Они упирались, тревожно ржали, вздергивая головы, вбирая чуткими, нервными ноздрями чужие запахи неведомого города.
К началу третьего месяца случилась с Бовкуном беда. Разгружая византийский корабль, потащил огромный кусок эвбейского мрамора и почувствовал вдруг – надорвалось что-то в середине. Выпал у него из рук мрамор. Евсей опустился наземь. Долго лежал. Голова кружилась, боли в животе не проходили. Грузчики отнесли Бовкуна в сторону. Аггей принес воды, присел рядом на корточки, выставив перед собой острые колени.
– Плохи дела твои, – сказал он сочувственно. – Жила порвалась… Это у нас часто бывает… Не работать тебе здесь боле…
Только к вечеру поплелся в свою пещеру Евсей, лег на сухие водоросли. На испуганные вопросы Ивашки и Анны отвечал односложно:
– Занемог… отойду…
Анна молча заплакала, только крупные слезы катились по щекам. Ивашка стал укрывать отца, совал ему ковш с водой, говорил успокаивающе:
– Ничо, батя… Я на похлебку добуду… Ты отлежись, ничо…
Продали последнее богатство, оставленное про черный день, – шкурку лисы.
Близились голодные и холодные дни. Дули с моря знобкие ветры.
Евсей становился все мрачнее: «Неужто пришла пора гладом помирать?»
Тут и появился в их пещере Милован – принес муки, рыбцов, Анне – шматок белого меду.
– Ты, человече, духом не вались, сказал он Евсею. – Есть у меня дружок на Чеканном дворе… Сходи на Серебряну улицу, спроси на извозной конюшне Будимира… Он те дело по силам найдет…
Немного отлежавшись, Бовкун отправился на Серебряную улицу. Чеканный двор стоял в конце ее, обнесен был высокой каменной стеной, охранялся стражей. Извозная конюшня прилепилась к обрыву в стороне от Чеканного двора, и Будимира Бовкун нашел сразу. Это был человек сумрачный, неторопливый, на первый взгляд даже суровый. Выслушав Евсея, он только и проронил:
– Пойдем…
У дальнего края стены сказал охранявшему ворота:
– К Храпу мы…
Как позже узнал Евсей, боярин Храп был здесь управителем, богом и судьей, а на Кубани держал обширную вотчину.
…Они вошли в камору. За столом сидел молодой, но уже какой-то потертый писец, расщепленной тростинкой выводил что-то на пергаменте, а низкорослый боярин в темном кафтане и такой же шапке тонким голосом спрашивал:
– Завезенное верно ль вписал?
Боярин поднял на Бовкуна детски невинные глаза. Казалось, они взяты были на время у другого человека и в насмеяние прилеплены на эту круглую голову с бычьей шеей и подбородком, обтесанным, словно топором.
– Вот работчик… – сказал Будимир, – ручаюсь… Дети у его… А он в порту надорвался…
Евсей даже удивился такой говорливости Будимира.
– Что умеешь, милаша? – умильно спросил боярин Бовкуна.
Евсей помялся:
– По древу когда-сь резал… Может, здесь что схожее?
– Резчиком спробую… Будешь в лености – выгоню враз.
Он повернулся на коротких толстых ногах к писцу:
– Отведи в серебряный… – И вдогонку Бовкуну крикнул: – Харч известный, а заработок – медными!..
…В огромном дворе стояли рядами здания из серого камня. К складам грузчики таскали мешки, связки серебряных брусков.
В первом помещении на гладких камнях рубили те бруски, а рядом – расплющивали их до толщины монеты. Пластины относили в соседнюю длинную пристройку, освещенную смоляными факелами. Здесь и поставили Бовкуна, показали, как зубилом выбивать кругляшки.
Началась новая жизнь у Евсея. Он до одури, часов по восемнадцать, выбивал эти кругляшки. Обрезки от них немедля собирал в мешки кабальный закуп Харитон, скорее похожий на подростка, оттаскивал в плавильню, где из них делали слитки.
