Едва теплились, угасая, звезды. Вдали темными громадами высились княжьи хоромы. Мягкий морской ветер овевал лицо, утишал боль.
Вдруг кто-то ударил сзади стражника Силу по голове. Звук был глухим, будто удар нанесли железкой, обернутой ветошью. Сила упал замертво. Подскакал всадник, перебросил Евсея поперек коня и помчался сонными улицами Тмутаракани.
Князя разбудил трясущийся начальник стражи. От страха он долго не мог произнести и слова. Рухнув на пол, прохрипел:
– Бовкун сбег… Стража убил…
Князь в ночной рубахе, всклокоченный, закричал:
– Всем в погоню! – Пнул ногой начальника стражи: – Тебя казню заместо беглеца!
Стражники переворошили лачугу деда Кузи, били плетью Ивашку и Анну:
– Где отец?
Окровавленных, оставили их на полу. Искали сообщников, бросили в поруб Будимира и Милована, вылавливали на площадях бездомных.
Бовкун как в воду канул.
ТАЙНАЯ ПЕЩЕРА
Когда глаза привыкли к темноте, Евсей разглядел в слабом мерцании плошки невысокие своды пещеры, решетку, отделяющую ее от уходящего в темь коридора, тела спящих на каменном полу, неясные очертания каких-то куч, покрытых рогожей.
В эту глубокую пещеру на краю дальней косы, где тонкая земляная перемычка отделяла гору от короткого лимана и Русского моря, приказал Храп своим помощникам свозить краденое серебро и здесь чеканить монеты.
Храп с Якимом уже бросили за решетку в глубине горы пять холопов, купленных на Торгу, а теперь приволокли сюда и Евсея.
…Бовкун приподнялся, встал, разминая онемевшее тело. Глухо, будто за тридевять земель, казалось, шумело море. Или то шумело в ушах? Звякнули оковы.
Бовкун приподнял одну из рогож. Рука нащупала тонкие листы серебра. Под другой рогожей – зубила и резцы.
Так вот зачем затеяли эти подлые самовластцы суд свой неправый. Тати в бархатных кафтанах решили делать тайно от князя монеты.
Громыхнула, видно, дальняя железная дверь, к решетке подошел человек – лица его Бовкун не мог разглядеть. Человек просунул через решетку кувшин с водой, куски черного хлеба, мясо.
– Слышь, Бовкун, – подозвал он Евсея. – Послужишь верой, порадеешь – выйдешь на волю. Монеты чекань точно, как для князя чеканил… Все сребро стратишь – пойдешь с детьми куда хошь из Тмутаракани да еще с собой и деньги унесешь. Давай руки, цепи отопру.
И вдруг закричал сипло:
– Эй, сонные, неча разлеживаться!..
Спящие зашевелились, подняли взлохмаченные головы.
– Бовкун у вас за старшого будет, слухайся во всем его, делай, что прикажет…
И ушел в темноту. Снова громыхнула где-то вдали железная дверь.
К Бовкуну подошел огромный, обросший седой щетиной мужик:
– И тебя скрутили?
Спросил так, будто прежде встречались, хотя видел Евсей его впервые.
– Мерзлому да еще и метель в глаза, – глухо ответил Бовкун.
Кто-то зажег факел, в пещере стало светлей. Поделили харч, ели молча, обреченно. Каждый понимал: попали в поруб страшный, похоронены здесь заживо.
Евсей наконец сказал:
– Может, подкоп сумеем свершить?
Сидящий рядом с ним рыжий мужичишка вздохнул тяжко.
– Да вот и Нечай о подкопе твердит… – кивнул он на соседа в седой щетине. – Нет, не вырваться нам отсюда…
– И не из таких капканов выдирались. – Нечай отпил воду, передав кувшин, обтер губы: – Кому охота гибнуть руки сложа?
Бовкун оживился:
– Верно! Пятеро будут делать те проклятые монеты, а шестой наперемежку стену долбить. Денно и нощно. Чую, море здесь недалеко, может, к обрыву пробьемся.
Все немного повеселели, вроде б луч дневной забрезжил вдали: не подыхать же покорно.
Нечай уважительно поглядел на Бовкуна – сила в нем есть, жизнь, видно, мяла, да недомяла.
– В работе шума поболе вершите, – посоветовал Евсей, – подкоп неслышней будет.
Рыжий – его звали Агапом – положил тонкий лист серебра на камень:
– Показывай, мастер, свою науку…
Дни и ночи потекли в тайной пещере тяжкой чередой. Уже дважды уносили отсюда молчаливые стражи ящики с готовой монетой, изрядно поубавилась горка серебряных листов, а подкоп уперся в твердь, и надо было менять ход, отводить его в сторону.
У Якима с Храпом шел свой разговор в гридне.
