А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Он куда более Гаврилы годился для полета: тонкий, худощавый, мускулистый, легкий и проворный, и толпа встретила его восторженными воплями. Шубин и Асселен тоже были довольны, и только Елизавета глядела на него с неприязненным недоумением, как на выскочку и наглеца, не восхищенная, а раздраженная его веселой дерзостью. По правде сказать, у нее даже рука зачесалась отвесить наглецу добрую пощечину. Ведь это был Вольной!
Елизавета невольно огляделась, выискивая Ульку. Ведь она уже около года не видала своей крепостной, которая ударилась в бега за Гришкою-атаманом.
Она резко отвернулась, с ненавистью стиснула руки, кляня на чем свет стоит Вольного, беглую Ульку, преследовать которую у нее не хватило сил, эту вечеринку, так растревожившую душу, но пуще всего, конечно, себя.
Но прошло время, тревога и сумятица в душе улеглись, и сейчас она испытывала только холодное презрение к своему глупому сердцу, которое вдруг снова дрогнуло, снова сладко, по-девчоночьи заныло при виде этих глаз, и этих кудрей, и этих широких плеч.
«Опять он, опять! Да будь ты проклят, зараза неистребимая!»
Тем временем Вольной, дерзко улыбаясь, подошел к крыльям, по-хозяйски оглядел их, пощелкал ногтем по туго натянутой холстине, что-то спросил у Гаврилы – и проворно, словно проделывал это каждый день, просунулся в загадочную плетенку, так что его раскинутые руки держались за петли, укрепленные посредине каждого крыла.
Вольной распрямился, едва удерживая громоздкое сооружение. Его клонило то влево, то вправо, как бабу, у которой на коромысле неравные ведра, но он сделал несколько шагов... и вдруг, резко метнувшись к обрыву, рухнул вниз!
Не сдержав крика, Елизавета ринулась вперед, но тут же вспыхнула от стыда и остановилась. Однако сразу от сердца отлегло: рядом стоял весь народ – все так же, как она, бросились на крутояр, все разом вскрикнули, так что слабость ее осталась незамеченной.
Люди осторожно заглядывали вниз, под кромку травы и желтой глины, когда оттуда ударила в лица теплая, сладкая струя запаха цветущих яблонь, черемух, рябины (внизу белели дикие пышные заросли), и, словно бы поднятый этой благоуханною силою, из-под обрыва взмыл Вольной и высоко поднялся над землею, плавно, медленно поводя крыльями, так же поймав ветер, как ястреб ловит его незримые потоки и отдается на их волю и течение. Безо всяких усилий он то взмывал выше, то опускался ниже, словно бы в самозабвении, словно бы наслаждаясь лишь ему одному слышимой музыкой небесных сфер, являя собой непостижимое, сказочное, невероятное зрелище дикой воли – наслаждение, ведомое прежде лишь птице!
Елизавета стиснула руки у горла, торопливо смаргивая слезы: все бы отдала в этот миг, чтобы вот так же плыть, качаться в небесах, отрешившись от того, что мучит, терзает, тянет к земле! И сердце ее на миг перестало биться, когда крылатое создание вдруг накренилось, рванулось – и, теряя высоту и скорость, камнем рухнуло вниз... прямо в синие волжские волны.
Миновало несколько мучительных мгновений, но вот из-под распластанного треугольника выглянула мокрая голова, взметнулась, помахала рука... и Елизавета только и смогла, что обратиться в бегство.
* * *
К несчастью, помня свое обещание переночевать в Работках, она не могла так просто уехать. Пришлось смирить себя, улыбаться, болтать, молясь, чтобы скорее пришел вечер, принес избавление.
В середине мая установились долгие, светлые сумерки, но у Шубина ложились рано, не ожидая полной тьмы. Однако отходу ко сну предшествовало непременное чаепитие, ритуал коего слегка развлек Елизавету и напомнил ей обеденное шествие.
В столовую вступил слуга с большим медным чайником, наполненным горячею водою. За ним следовал другой и нес большую жаровню с горячими угольями. Потом были принесены бесчисленные блюда с печивом и вареньями. Шествие заключал слуга с веником, насаженным на длинную палку, – для обмахивания золы и пыли. Жаровню с угольями поставили на железный лист, а на нее – медный чайник, и, сотворивши молитву, слуги почтительно удалились.
Чаепитие казалось бесконечным, но и после него в доме угомонились не враз.
Приготовления ко сну начались с барского приказа затворять ставни. Закрывающие стояли попарно изнутри и снаружи; первые читали молитву Иисусову, вторые хором отвечали: «Аминь!» – и с ужасным стуком затворяли ставни, засовывая в пазы железные болты.