А в другом каменном помещении холопы-плющильцы обивали кругляшки молотком и отправляли в главную мастерскую. Там на штампах резцом делали рисунки, надписи, ставили их на монету и в ящиках, запечатав княжьей печатью, отвозили в подвалы казны.
Прежде чем Евсею удавалось уйти на несколько часов к детям, стражи обыскивали его рубище, запускали пальцы в волосы, кричали:
– Пасть отвори! – и заглядывали в рот.
Бледный, усталый, Евсей добирался до своих детей, приносил им кость для варева, горох. Мрачно усмехаясь, говорил:
– Пришел коваль на застол, в макитру посвистал…
Ивашка успокаивал:
– Да мы, батусь, и сами с Анной рыбы наловили, огород деду Кузе убирали, он нам репу дал…
У деда Кузи была землянка неподалеку от улицы Кирпичников, где в обжиговых печах закаляли тонкие кирпичи-плинфы из береговой глины.
В огороде выращивал дед брюкву, репу, подкармливал мальцов, уделяя от себя.
Бовкун оказался умельцем и в новом для него деле – чеканил монеты, как никто другой.
Через год перевел Храп Евсея резать штампы. Бовкуну показали, какие монеты чеканили херсонесские умельцы.
Были здесь дельфины с молнией, волы в плуге, луна со звездой, пшеничный колос, колчан со стрелами. Жене прежнего тмутараканского князя Олега Святославича (он женился в плену на острове Родосе, а потом возвратился сюда) выбили на монете: «Господи, помози рабе твоей, Феофании Музалон, архонтессе Руси».
Однажды вырезал Евсей по княжьему приказу вкруг печати: «Владетель Тмутаракани и земель окрест моря Сурожского». А на другой изобразил архангела Гавриила и корабль.
Привоз серебра из Византии прекратился – торговлю перехватили венецианские и генуэзские купцы. Теперь серебро поставляла лишь Иверия. Князь платил за него икрой, солью, смолой, мехом, дрожал над каждым бруском, все подсчитывал – сколько может получить, и все недосчитывался, бормотал: «Проклятые фряги!», хотя при встречах ничем не показывал неприязни к своим опасным и удачливым соперникам в торговле.
На складе принимал серебро, какое поступало сюда, Миха – двадцатишестилетний брат осмяника Якима, сборщика торговых пошлин, ведавшего и мостовыми.
Был Яким высок ростом, строен, от матери – гречанки из Корсуня – унаследовал здоровый загар лица, тонкий нос с горбинкой, вьющиеся каштановые волосы, белоснежные мелкие зубы. Яким недавно стал близником князя, и тот не мог подумать, что боярин в сговоре с управителем крадет серебро.
Храп спас когда-то Якима от половцев. Отец Якима – друг Храпа – погиб в сече, а раненого семнадцатилетнего Якима Храп вывез на своем коне с поля боя. И поэтому Яким по-собачьи предан спасителю, искательно глядит в глаза ему, понимает каждый его жест и полуслово, выполняет безоглядно любое приказание своего повелителя.
В таком же повиновении и преклонении перед Храпом держал осмяник и своего хорошо грамотного брата Миху, в чьих руках на складе были весы, книги и даже княжеская печать для грузов монет и складских замков.
Миха был по внешности двойником брата, хотя и много младше его. Именно Храп назначил Миху кладовщиком: стража всегда беспрепятственно пропускала его обозы с серебром, и управителю Чеканного двора удалось уже вывезти в свой потайной склад пудов десять драгоценного металла.
Но с некоторых пор Храп почувствовал, что подозрения князя усилились, он сам все просматривал и просматривал записи Чеканного двора, хмуро глядел на управителя, сетовал на худой добыток.
Тогда, договорившись с Якимом и Михой, Храп решил представить дело так, будто склад ограбили.