– В пещере сребра еще на сколько дён осталось? – нервно покусывая тонкие губы, обеспокоенно спросил Яким.
– Да за месяц управятся.
– А дале что нам вершить?
– Удушим всех во сне, как курчат, – тоненьким голосом сказал Храп. – В райские кущи пошлем… – осклабился, поглядел на Якима детски-круглыми глазами.
– Опасно, – посмел не согласиться Яким. – Не дай бог кто случайно обнаружит и через год пещеру, не уйти нам от княжьей расправы. Я другое надумал.
Яким вытащил из-за пояса черепок, стал чертить на нем:
– Вот перемычка… отделяет лиман от моря. Когда море отливает… на двенадцать часов… В лимане сухость… В часы отлива ту перемычку и разгрести… Море снова подступит, зальет лиман, все ходы пещеры и ее… А перед тем всё из пещеры побросаем в море. В ней вода уж стоячей будет, никуда ей не деться, навсегда… Пещера-то вниз идет, под уклон…
Храпу план понравился. Спросил деловито:
– Сколько люда надо для перекопа?
– Человек шесть, не боле.
– Столько верных у меня есть…
Дочеканивали последние монеты, уложили их в последний ящик. Вместе с ним унесли стражи и все, что напоминало о тайной мастерской. В пещере стало пустынно. Страж, задержавшись у решетки, сказал весело:
– Теперь вскоре на волю вам… – Ушел, гулко отбивая шаг.
– Верь черному ворону, – процедил Нечай, – порешат нас, – и полез в пролом.
– Я тя сменю, – бросил ему вслед Бовкун.
Все улеглись спать, но какой тут сон.
Нечай упорно долбил камень и вдруг явственно услышал морской прибой. Он шумел где-то совсем рядом, за стеной, словно звал поторопиться, обещал волю.
Нечай с удесятеренной силой стал вгрызаться зубилом в камень, шептал, ободряя себя: «Ну, поддай, поддай…»
В это время раздались предсмертные вопли в пещере: то стала затапливать ее вода. Она подступила и к Нечаю. Нечай сделал еще несколько отчаянных ударов зубилом и захлебнулся.
СИРОТСТВО
После налета княжьих сыскных Ивашка и Анна долго болели от побоев. Их выходила соседка – костлявая женка Пелагея. Поила душистым настоем, прикладывала, понося истязателей, листья прострел-травы к ссадинам.
Никаких вестей о судьбе отца не было, хотя упорно шел слух, что ему удалось бежать. Потом исчез и Милован.
Надо было думать о пропитании. Ивашка, надев длинную холщовую рубаху, порты до щиколоток, пошел на поиски хлеба.
За последние два года он вытянулся, и ему можно было дать больше его лет. На загорелом лице, у губ, проступили светлые волосы, в плечах стал он широк, как отец, и, как отец, ходил неторопливо, немного враскачку, говорил скупо.
В порту и без него было полно голодных ртов. Ивашка пошел к рыбному торгу. Город казался доверху набитым рыбой. Она била тугими хвостами, выброшенная на песчаный берег, трепыхалась пучеглазиками и столбецами на удилищах мальчишек, шкворчала на сковородах обжорных рядов, кучилась возле чанов для засолки…
Ивашка подошел к ставку у берега. В яме, обложенной камнем, с песком на дне, ходила красная рыба, ждала своего часа продажи. Проточная морская вода-пребеж шла в став из одного узкого желоба и выходила из другого.
Возле деревянных ящиков-солилен высились коптильни, балычница на четырех столбах с шестами поперек и кровлей сверху.
Балычный мастер-старик, весь в чешуе, одним взмахом ножа отрезал нижнюю часть осетра, вынимал внутренности, отрубал голову, солил и вешал рыбу на жерди.
Покрутившись здесь, Ивашка возвратился к солильням. В деревянных ящиках томилась красная рыба, в чанах, вкопанных в землю, – белая. Владелец солилен – приземистый, бородатый купец – покрикивал на работных людей, что чистили, потрошили рыбу, корзинами вываливали ее с солью в ящики и чаны, задвигали их крышками, обмазывали глиной.
Юнец, чуть постарше Ивашки, высокий, заморенный, с босой губой, залез по приказу купца в ставок, поймал одну рыбину, ударом топора по голове оглушил ее и бросил в мешок, который держал покупатель. Видно, даже такая работа была не по силам юнцу, он вспотел, светлые, с рыжеватинкой, волосы на его голове взмокли, руки немного дрожали. Вокруг тошно пахло потрохами, крутым рассолом, укропом, прихваченной солнцем хамсой, а над всем этим роились мухи.
Ивашка подошел к юнцу, когда он вылез из ставка, спросил запросто:
– Тебя как звать-то?