Проводивши Елизавету в отведенную ей комнату, доверенная горничная помогла графине раздеться, умыться и лечь, а потом, перекрестив на прощание, вышла – и замкнула двери снаружи.
Прежде чем сделать это, она пояснила, что движет ею вовсе не недоверие: таков был порядок, установленный господином, которому все ключи от комнат кладут в изголовье.
Мало того! Чтобы пугать мышей, которые своим шуршанием могли разбудить барина, в пустых комнатах на ночь оставляют по семь кошек, привязанных к особенным стульям с семью ножками. И до Елизаветы донесся голос горничной, дававшей суровый наказ сенным девушкам:
– Кошек-то смотрите, чтоб не отвязались. Помните накрепко: ничем не стучите, громко не говорите, подслушников глядите!
Ну просто смех и слезы!
Так и лежала Елизавета в слишком мягкой и пышной постели, не зная, то ли смеяться, то ли плакать, пока сон наконец не смежил ей ресницы.
Казалось, минуло какое-то мгновение, когда внезапный свист, плеск воды, крик заставили ее вскинуться и сесть в постели, испуганно глядя в темноту и пытаясь понять, что случилось. За дверью раздался стук палки и тихий голос Шубина:
– Спите, графинюшка?
– Нет, – отвечала Елизавета, – а что такое, Алексей Яковлевич? – Помстилось караульщикам, будто тать в окошки полез. Вот и подняли переполох. Но нету никого, видно, домовой поморочил. А жаль, что померещилось! Попался бы мне этот вор – я б его, растреклятого, я б его, распрокаянного! По делам вору и мука была бы. – Палка дробно застучала в пол, Шубин затопотал обеими ногами и не скоро утих. – Ну что ж, – сказал он наконец, – спите, графинюшка. А я уж не усну. Пойду-ка в библиотеку, почитаю своего любимого Квинта Курция – «Жизнь Александра Македонского». Спокойной вам ночи!
Шубин ушел, а по пустым комнатам еще долго бродило эхо его шаркающих шагов.
Но уж теперь-то сон у Елизаветы вовсе прошел. Вдобавок в саду распелись соловьи, да так, что ломило сердце – невыносимо было внимать этой сладкой, мучительной песне! Чудилось: чей-то дальний голос клялся в вечной любви, бил себя перстами в грудь, вновь и вновь разжигая свою боль этими прикосновениями, этим пением!
Елизавета и не замечала, что плачет, пока горячая слеза не обожгла щеку, скатившись на подушку. Всхлипнула раз-другой, вздохнула прерывисто – и тотчас замерла, вслушиваясь в настороженную тишину, ибо только что почудился ей легкий шорох в углу, возле окна, чей-то вздох, прозвучавший словно бы в ответ на ее сдавленные всхлипывания.
Она изо всех сил вглядывалась во тьму, и показалось, что видит за тяжелой шелковой занавесью очертания высокой фигуры.
Мгновенный ужас стиснул горло, но ждать да дрожать было не в ее натуре. Вскочила, вне себя от гнева, босиком пробежала по толстому ковру, рванула штору – да и отшатнулась, почему-то ничуть не удивившись, когда разглядела знакомые черты лица, широкие плечи, тонкий стан, босые ноги, – наверное, чтобы ловчее взбираться по стене. Только почему-то кудлатые волосы Вольного были мокры, да и пестрядинная рубаха-голошейка хоть выжимай.
Елизавета глянула в прищуренные зеленые глаза и спросила, словно сейчас главным было именно это:
– Что, дождь на дворе? Или еще после купания не просох?
– Что? – спросил Вольной тихо. – А, это... – Он говорил с трудом, жадно вглядываясь в лицо Елизаветы, и у нее вдруг ослабели ноги, так что она принуждена была опереться о спинку кресла, очень кстати оказавшегося рядом. – Как подняли тут шум караульщики, как стали воду из окон лить! Вот и окатили меня. Спасибо, хоть не кипяток!
Он усмехнулся, зубы сверкнули во тьме – влажно, хищно, и Елизавета не могла оторвать взора от этой пугающей и манящей улыбки.
Она задрожала, когда пальцы Вольного вдруг стиснули ей руку. Они были ледяными, и Елизавета прошелестела:
– Замерз?
Вольной помолчал, и в тишине ночи его надсадное дыхание казалось оглушительным. Разве только сердце Елизаветы стучало громче, но Вольной накрыл его своей ладонью, будто перепуганного птенца, и еще долго, томительно долго молчал, слушая его бессильное трепыхание, прежде чем вымолвил хрипло:
– Замерз... давно без тебя замерз! – и с коротким стоном стиснул ее в своих объятиях, которые вовсе не были ледяными.