У боярина было еще несколько верных людей в страже. Двух из них и выставил Храп у склада в ту ночь, когда на них «напали», связали, а пустую повозку угнали. Развязанные стражники крест целовали, что узнали средь татей Бовкуна.
Его и еще шестерых с Чеканного двора Храп бросил в поруб и наутро, надев лучший свой кафтан, сапоги из новгородского сафьяна, отправился в Детинец, здесь же, на Княжьей горе.
Он шел, выпятив живот, ставя ноги вразброс. Миновал высокие хоромы Якима с каменным бассейном в глубине сада, с летней трапезной, обращенной к морю. Она не имела передней стены, лишь вьюнки стекали сверху зелеными застывшими струями. «Влизался в милость, – зло подумал о своем помощнике Храп, – а мне теперь за всех – и за него, пустобоя, отдувайся».
Позади остались сложенные из обтесанного камня казармы греческих наемников, плац для воинских занятий.
Храп вошел в огромный княжеский двор. Возвышались белокаменные палаты. Матово отсвечивала на солнце чешуя оловянной кровли церквушки со звонницей и узкими окнами слухами. На дворе сгружали с воза плинфы. Ветер вздымал облачка извести, обжигаемой здесь же, в круглой печи. Два обеза лопатами-рыльцами ворошили кучу кирпичной крошки возле известкового раствора.
На земле лежали разноцветные куски яшмы, красного шифера, ноздреватого туфа, белые камни с высеченными львиными головами и надписью: «Чернигов – брату».
«Со всего света понавезли», – с завистью поглядел Храп.
На высоких лесах трудились укладчики, пристраивали новое крыло ко дворцу. Возле лесов стоял киевский мастер Тихон, почесывая бороду, разглядывал чертеж, процарапанный на длинной черепице, щуря глаза, что-то прикидывал, рассчитывал в своем плане-очертанье.
«Не миновать беды, – думал Храп, поднимаясь по всходам к палатам. Перила походили на каменные мужские пальцы, сжимающие медный прут. – В гневе князь – бешенец».
Храп придержал шаг, проходя верхней колоннадой. Остановился у открытой аркады сеней, поглядел вниз. Высились деревья: понтийские иглицы, таврический ладанник…
В соседнем дворе на крыльцо архиепископского дома с окнами-кокошниками и зеленовато-бирюзовой черепицей крыши всходили черноризец отец Ферсоний и подслеповатый брат-библиотекарь.
Разноцветно переливались венецианские стекла на окнах женского терема напротив.
Позади сада лекарственных трав грудились клети слуг, загоны для рабынь, погреба, ледник, пекарня, врытые в землю чаны для вина. Виднелся соколиный двор с ловчими птицами.
Храп вздохнул: «Богато живет, куда за ним угнаться». Пошел дальше, придумывая свой рассказ князю.
Внучатый племянник Глеба – тмутараканский князь Вячеслав – уже прослышал о грабеже и нервно ходил по гридне.
Худощавый, сутуловатый, порывистый в движениях и речи, с красивыми русыми волосами, блестевшими шелком, он был бледен от гнева, тискал тонкую ладонь.
Вячеслав не был воем, дурно сидел на коне, но любил море, мог без конца глядеть на него, мечтал создать могучий флот, сделать все Сурожское море своим, возвратить Азак, захваченный пятьдесят лет назад половцами, повести широкую торговлю. Потому строил крупные ладьи, приходил на палубу заморских кораблей, знал новогреческий, арабский, латинский языки.
Русские бывали в Андалузии, у берегов Иллирии, Крита, Сицилии, доходили до Геркулесовых столбов.
Князь зачитывался «Книгой путей и государств» Ибн-Хордад-беха, где рассказывалось, как русские купцы через море Джурджан достигали нефтяной земли, а оттуда верблюдами добирались до Багдада.
Но сейчас перед Вячеславом лежала обтянутая бархатом книга записей серебра, и он листал ее.
Когда Храп вошел и низко поклонился, князь пронзительно посмотрел на него, с отвращением отметив и бегающий взгляд боярина, и перхоть на плечах его кафтана. Зло подумал: «Голова велика, а мозгу мало».