Юнец удивленно поглядел на незнакомца с широким носом, добрыми глазами под выцветшими бровями:
– Глебом.
– А я – Ивашка. Работу ищу.
Купец крикнул издали:
– Эй, эй, чо там языки распустили?!
Глеб быстро сказал:
– Ты поди к нему. Может, поставит, – сам ухватился за корзину.
Купец оглядел Ивашку: «Крепкий, хоть и отощал».
– Возьму на пробу. Ларька, – позвал он шустрого молодого рыбака, – поучи рыбаря, как чистить да потрошить.
Ларион повел за собой Ивашку, дал ему нож.
Белую рыбу и сельдь здесь солили вместе с чешуей, у сельди вырезали жабры.
Ларион ловко хватал рыбу трехпалой рукой, надрезал ее по брюху, выбрасывал внутренности, мыл рыбу в чистой воде и сбрасывал в рассол. Тарань он разрезал вдоль спины, с обеих сторон и по брюху. При этом все время, неведомо чему, улыбался, выдвигая вперед желтоватые зубы.
Ивашка быстро усвоил премудрости, и купец одобрительно сказал:
– Рыбы тебе с собой дам и два медных… Старайся…
Ивашка под вечер возвращался с Глебом в предградье. Залив походил на голубоватое зеркало. Солнце разбросало по небу красно-сиреневые перья.
Глеб оказался безотцовый, безматерний – тоже сиротой. Жил в землянке у чужой бабки на Проезжей улице. По дороге они купили хлеб.
– Иной раз, ведаешь, такая рыбина попадет, – говорил Глеб, картавя, вместо «рыбина» у него получилось «гыбина». В речи Глеб приостанавливался на полуслове, будто преодолевая его. – Давесь белугу споймали, хошь верь, хошь нет – двенадцать шагов длины… пятнадцать пуд весу… Внутри у той белуги камень нашли с кулак. Рыбаки сказывали – к счастью…
К Ивашке и Глебу подошли три оборванных хлопца. Один из них – бельмастый – потянул к себе рыбу, заработанную Глебом.
– Что те? – испуганно спросил Глеб.
– Надорвешься! – ответил бельмастый. – Дай подсоблю. – И вдруг ударил Глеба кулаком меж глаз так, что тот полетел наземь.
Ивашка, бросив свою рыбу, саданул обидчика кулаком по уху, потом схватил придорожный камень, поднял над головой.
– Размозжу! – желваки напряглись на его скулах.
И Глеб, размазывая кровь из носа, тоже ухватился за камень. Налетчики попятились.
– Тю, скаженны! Пошутковать нельзя. – Пошли к морю.
Ивашка сочувственно посмотрел на Глеба:
– Больно?
– Да нет. Обидно.
– Вона землянка наша, – сказал Ивашка, – зайдем. Сестренка моя, Анна, верно, заждалась. И рыбу нам изжарит.
– Пойдем, – охотно согласился Глеб.
Анна встретила их на пороге. Глеб с изумлением уставился на миловидную девушку с двумя темно-русыми косами за плечами. На Анне – сарафан из крашенины. Чистый лоб ее перетянут цветной лентой с бисером, волосы гладко причесаны, но возле маленьких ушей завиваются колечками. Точеную, нежную шею охватывает ожерелок из ракушек, словно пытается скрыть багровый рубец.
Глеб будто прилип к земле, не мог сдвинуться с места.
Анна, видя его смущение, засмеялась, при этом милые морщинки пролегли от ее вздернутого носика к губам, сверкнули белые зубы, а светло-карие глаза еще более удлинились.
– Да вы зайдить, – пригласила она Глеба. – Я, чай, не кусаюсь.
Ивашка уже полгода работал на засолке.
Руки его потрескались, лицо снова загорело, а сам он окреп, стал мускулист.
Однажды, придя в свою землянку, он встретил Анну.
– Братику, – сказала она, мимолетно прикасаясь своей щекой к его, – и мне посчастило.
На Торгу ее увидела жена боярина Седеги с Серебряной улицы – Настаська.
Проходя рядами, боярыня грызла фисташки. На красивой шее Настаськи густо лежали кораллы – их-то прежде всего и приметила Анна. А потом и волосы бронзового отлива.
Вдруг Настаська подошла к ней, спросила, глядя в упор густо-зелеными глазами:
– Пойдешь, девка, ко мне в услуги?
Анна от неожиданности оторопела, но сказала тихо:
– Пойду.
…Княжий милостник боярин Седега – высокий, с большой русой бородой, – ведал постройкой кораблей, сопровождал князя в его поездках в Херсонес, Иверию, Трапезунд. У Седеги богатые, под черепицей, хоромы с белёными внутри стенами, с печью, что топили соломой и нефтью, полно прислуги.