И Елизавета вмиг все забыла, все потеряла, себя потеряла: изголодавшаяся, опьяневшая плоть одна только властвовала над нею, заставив всем телом впиться в тело Вольного, так что они даже до кровати не дошли – рухнули в жалобно хрустнувшее старое кресло, которое тут же развалилось на части, не выдержав такого напора, но любовники сего и не заметили, самозабвенно утоляя похоть, цепляясь друг за друга с отчаянием утопающих и яростью зверей.
Их исступленная страсть длилась лишь несколько мгновений, но вот она уже схлынула, оставив обоих простертыми на ковре, задыхающихся, обессиленных... Елизавета вспомнила, как давным-давно, словно бы в другой, словно бы даже в чужой жизни, ее выбросило на каменистый берег Скироса: отхлынули жадные волны, оставив свою жертву слишком измученной и опустошенной, чтобы радоваться спасению. И она подумала, что, когда борешься за жизнь, забываешь, что потом все-таки придется жить, а значит, к тебе вернутся страдания, иные из которых невозможно перенести. И когда предаешься любви, забываешь, что потом придется разомкнуть объятия, а значит, к тебе вернутся прежние обиды, иные из которых невозможно простить.
Едва переведя дух, Елизавета спросила о том единственном, что сейчас терзало ее:
– Где Улька?
Голова Вольного чуть повернулась на ковре, но он был слишком обессилен и умиротворен, чтобы почуять угрозу, а потому пробормотал сонно:
– Улька? Да где ж ей быть? В Нижнем, мальчонку своего нянчит.
У Елизаветы пересохло горло.
– Мальчонку? Твоего сына, значит?
– Может, и моего, – вяло согласился Вольной. – А может, с кем другим нагуляла. Мне-то что?.. Да будет тебе, Лизушка, про эту малоумную! Иди, приляг ко мне, отдохни. Ох, залюбила ты меня, всю силушку высосала!
Он блаженно, бессильно рассмеялся, но Елизавета не отозвалась. Она с трудом поднялась, стянув на груди изорванную рубаху, подошла к окну, оперлась, вдыхая душистую ночную прохладу. Все тело ныло, словно ее не любили, а избивали. Перевела дух, зажмурилась – и вдруг закричала что было сил, вся высунувшись в окно, размахивая руками, – закричала истошно, пронзительно:
– Помогите! Разбойники, убивают! Караул! Спасите! Спасите!..
Уж и сорвали дверь, от которой впопыхах не могли отыскать ключа, и вбежали караульщики и хозяева, и повязали Вольного, и отнесли обезумевшую графиню на кровать, а она все билась и кричала, заходилась в рыданиях.
Все бегали вокруг, суетились, шумели, и только Вольной не проронил ни слова. Он не рвался, не сопротивлялся побоям, хотя за поясом у него нашли заряженный пистолет, так что шутя прорвался бы сквозь заслон из перепуганных лакеев, – нет, безропотно дал увести себя в холодную.
7. Пистолет с серебряной насечкой
Лисонька объявилась как снег на голову! Елизаветы вообще в ту пору дома не случилось: пошла с Татьяною на деревню, поглядеть, как та справляет свое знахарское ремесло. Цыганке более не было надобности проявлять чрезъестественные способности, которые однажды ночью спасли жизнь Елизавете, но она никогда не отказывалась истолковать примету (ежели, скажем, первое яйцо, снесенное курицей по весне, тяжелее второго или третьего, то ранний посев лучше; если третье – то выгоднее посев поздний), дать совет (например, о том, что не следует варить кисель в чьи-то именины – это предвещает имениннику смерть в тот же год), – но с особенной охотою она врачевала скотину. Вот и теперь Елизавета видела, как Татьяна, пошептав на лоскуток кожи, повесила его на шею корове, у которой в ране на ноге завелись черви, и посулила хозяевам, что не минет и двух дней, как все черви изойдут, а для верности накормила буренку навороженной солью.
Возвращаясь домой, Елизавета вдруг беспричинно закашлялась, и Татьяна обронила с обычной своей загадочностью:
– В горле першит, – значит, кто-то к тебе спешит.