– Татей выловили? – от ярости хрипло спросил он.
– Выловили, княже.
Лицо Вячеслава пошло красными пятнами.
– Кто казну убытил? – спросил он, заикаясь, словно с трудом подбирая слова, во гневе становился косен языком.
– Пришлый. Бовкун со другами схитили…
– Сребро нашли?
– Ищем, княже. Упрятали где-то повозку…
– Сколько на ней было?
– Пудов десять, а то и боле…
Князь сжал кулаки:
– Я на то сребро мог построить корабли… Удавить татей в пыточной келье! Удавить!
Потом, поостыв, сказал:
– Удавить успеем… Вырви признанье…
Храп возвратился в свои хоромы встревоженным: «Надо на пытках поскорее изничтожить опасных людей: на чужой рот застежки не нашьешь, свинья – борову, боров – всему городу… А Бовкуна – для себя умыкнуть».
На него свалил вину, как на пришлого, да потом спохватился: Бовкун надобен был ему.
У Храпа тайная пещера в горе у дальнего лимана, где хотел он чеканить монеты из похищенного серебра. Вот и задумал увезти туда от казни Евсея, чтобы мастер этот смышлявый чеканил ему монеты. А князю скажет: «Бежал Бовкун и при бегстве убил стражника Силу». Этого Силу, что не поддался подкупу, безопаснее к праотцам отправить.
«И не в таких переделках бывал, а находил выход, главное – словчить», – успокоил себя Храп. Он перекрестился: «Веруем во Христа, нашего спасителя, и в нем наша надежда…»
Позвал сына-отрока, глядя на его румянцем налитые щеки, вздохнул: «Чего только не свершишь для чада». Был и еще один сын, да три лета назад задохнулся, играя: подбрасывал грушу и ловил ее ртом.
– Давай, Проша, споем…
Тонким, высоким голосом Храп запел чувствительный тропарь, и при этом детские глаза его стали мечтательны, затуманились от набежавшей слезы.
СМЕРТНЫЙ ПРИГОВОР
Евсей лежал на земляном полу одиночной пыточной кельи – ямы. Оковы горели на запястьях, сердце разрывала боль. Других невинных все эти дни увечили, повалив, били ногами по сердцу. Трое, не выдержав пыток, померли. Трифон – сущий скелет, в чем только душа держалась – перед смертью ума лишился, показал, что он воз угнал, сбросил с кручи в залив.
Евсея пытали, потом поставили с очей на очи с подлым стражником Драным. Тот послух сказал:
– Бовкун воз нагружал…
Писарь, скрипя пером, записывал: «Ночью умыслили казну Князеву убытить… Бовкун сребро грузил листами…»
Евсей, стиснув зубы, повернулся на другой бок: «Что с чадами теперь станет?» От этой мысли боль в сердце становилась еще сильней.
Хорошо, что живут хоть в своей землянке. Дед Кузя долго болел. Анна с Ивашкой досматривали за ним, перед смертью дед сказал:
– Переходить, святые души, в мою лачугу…
Там они и остались.
На княжьем дворе, огороженном высокой стеной, и творили лживцы свой суд неправый, на виду у хором, часовни, голых баб из мрамора.
Стояла весна. Цвели заморские розы. Застыли абрикосы и персики в цвету. Сновали розовые скворцы.
У ног князя лежал серовато-желтый, в темных пятнах гепард. Животное было спокойно, только длинный, в черных кольцах, хвост, утолщенный к белому концу, подрагивал да зеленые, в коричневых крапинках глаза поглядывали на Евсея зло.
Кривосуды важно восседали на скамьях помоста, вкруг Вячеславова кресла. Были здесь вкрадчивый тихоня боярин Яким; гривастый тысяцкий Беловолос – строитель укреплений; городник с дряблым лицом и долгим, нагнутым носом; княжьи телохранители – гридни.