Дородной, холеной Настаське хотелось иметь в услужении их больше, чем у всех других бояр.
По одежде из темного недорогого сукна Седегу можно было принять за разбогатевшего владельца мастерской.
Он любил кипрские вина, парную баню, киевские песни, неплохо говорил по-гречески. Был смекалист, оборотист, умело грел руки на княжьей казне, отпускавшей серебро на постройку кораблей, а вот жену свою, Настаську, побаивался, зная ее взбалмошный, неуемный характер.
Неприметно посмеиваясь, глядел он, как Настаська, подражая фрягам, заводила переносные жаровни, мудреные светильники, протирала кожу лица византийскими снадобьями, красила брови и ресницы, растворяя порошок алкул.
«И откель то в Настаське, – дивился он про себя, – дочь сокольничего, а поди ж ты!»
Настаська носила в маленьких ушах длинные, голубой эмали, подвески, на пышной груди – ожерелье с бабочками из цветных камней, а выше запястья – браслет с головой Афродиты: коленопреклоненные амуры привешивали той богине серьги. Облачившись во всю эту роскошь, Настаська часами крутилась у зеркала. Жруньей она была редкостной, каждый день ей пекли пироги.
Особенно же любила Настаська давать советы мужу. Перечить он ей не решался, но все делал по-своему.
С прислугой обращалась Настаська грубо, била по щекам, визгливо кричала на все хоромы, оскорбляя и понося.
Детей у Седеги не было, он очень об этом кручинился, а Настаська говорила, что ей и не надо – одни хлопоты, а если он, блудник и баболюб, желает иметь их на стороне, – пусть заводит, только, шалишь, выцарапает она глаза сопернице.
Когда поутру в хоромах Седеги появилась тихая, стеснительная Анна, Настаська начала громко поучать ее:
– Сложа руки не сиди! Бегом твори, расторопно… Пойди медные ступки почисть кирпичом. Нет! Принеси убрус…
Седега подумал не без жалости: «Еще один курчонок в борщ Настаськин попал». Заикнулся было, когда они остались одни:
– Детеныш же еще, ты ее сильно не неволь.
Но Настаська так яростно зыркнула на мужа зелеными глазами в темных шелковистых ресницах, так воинственно подперла кулаками свои пышные бока, что Седега сразу пошел на попятный, сказал примиренно:
– Да то и не моего ума дело.
Возвратилась Анна, принесла убрус. Заметив прошмыгнувшую в углу мышь, Настаська вдруг завизжала, будто ее резали, проворно вскочила на кованый ларь-скрыню, крикнула Анне:
– Лови, лови ее!
Но мышь юркнула в нору, и Настаська, слезая с ларя, напустилась на Анну:
– Чо ж ворон ловишь! – Пнула ногой ларь. – Перетряхни одежу, сопреет вся…
И чего только не было тут: алая атласная шубка на горностаевом меху с огоньками, шубка на хребтах собольих, камчатая серогорячая телогрея с серебряными узорными пуговицами, заморские дымчатые меха.
Анна в жизни не держала такое богатство в руках и, представляя себе, как бы это все выглядело на ней, даже разрумянилась. «За век столь не переносить, – подумала она. – Вот кому не надобна одолень-трава».
Глеб, с которым Ивашка скоро сдружился, как-то сказал ему, когда они стояли на берегу залива:
– Что ж нам, всю жизнь рыбу потрошить, хозяйску казну набивать?
Ивашка тоже думал не однажды об этом. Надо было приставать к какому-то рукомеслу.
Глеб покосился на друга – чего молчит? Осенний ветер-листопад нещадно лохматил пшеничные кудрявые волосы Ивашки.
– Есть здеся гончар – Калистрат… Сам из Киева, а дед его – грек. Калистрату помощники надобны, – словно советуясь, произнес Глеб.
Ивашка вспомнил гончарню отца Корнея Барабаша в Киеве:
– Сходить надо…
Небольшая керамическая мастерская Калистрата стояла недалеко от залива.
Когда Ивашка и Глеб вошли в мастерскую, Калистрат возился у обжиговой печи. На подставках лежали штемпеля-формы для выделки кувшинных ручек. На гончарном кругу стояли оранжевые горшки, словно освещенные солнцем. А на полу – высокие пифосы, светильники, игрушки в зеленых пятнах, желто-серые горшки со «звериными ручками», похожими на бараний рог.
Калистрат оказался стариком добродушным, забавным. Юнцы ему, видно, понравились, и он согласился взять их в помощники. В запрошлом месяце два его подручных отвозили кувшины в Азак, да так и не вернулись оттуда, видно, в беду попали.
В мастерской Ивашке и Глебу было интересней, чем на засолке рыбы, хотя и не намного легче.
