься, но потом, после меня.
Вайда с хрипом перевел дух, и Елизавета ощутила, как трудно, непереносимо трудно ему сейчас сдержаться – и не ударить начальника тюрьмы, не стиснуть его жирное горло.
– Спасибо, конечно, – проговорил он насмешливо, – одна беда: молодку потом прирезать придется, чтоб тому черноряснику все как есть не выболтала. Я-то нынче просто приглядеться, что да как, с тобой пришел, никаких снадобий не взял с собою, так что сам решай, как быть.
– Да разве она что вспомнит? – недовольно вопросил не в меру разохотившийся Кравчук, на что Вайда сердито хмыкнул:
– Жаль мне тебя, сударь, коли всю жизнь ты с таковой бабою спишь, коя утром не вспомнит, что с нею ночью деялось!
– Больно ты разболтался, цыган! – рявкнул Тарас Семеныч, убрав, однако, руку с Елизаветиной груди. – Почто не взял снадобий? Разве не обсказал Данила, чего мне надобно?
– Никому и ничему, кроме глаз своих, не верю, – отвечал Вайда столь веско, что это произвело на Кравчука впечатление. – А теперь посунься, господин, мне на недужную поглядеть надобно. – И, подойдя близко к Елизавете, он склонился над нею, что-то быстро бормоча по-цыгански, причем то и дело повторялось слово «ангрусти» – «кольцо», бывшее некогда символом исходящей от Вайды опасности, а теперь сделавшееся между ними своеобразным паролем, открывающим путь безоглядному доверию. В то же мгновение Елизавета почувствовала, что в руку ей вложен скомканный клочок бумаги, – и мгновенно стиснула кулак.
Легонько погладив ее пальцы, словно похвалив, Вайда отошел от кровати.
– Не гневайся, сударь, потерпи до завтра. Надобно, чтоб все достоверно выглядело. Сейчас я ей змеиный выползень под подушку положу, нашептанный призывами дочерей проклятых Иродовых . Пока в деревню идти буду, с болотной кочки хворь приманю, чтоб по моим следам сюда приползла, в бабенку сию заскочила. Тогда уж крутись не крутись – с этой хворью она, сердешная, и в землю пойдет. Ну а завтра ночью я появлюсь... – Вайда многозначительно помолчал, – с лекарским снадобьем, кое дружок мой изготовит.
– Что еще за дружок? – встрепенулся Кравчук. – Ему зачем знать?
– Он дока посильнее меня, – с уважением произнес Вайда. – По его наущению я и притулился к Жальнику твоему: знак был дан моему сотоварищу, что будет у тебя во мне надобность!
– Колдун, что ли? – успокоился Кравчук.
– Да еще какой! Окажись он здесь сейчас – поднял бы сию молодку хоть из гроба, вот какой колдун!
– Э, нет, – искривился Кравчук, – нам ее не из гроба подымать – нам ее во гроб низводить надобно!
– Это я уже понял, – вздохнул Вайда. – Ладно, пошли отсюда. Все, что надо, я повидал. Пошли! Хлопот у меня с твоей помощью прибавилось, а времени только день да полночи.
Кравчук, ни словом не поперечившись, дунул на свечу, и вскоре знакомое поскрипывание возвестило Елизавете, что потайная дверь заперта.
Елизавета взлетела с постели и метнулась к лампадке, чуть теплившейся перед образом Пресвятой Девы. Этот образ был привезен и повешен здесь Араторном, исполнен со всеми особенностями, присущими католическим богомазам, однако в тонких чертах печального лица, окруженного снежно-белым, серебристым платом, таилось такое участие и печаль, такое всепонимание и всепрощение, что Елизавета не верила, будто лик сей может быть ей чужд и враждебен, а потому молилась перед ним, как пред православной иконою;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37