У архиепископа Арсения, с краткими кудрявыми власами и малой узкой бородой, нашиты на камчатую ризу-фелонь кресты и архангелы. Арсений смотрел на Евсея сострадательно, как богородица в соборе, его ласковые карие очи словно бы рекли: «Смирись, на то божья воля».
Князь середь них сидел, вцепившись пальцами в подлокотники, подавшись туловищем вперед, словно для прыжка собрался. Видел его Евсей третий раз в жизни. Первый – в порту, на корабле, куда всходил в шлеме, жженым золотом изукрашенном, и шлем тот казался неуместным на палубе.
Во второй раз видел Бовкун Вячеслава на Чеканном дворе, вместе с Якимом и Храпом. Тогда бросились в глаза холеные руки князя с тонкими пальцами. Они ласкали монеты, пересыпая их из ладони в ладонь.
А сейчас, на суде этом подлом, разглядел Евсей у князя светлые, почти белые, глаза одержимого человека, не знающего пощады.
Гнев вскипел в груди Евсея: «Все вы, криводушные, изолгались… И храм тот построили, чтоб лжу возвысить, а суд страшный на земле творить. Из одного дерева икона и лопата… Лицемеры… Все лицом меряете… Как лицо важное, так и прав… Вот те, Аннушка, и одолень-трава…»
Бовкун остро оглядел ряды огнищан, алые корзна, в серебре арабские пояса…
«Вырядились, убивцы, обожрались тетеревами да рябчиками, а убогим зиждителям хлеба нет чрево насытить. Даже кладбище свое огородили… Облачились в паволоки перед нашими рубищами. Мыслите: „Чья сила, того и правда!“
– Винись, – приказал князь.
– Неповинен я… – сказал Бовкун. – Подлое измышление. Крови пролитие творите… и бесчестье…
Огнищане зашевелились.
– Загради уста, громитель! – угрожающе крикнул тысяцкий, хватаясь за меч.
У князя тонкие пальцы свело, словно он ими Евсеево горло сжимал. Процедил брезгливо сквозь зубы:
– Ворона не может на орла брань творить…
И, вставая, будто мечом взмахнул:
– Взавтра поутру на Чеканном дворе удавить, дабы другим неповадно было…
Евсей открыл глаза, сел на полу. Железа впились в тело, щемили, мозжили кости, зашлось сердце.
«Долго ль до утра? Значит, Евсей, такая твоя судьба: в Солнцеграде от удавки помереть».
Звякнули засовы двери, вошел стражник Сила. Он лучше других, добрее. Все посматривал на Евсея, словно хотел ободрить, да не смел. Иной раз подсовывал корку хлеба.
– Сбирайсь! – сказал Сила.
Сбираться-то недолго, все при себе: и горе, и тоска по чадам. Евсея вывели во двор. По небу прошли первые предутренние полосы.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10
К началу третьего месяца случилась с Бовкуном беда. Разгружая византийский корабль, потащил огромный кусок эвбейского мрамора и почувствовал вдруг – надорвалось что-то в середине. Выпал у него из рук мрамор. Евсей опустился наземь. Долго лежал. Голова кружилась, боли в животе не проходили. Грузчики отнесли Бовкуна в сторону. Аггей принес воды, присел рядом на корточки, выставив перед собой острые колени.
– Плохи дела твои, – сказал он сочувственно. – Жила порвалась… Это у нас часто бывает… Не работать тебе здесь боле…
Только к вечеру поплелся в свою пещеру Евсей, лег на сухие водоросли. На испуганные вопросы Ивашки и Анны отвечал односложно:
– Занемог… отойду…
Анна молча заплакала, только крупные слезы катились по щекам. Ивашка стал укрывать отца, совал ему ковш с водой, говорил успокаивающе:
– Ничо, батя… Я на похлебку добуду… Ты отлежись, ничо…
Продали последнее богатство, оставленное про черный день, – шкурку лисы.
Близились голодные и холодные дни. Дули с моря знобкие ветры.