Калистрат колдовал над глиняным тестом, очищая его от ненужных примесей, подмешивая то морской песок, то рубленую солому, то ракушки толченые.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10
Вдруг кто-то ударил сзади стражника Силу по голове. Звук был глухим, будто удар нанесли железкой, обернутой ветошью. Сила упал замертво. Подскакал всадник, перебросил Евсея поперек коня и помчался сонными улицами Тмутаракани.
Князя разбудил трясущийся начальник стражи. От страха он долго не мог произнести и слова. Рухнув на пол, прохрипел:
– Бовкун сбег… Стража убил…
Князь в ночной рубахе, всклокоченный, закричал:
– Всем в погоню! – Пнул ногой начальника стражи: – Тебя казню заместо беглеца!
Стражники переворошили лачугу деда Кузи, били плетью Ивашку и Анну:
– Где отец?
Окровавленных, оставили их на полу. Искали сообщников, бросили в поруб Будимира и Милована, вылавливали на площадях бездомных.
Бовкун как в воду канул.
ТАЙНАЯ ПЕЩЕРА
Когда глаза привыкли к темноте, Евсей разглядел в слабом мерцании плошки невысокие своды пещеры, решетку, отделяющую ее от уходящего в темь коридора, тела спящих на каменном полу, неясные очертания каких-то куч, покрытых рогожей.
В эту глубокую пещеру на краю дальней косы, где тонкая земляная перемычка отделяла гору от короткого лимана и Русского моря, приказал Храп своим помощникам свозить краденое серебро и здесь чеканить монеты.
Храп с Якимом уже бросили за решетку в глубине горы пять холопов, купленных на Торгу, а теперь приволокли сюда и Евсея.
…Бовкун приподнялся, встал, разминая онемевшее тело. Глухо, будто за тридевять земель, казалось, шумело море. Или то шумело в ушах? Звякнули оковы.
Бовкун приподнял одну из рогож. Рука нащупала тонкие листы серебра. Под другой рогожей – зубила и резцы.
Так вот зачем затеяли эти подлые самовластцы суд свой неправый. Тати в бархатных кафтанах решили делать тайно от князя монеты.
Громыхнула, видно, дальняя железная дверь, к решетке подошел человек – лица его Бовкун не мог разглядеть. Человек просунул через решетку кувшин с водой, куски черного хлеба, мясо.
– Слышь, Бовкун, – подозвал он Евсея. – Послужишь верой, порадеешь – выйдешь на волю. Монеты чекань точно, как для князя чеканил… Все сребро стратишь – пойдешь с детьми куда хошь из Тмутаракани да еще с собой и деньги унесешь. Давай руки, цепи отопру.
И вдруг закричал сипло:
– Эй, сонные, неча разлеживаться!..
Спящие зашевелились, подняли взлохмаченные головы.
– Бовкун у вас за старшого будет, слухайся во всем его, делай, что прикажет…
И ушел в темноту. Снова громыхнула где-то вдали железная дверь.
К Бовкуну подошел огромный, обросший седой щетиной мужик:
– И тебя скрутили?
Спросил так, будто прежде встречались, хотя видел Евсей его впервые.
– Мерзлому да еще и метель в глаза, – глухо ответил Бовкун.
Кто-то зажег факел, в пещере стало светлей. Поделили харч, ели молча, обреченно. Каждый понимал: попали в поруб страшный, похоронены здесь заживо.
Евсей наконец сказал:
– Может, подкоп сумеем свершить?
Сидящий рядом с ним рыжий мужичишка вздохнул тяжко.
– Да вот и Нечай о подкопе твердит… – кивнул он на соседа в седой щетине. – Нет, не вырваться нам отсюда…
– И не из таких капканов выдирались. – Нечай отпил воду, передав кувшин, обтер губы: – Кому охота гибнуть руки сложа?
Бовкун оживился:
– Верно! Пятеро будут делать те проклятые монеты, а шестой наперемежку стену долбить. Денно и нощно. Чую, море здесь недалеко, может, к обрыву пробьемся.
Все немного повеселели, вроде б луч дневной забрезжил вдали: не подыхать же покорно.
Нечай уважительно поглядел на Бовкуна – сила в нем есть, жизнь, видно, мяла, да недомяла.
– В работе шума поболе вершите, – посоветовал Евсей, – подкоп неслышней будет.
Рыжий – его звали Агапом – положил тонкий лист серебра на камень:
– Показывай, мастер, свою науку…
Дни и ночи потекли в тайной пещере тяжкой чередой. Уже дважды уносили отсюда молчаливые стражи ящики с готовой монетой, изрядно поубавилась горка серебряных листов, а подкоп уперся в твердь, и надо было менять ход, отводить его в сторону.
У Якима с Храпом шел свой разговор в гридне.
– В пещере сребра еще на сколько дён осталось? – нервно покусывая тонкие губы, обеспокоенно спросил Яким.