И поди ж ты – оказалась права! Но уж, конечно, кого-кого, а Лисоньку Елизавета не чаяла увидать. Завидев еще из парка сестру, стоявшую на крыльце, нетерпеливо ожидая возвращения хозяйки, она приостановилась, не веря глазам, а потом, враз позабыв все обиды, сомнения, недоверие, кинулась вперед и крепко обняла Лисоньку. Заглянула в черные, блестящие от счастливых слез глаза – и снова ощутила, что ей отчаянно не хватает в жизни такой малой малости, как дружба – искренняя, преданная, которая в иных житейских ситуациях даже важнее, чем любовь и страсть. Впрочем, любви и страсти ей тоже не хватало, но об этом Елизавета хоть сейчас не желала думать.
Вдруг Лисонька отстранилась от сестры и уставилась куда-то ей за спину, причем на лице появилось выражение такого испуга, что Елизавета встревоженно обернулась. Но там стояла всего лишь Татьяна: Елизавета и забыла, какое впечатление производит это жестоко изуродованное лицо на первый взгляд! Цыганка пристально глядела на Лисоньку, и в ее глазах тоже блестели слезы.
– Деточка моя, – шепнула Татьяна, – вот и свиделись, моя маленькая. Ах, какая же ты стала красавица!
Лисонька едва нашла в себе силы ответить улыбкою на этот ласковый шепот. Ведь Татьяна была для нее напоминанием о многолетней разлуке с родными, о бедности, суровости Елагина дома и обо всем, что было с ним связано. А для Татьяны Лисонька была живой памяткою о том дне, когда рука обезумевшего от горя князя Измайлова зверски хлестала кнутом по лицу молодой цыганки, виновной только в излишней привязанности к своей коварной родственнице, – и навсегда изломала ей жизнь. Да, эти две женщины, сами того не ведая, многое значили друг для друга, а потому Елизавета даже содрогнулась, следя за их скрестившимися взглядами, и с искренним облегчением перевела дух, когда Лисонька от души обняла Татьяну, все ей прощая и принимая ее прощение за грехи отца.
Появление одетой в белое полотняное платьице, отчаянно рвущейся с нянькиных рук Машеньки довершило сцену примирения.
Маленькой графине Строиловой было уже полтора годка, и это румяное создание с яркими карими глазами и мягкими русыми кудряшками вполне уверенно бегало на своих крепеньких ножках, не стесняясь, являло в улыбке пять-шесть зубочков и бойко владело десятком слов, которых ей пока что вполне хватало.
Лисонька заворковала, как голубка, увидав племянницу, и Елизавета счастливо рассмеялась. Ей нравилось, когда люди любовались дочкою, – это странным образом прибавляло ее сердцу материнской любви и гордости. Но восторг Лисоньки превзошел все ожидания, и, глядя на ее влажно сияющие глаза, исполненные любви, на озаренное нежностью лицо, на легко порхающие по Машенькиной головке ласковые руки, слушая блаженный смех и неразборчивый лепет, вполне, впрочем, понятный девочке, Елизавета поняла, что дитя может дать женщине такую полноту ощущений, такое счастье, которое не в силах заменить ни власть, ни богатство, ни даже мужская любовь. Впервые это понимание пришло к ней еще в Эски-Кырыме, когда держала на руках Мелека, а сейчас она вновь осознала, что, увы, весьма отличается от счастливиц вроде Лисоньки, способных безраздельно наслаждаться материнством, ибо ее сердце могло уделить дочери лишь толику любви и нежности – ведь оно жаждало не спокойного блаженства, а той испепеляющей муки, которую дарует только истинная страсть. К несчастью – только страсть, и ей не найти замены!.. Но уж такой уродилась Елизавета, и ничто не в силах ее изменить, каких бы суровых узаконений она сама себе ни ставила, в какие цепи ни заковывала бы ее судьба. Поэтому она только и могла, что с легкой завистью улыбнуться Лисоньке, прижавшей к себе малышку, и сказать:
– Ничего, ничего, того и гляди, свой будет! А ты здесь одна или с мужем?
– С мужем? – удивилась Лисонька. – Конечно, нет. Разве ты не знаешь, что свадьба наша отложена?
– Вот те раз! – всплеснула руками Елизавета. – Отложена?! Впервые слышу об этом. Но почему отложена, скажи на милость?!
Лисонька пристально взглянула на сестру поверх кудрявой головенки.
– Из-за батюшкиной болезни. Сердечный припадок надолго уложил его в постель.
– Сердечный припадок! – Так, значит, князь Измайлов болен... Вот чем объясняется его и Лисонькино столь долгое и обидное молчание. – Но как же так вдруг?..
Лисонька запечатлела еще один поцелуй на круглой щечке племянницы и с видимым сожалением передала девочку няньке, которая поспешила унести раскапризничавшуюся барышню.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37