Евсей становился все мрачнее: «Неужто пришла пора гладом помирать?»
Тут и появился в их пещере Милован – принес муки, рыбцов, Анне – шматок белого меду.
– Ты, человече, духом не вались, сказал он Евсею. – Есть у меня дружок на Чеканном дворе… Сходи на Серебряну улицу, спроси на извозной конюшне Будимира… Он те дело по силам найдет…
Немного отлежавшись, Бовкун отправился на Серебряную улицу. Чеканный двор стоял в конце ее, обнесен был высокой каменной стеной, охранялся стражей. Извозная конюшня прилепилась к обрыву в стороне от Чеканного двора, и Будимира Бовкун нашел сразу. Это был человек сумрачный, неторопливый, на первый взгляд даже суровый. Выслушав Евсея, он только и проронил:
– Пойдем…
У дальнего края стены сказал охранявшему ворота:
– К Храпу мы…
Как позже узнал Евсей, боярин Храп был здесь управителем, богом и судьей, а на Кубани держал обширную вотчину.
…Они вошли в камору. За столом сидел молодой, но уже какой-то потертый писец, расщепленной тростинкой выводил что-то на пергаменте, а низкорослый боярин в темном кафтане и такой же шапке тонким голосом спрашивал:
– Завезенное верно ль вписал?
Боярин поднял на Бовкуна детски невинные глаза. Казалось, они взяты были на время у другого человека и в насмеяние прилеплены на эту круглую голову с бычьей шеей и подбородком, обтесанным, словно топором.
– Вот работчик… – сказал Будимир, – ручаюсь… Дети у его… А он в порту надорвался…
Евсей даже удивился такой говорливости Будимира.
– Что умеешь, милаша? – умильно спросил боярин Бовкуна.
Евсей помялся:
– По древу когда-сь резал… Может, здесь что схожее?
– Резчиком спробую… Будешь в лености – выгоню враз.
Он повернулся на коротких толстых ногах к писцу:
– Отведи в серебряный… – И вдогонку Бовкуну крикнул: – Харч известный, а заработок – медными!..
…В огромном дворе стояли рядами здания из серого камня. К складам грузчики таскали мешки, связки серебряных брусков.
В первом помещении на гладких камнях рубили те бруски, а рядом – расплющивали их до толщины монеты. Пластины относили в соседнюю длинную пристройку, освещенную смоляными факелами. Здесь и поставили Бовкуна, показали, как зубилом выбивать кругляшки.
Началась новая жизнь у Евсея. Он до одури, часов по восемнадцать, выбивал эти кругляшки. Обрезки от них немедля собирал в мешки кабальный закуп Харитон, скорее похожий на подростка, оттаскивал в плавильню, где из них делали слитки.
А в другом каменном помещении холопы-плющильцы обивали кругляшки молотком и отправляли в главную мастерскую. Там на штампах резцом делали рисунки, надписи, ставили их на монету и в ящиках, запечатав княжьей печатью, отвозили в подвалы казны.
Прежде чем Евсею удавалось уйти на несколько часов к детям, стражи обыскивали его рубище, запускали пальцы в волосы, кричали:
– Пасть отвори! – и заглядывали в рот.
Бледный, усталый, Евсей добирался до своих детей, приносил им кость для варева, горох. Мрачно усмехаясь, говорил:
– Пришел коваль на застол, в макитру посвистал…
Ивашка успокаивал:
– Да мы, батусь, и сами с Анной рыбы наловили, огород деду Кузе убирали, он нам репу дал…
У деда Кузи была землянка неподалеку от улицы Кирпичников, где в обжиговых печах закаляли тонкие кирпичи-плинфы из береговой глины.
В огороде выращивал дед брюкву, репу, подкармливал мальцов, уделяя от себя.
Бовкун оказался умельцем и в новом для него деле – чеканил монеты, как никто другой.
Через год перевел Храп Евсея резать штампы. Бовкуну показали, какие монеты чеканили херсонесские умельцы.