– Да за месяц управятся.
– А дале что нам вершить?
– Удушим всех во сне, как курчат, – тоненьким голосом сказал Храп. – В райские кущи пошлем… – осклабился, поглядел на Якима детски-круглыми глазами.
– Опасно, – посмел не согласиться Яким. – Не дай бог кто случайно обнаружит и через год пещеру, не уйти нам от княжьей расправы. Я другое надумал.
Яким вытащил из-за пояса черепок, стал чертить на нем:
– Вот перемычка… отделяет лиман от моря. Когда море отливает… на двенадцать часов… В лимане сухость… В часы отлива ту перемычку и разгрести… Море снова подступит, зальет лиман, все ходы пещеры и ее… А перед тем всё из пещеры побросаем в море. В ней вода уж стоячей будет, никуда ей не деться, навсегда… Пещера-то вниз идет, под уклон…
Храпу план понравился. Спросил деловито:
– Сколько люда надо для перекопа?
– Человек шесть, не боле.
– Столько верных у меня есть…
Дочеканивали последние монеты, уложили их в последний ящик. Вместе с ним унесли стражи и все, что напоминало о тайной мастерской. В пещере стало пустынно. Страж, задержавшись у решетки, сказал весело:
– Теперь вскоре на волю вам… – Ушел, гулко отбивая шаг.
– Верь черному ворону, – процедил Нечай, – порешат нас, – и полез в пролом.
– Я тя сменю, – бросил ему вслед Бовкун.
Все улеглись спать, но какой тут сон.
Нечай упорно долбил камень и вдруг явственно услышал морской прибой. Он шумел где-то совсем рядом, за стеной, словно звал поторопиться, обещал волю.
Нечай с удесятеренной силой стал вгрызаться зубилом в камень, шептал, ободряя себя: «Ну, поддай, поддай…»
В это время раздались предсмертные вопли в пещере: то стала затапливать ее вода. Она подступила и к Нечаю. Нечай сделал еще несколько отчаянных ударов зубилом и захлебнулся.
СИРОТСТВО
После налета княжьих сыскных Ивашка и Анна долго болели от побоев. Их выходила соседка – костлявая женка Пелагея. Поила душистым настоем, прикладывала, понося истязателей, листья прострел-травы к ссадинам.
Никаких вестей о судьбе отца не было, хотя упорно шел слух, что ему удалось бежать. Потом исчез и Милован.
Надо было думать о пропитании. Ивашка, надев длинную холщовую рубаху, порты до щиколоток, пошел на поиски хлеба.
За последние два года он вытянулся, и ему можно было дать больше его лет. На загорелом лице, у губ, проступили светлые волосы, в плечах стал он широк, как отец, и, как отец, ходил неторопливо, немного враскачку, говорил скупо.
В порту и без него было полно голодных ртов. Ивашка пошел к рыбному торгу. Город казался доверху набитым рыбой. Она била тугими хвостами, выброшенная на песчаный берег, трепыхалась пучеглазиками и столбецами на удилищах мальчишек, шкворчала на сковородах обжорных рядов, кучилась возле чанов для засолки…
Ивашка подошел к ставку у берега. В яме, обложенной камнем, с песком на дне, ходила красная рыба, ждала своего часа продажи. Проточная морская вода-пребеж шла в став из одного узкого желоба и выходила из другого.
Возле деревянных ящиков-солилен высились коптильни, балычница на четырех столбах с шестами поперек и кровлей сверху.
Балычный мастер-старик, весь в чешуе, одним взмахом ножа отрезал нижнюю часть осетра, вынимал внутренности, отрубал голову, солил и вешал рыбу на жерди.
Покрутившись здесь, Ивашка возвратился к солильням. В деревянных ящиках томилась красная рыба, в чанах, вкопанных в землю, – белая. Владелец солилен – приземистый, бородатый купец – покрикивал на работных людей, что чистили, потрошили рыбу, корзинами вываливали ее с солью в ящики и чаны, задвигали их крышками, обмазывали глиной.
Юнец, чуть постарше Ивашки, высокий, заморенный, с босой губой, залез по приказу купца в ставок, поймал одну рыбину, ударом топора по голове оглушил ее и бросил в мешок, который держал покупатель. Видно, даже такая работа была не по силам юнцу, он вспотел, светлые, с рыжеватинкой, волосы на его голове взмокли, руки немного дрожали. Вокруг тошно пахло потрохами, крутым рассолом, укропом, прихваченной солнцем хамсой, а над всем этим роились мухи.
Ивашка подошел к юнцу, когда он вылез из ставка, спросил запросто:
– Тебя как звать-то?
Юнец удивленно поглядел на незнакомца с широким носом, добрыми глазами под выцветшими бровями:
– Глебом.
– А я – Ивашка. Работу ищу.
Купец крикнул издали:
– Эй, эй, чо там языки распустили?!
Глеб быстро сказал:
– Ты поди к нему. Может, поставит, – сам ухватился за корзину.
Купец оглядел Ивашку: «Крепкий, хоть и отощал».
– Возьму на пробу. Ларька, – позвал он шустрого молодого рыбака, – поучи рыбаря, как чистить да потрошить.
Ларион повел за собой Ивашку, дал ему нож.
Белую рыбу и сельдь здесь солили вместе с чешуей, у сельди вырезали жабры.
Ларион ловко хватал рыбу трехпалой рукой, надрезал ее по брюху, выбрасывал внутренности, мыл рыбу в чистой воде и сбрасывал в рассол. Тарань он разрезал вдоль спины, с обеих сторон и по брюху. При этом все время, неведомо чему, улыбался, выдвигая вперед желтоватые зубы.
Ивашка быстро усвоил премудрости, и купец одобрительно сказал:
– Рыбы тебе с собой дам и два медных… Старайся…
Ивашка под вечер возвращался с Глебом в предградье. Залив походил на голубоватое зеркало. Солнце разбросало по небу красно-сиреневые перья.
Глеб оказался безотцовый, безматерний – тоже сиротой. Жил в землянке у чужой бабки на Проезжей улице. По дороге они купили хлеб.
– Иной раз, ведаешь, такая рыбина попадет, – говорил Глеб, картавя, вместо «рыбина» у него получилось «гыбина». В речи Глеб приостанавливался на полуслове, будто преодолевая его. – Давесь белугу споймали, хошь верь, хошь нет – двенадцать шагов длины… пятнадцать пуд весу… Внутри у той белуги камень нашли с кулак. Рыбаки сказывали – к счастью…
К Ивашке и Глебу подошли три оборванных хлопца. Один из них – бельмастый – потянул к себе рыбу, заработанную Глебом.
– Что те? – испуганно спросил Глеб.
– Надорвешься! – ответил бельмастый. – Дай подсоблю. – И вдруг ударил Глеба кулаком меж глаз так, что тот полетел наземь.
Ивашка, бросив свою рыбу, саданул обидчика кулаком по уху, потом схватил придорожный камень, поднял над головой.
– Размозжу! – желваки напряглись на его скулах.
И Глеб, размазывая кровь из носа, тоже ухватился за камень. Налетчики попятились.
– Тю, скаженны! Пошутковать нельзя. – Пошли к морю.
Ивашка сочувственно посмотрел на Глеба:
– Больно?
– Да нет. Обидно.
– Вона землянка наша, – сказал Ивашка, – зайдем. Сестренка моя, Анна, верно, заждалась. И рыбу нам изжарит.
– Пойдем, – охотно согласился Глеб.
Анна встретила их на пороге. Глеб с изумлением уставился на миловидную девушку с двумя темно-русыми косами за плечами. На Анне – сарафан из крашенины. Чистый лоб ее перетянут цветной лентой с бисером, волосы гладко причесаны, но возле маленьких ушей завиваются колечками. Точеную, нежную шею охватывает ожерелок из ракушек, словно пытается скрыть багровый рубец.
Глеб будто прилип к земле, не мог сдвинуться с места.
Анна, видя его смущение, засмеялась, при этом милые морщинки пролегли от ее вздернутого носика к губам, сверкнули белые зубы, а светло-карие глаза еще более удлинились.
– Да вы зайдить, – пригласила она Глеба. – Я, чай, не кусаюсь.
Ивашка уже полгода работал на засолке.
Руки его потрескались, лицо снова загорело, а сам он окреп, стал мускулист.
Однажды, придя в свою землянку, он встретил Анну.
– Братику, – сказала она, мимолетно прикасаясь своей щекой к его, – и мне посчастило.
На Торгу ее увидела жена боярина Седеги с Серебряной улицы – Настаська.
Проходя рядами, боярыня грызла фисташки. На красивой шее Настаськи густо лежали кораллы – их-то прежде всего и приметила Анна. А потом и волосы бронзового отлива.
Вдруг Настаська подошла к ней, спросила, глядя в упор густо-зелеными глазами:
– Пойдешь, девка, ко мне в услуги?
Анна от неожиданности оторопела, но сказала тихо:
– Пойду.
…Княжий милостник боярин Седега – высокий, с большой русой бородой, – ведал постройкой кораблей, сопровождал князя в его поездках в Херсонес, Иверию, Трапезунд. У Седеги богатые, под черепицей, хоромы с белёными внутри стенами, с печью, что топили соломой и нефтью, полно прислуги.
Дородной, холеной Настаське хотелось иметь в услужении их больше, чем у всех других бояр.