Были здесь дельфины с молнией, волы в плуге, луна со звездой, пшеничный колос, колчан со стрелами. Жене прежнего тмутараканского князя Олега Святославича (он женился в плену на острове Родосе, а потом возвратился сюда) выбили на монете: «Господи, помози рабе твоей, Феофании Музалон, архонтессе Руси».
Однажды вырезал Евсей по княжьему приказу вкруг печати: «Владетель Тмутаракани и земель окрест моря Сурожского». А на другой изобразил архангела Гавриила и корабль.
Привоз серебра из Византии прекратился – торговлю перехватили венецианские и генуэзские купцы. Теперь серебро поставляла лишь Иверия. Князь платил за него икрой, солью, смолой, мехом, дрожал над каждым бруском, все подсчитывал – сколько может получить, и все недосчитывался, бормотал: «Проклятые фряги!», хотя при встречах ничем не показывал неприязни к своим опасным и удачливым соперникам в торговле.
На складе принимал серебро, какое поступало сюда, Миха – двадцатишестилетний брат осмяника Якима, сборщика торговых пошлин, ведавшего и мостовыми.
Был Яким высок ростом, строен, от матери – гречанки из Корсуня – унаследовал здоровый загар лица, тонкий нос с горбинкой, вьющиеся каштановые волосы, белоснежные мелкие зубы. Яким недавно стал близником князя, и тот не мог подумать, что боярин в сговоре с управителем крадет серебро.
Храп спас когда-то Якима от половцев. Отец Якима – друг Храпа – погиб в сече, а раненого семнадцатилетнего Якима Храп вывез на своем коне с поля боя. И поэтому Яким по-собачьи предан спасителю, искательно глядит в глаза ему, понимает каждый его жест и полуслово, выполняет безоглядно любое приказание своего повелителя.
В таком же повиновении и преклонении перед Храпом держал осмяник и своего хорошо грамотного брата Миху, в чьих руках на складе были весы, книги и даже княжеская печать для грузов монет и складских замков.
Миха был по внешности двойником брата, хотя и много младше его. Именно Храп назначил Миху кладовщиком: стража всегда беспрепятственно пропускала его обозы с серебром, и управителю Чеканного двора удалось уже вывезти в свой потайной склад пудов десять драгоценного металла.
Но с некоторых пор Храп почувствовал, что подозрения князя усилились, он сам все просматривал и просматривал записи Чеканного двора, хмуро глядел на управителя, сетовал на худой добыток.
Тогда, договорившись с Якимом и Михой, Храп решил представить дело так, будто склад ограбили.
У боярина было еще несколько верных людей в страже. Двух из них и выставил Храп у склада в ту ночь, когда на них «напали», связали, а пустую повозку угнали. Развязанные стражники крест целовали, что узнали средь татей Бовкуна.
Его и еще шестерых с Чеканного двора Храп бросил в поруб и наутро, надев лучший свой кафтан, сапоги из новгородского сафьяна, отправился в Детинец, здесь же, на Княжьей горе.
Он шел, выпятив живот, ставя ноги вразброс. Миновал высокие хоромы Якима с каменным бассейном в глубине сада, с летней трапезной, обращенной к морю. Она не имела передней стены, лишь вьюнки стекали сверху зелеными застывшими струями. «Влизался в милость, – зло подумал о своем помощнике Храп, – а мне теперь за всех – и за него, пустобоя, отдувайся».
Позади остались сложенные из обтесанного камня казармы греческих наемников, плац для воинских занятий.
Храп вошел в огромный княжеский двор. Возвышались белокаменные палаты. Матово отсвечивала на солнце чешуя оловянной кровли церквушки со звонницей и узкими окнами слухами. На дворе сгружали с воза плинфы. Ветер вздымал облачка извести, обжигаемой здесь же, в круглой печи. Два обеза лопатами-рыльцами ворошили кучу кирпичной крошки возле известкового раствора.