По одежде из темного недорогого сукна Седегу можно было принять за разбогатевшего владельца мастерской.
Он любил кипрские вина, парную баню, киевские песни, неплохо говорил по-гречески. Был смекалист, оборотист, умело грел руки на княжьей казне, отпускавшей серебро на постройку кораблей, а вот жену свою, Настаську, побаивался, зная ее взбалмошный, неуемный характер.
Неприметно посмеиваясь, глядел он, как Настаська, подражая фрягам, заводила переносные жаровни, мудреные светильники, протирала кожу лица византийскими снадобьями, красила брови и ресницы, растворяя порошок алкул.
«И откель то в Настаське, – дивился он про себя, – дочь сокольничего, а поди ж ты!»
Настаська носила в маленьких ушах длинные, голубой эмали, подвески, на пышной груди – ожерелье с бабочками из цветных камней, а выше запястья – браслет с головой Афродиты: коленопреклоненные амуры привешивали той богине серьги. Облачившись во всю эту роскошь, Настаська часами крутилась у зеркала. Жруньей она была редкостной, каждый день ей пекли пироги.
Особенно же любила Настаська давать советы мужу. Перечить он ей не решался, но все делал по-своему.
С прислугой обращалась Настаська грубо, била по щекам, визгливо кричала на все хоромы, оскорбляя и понося.
Детей у Седеги не было, он очень об этом кручинился, а Настаська говорила, что ей и не надо – одни хлопоты, а если он, блудник и баболюб, желает иметь их на стороне, – пусть заводит, только, шалишь, выцарапает она глаза сопернице.
Когда поутру в хоромах Седеги появилась тихая, стеснительная Анна, Настаська начала громко поучать ее:
– Сложа руки не сиди! Бегом твори, расторопно… Пойди медные ступки почисть кирпичом. Нет! Принеси убрус…
Седега подумал не без жалости: «Еще один курчонок в борщ Настаськин попал». Заикнулся было, когда они остались одни:
– Детеныш же еще, ты ее сильно не неволь.
Но Настаська так яростно зыркнула на мужа зелеными глазами в темных шелковистых ресницах, так воинственно подперла кулаками свои пышные бока, что Седега сразу пошел на попятный, сказал примиренно:
– Да то и не моего ума дело.
Возвратилась Анна, принесла убрус. Заметив прошмыгнувшую в углу мышь, Настаська вдруг завизжала, будто ее резали, проворно вскочила на кованый ларь-скрыню, крикнула Анне:
– Лови, лови ее!
Но мышь юркнула в нору, и Настаська, слезая с ларя, напустилась на Анну:
– Чо ж ворон ловишь! – Пнула ногой ларь. – Перетряхни одежу, сопреет вся…
И чего только не было тут: алая атласная шубка на горностаевом меху с огоньками, шубка на хребтах собольих, камчатая серогорячая телогрея с серебряными узорными пуговицами, заморские дымчатые меха.
Анна в жизни не держала такое богатство в руках и, представляя себе, как бы это все выглядело на ней, даже разрумянилась. «За век столь не переносить, – подумала она. – Вот кому не надобна одолень-трава».
Глеб, с которым Ивашка скоро сдружился, как-то сказал ему, когда они стояли на берегу залива:
– Что ж нам, всю жизнь рыбу потрошить, хозяйску казну набивать?
Ивашка тоже думал не однажды об этом. Надо было приставать к какому-то рукомеслу.
Глеб покосился на друга – чего молчит? Осенний ветер-листопад нещадно лохматил пшеничные кудрявые волосы Ивашки.
– Есть здеся гончар – Калистрат… Сам из Киева, а дед его – грек. Калистрату помощники надобны, – словно советуясь, произнес Глеб.
Ивашка вспомнил гончарню отца Корнея Барабаша в Киеве:
– Сходить надо…
Небольшая керамическая мастерская Калистрата стояла недалеко от залива.
Когда Ивашка и Глеб вошли в мастерскую, Калистрат возился у обжиговой печи. На подставках лежали штемпеля-формы для выделки кувшинных ручек. На гончарном кругу стояли оранжевые горшки, словно освещенные солнцем. А на полу – высокие пифосы, светильники, игрушки в зеленых пятнах, желто-серые горшки со «звериными ручками», похожими на бараний рог.
Калистрат оказался стариком добродушным, забавным. Юнцы ему, видно, понравились, и он согласился взять их в помощники. В запрошлом месяце два его подручных отвозили кувшины в Азак, да так и не вернулись оттуда, видно, в беду попали.
В мастерской Ивашке и Глебу было интересней, чем на засолке рыбы, хотя и не намного легче.
Калистрат колдовал над глиняным тестом, очищая его от ненужных примесей, подмешивая то морской песок, то рубленую солому, то ракушки толченые.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10