На земле лежали разноцветные куски яшмы, красного шифера, ноздреватого туфа, белые камни с высеченными львиными головами и надписью: «Чернигов – брату».
«Со всего света понавезли», – с завистью поглядел Храп.
На высоких лесах трудились укладчики, пристраивали новое крыло ко дворцу. Возле лесов стоял киевский мастер Тихон, почесывая бороду, разглядывал чертеж, процарапанный на длинной черепице, щуря глаза, что-то прикидывал, рассчитывал в своем плане-очертанье.
«Не миновать беды, – думал Храп, поднимаясь по всходам к палатам. Перила походили на каменные мужские пальцы, сжимающие медный прут. – В гневе князь – бешенец».
Храп придержал шаг, проходя верхней колоннадой. Остановился у открытой аркады сеней, поглядел вниз. Высились деревья: понтийские иглицы, таврический ладанник…
В соседнем дворе на крыльцо архиепископского дома с окнами-кокошниками и зеленовато-бирюзовой черепицей крыши всходили черноризец отец Ферсоний и подслеповатый брат-библиотекарь.
Разноцветно переливались венецианские стекла на окнах женского терема напротив.
Позади сада лекарственных трав грудились клети слуг, загоны для рабынь, погреба, ледник, пекарня, врытые в землю чаны для вина. Виднелся соколиный двор с ловчими птицами.
Храп вздохнул: «Богато живет, куда за ним угнаться». Пошел дальше, придумывая свой рассказ князю.
Внучатый племянник Глеба – тмутараканский князь Вячеслав – уже прослышал о грабеже и нервно ходил по гридне.
Худощавый, сутуловатый, порывистый в движениях и речи, с красивыми русыми волосами, блестевшими шелком, он был бледен от гнева, тискал тонкую ладонь.
Вячеслав не был воем, дурно сидел на коне, но любил море, мог без конца глядеть на него, мечтал создать могучий флот, сделать все Сурожское море своим, возвратить Азак, захваченный пятьдесят лет назад половцами, повести широкую торговлю. Потому строил крупные ладьи, приходил на палубу заморских кораблей, знал новогреческий, арабский, латинский языки.
Русские бывали в Андалузии, у берегов Иллирии, Крита, Сицилии, доходили до Геркулесовых столбов.
Князь зачитывался «Книгой путей и государств» Ибн-Хордад-беха, где рассказывалось, как русские купцы через море Джурджан достигали нефтяной земли, а оттуда верблюдами добирались до Багдада.
Но сейчас перед Вячеславом лежала обтянутая бархатом книга записей серебра, и он листал ее.
Когда Храп вошел и низко поклонился, князь пронзительно посмотрел на него, с отвращением отметив и бегающий взгляд боярина, и перхоть на плечах его кафтана. Зло подумал: «Голова велика, а мозгу мало».
– Татей выловили? – от ярости хрипло спросил он.
– Выловили, княже.
Лицо Вячеслава пошло красными пятнами.
– Кто казну убытил? – спросил он, заикаясь, словно с трудом подбирая слова, во гневе становился косен языком.
– Пришлый. Бовкун со другами схитили…
– Сребро нашли?
– Ищем, княже. Упрятали где-то повозку…
– Сколько на ней было?
– Пудов десять, а то и боле…
Князь сжал кулаки:
– Я на то сребро мог построить корабли… Удавить татей в пыточной келье! Удавить!
Потом, поостыв, сказал:
– Удавить успеем… Вырви признанье…
Храп возвратился в свои хоромы встревоженным: «Надо на пытках поскорее изничтожить опасных людей: на чужой рот застежки не нашьешь, свинья – борову, боров – всему городу… А Бовкуна – для себя умыкнуть».
На него свалил вину, как на пришлого, да потом спохватился: Бовкун надобен был ему.
У Храпа тайная пещера в горе у дальнего лимана, где хотел он чеканить монеты из похищенного серебра. Вот и задумал увезти туда от казни Евсея, чтобы мастер этот смышлявый чеканил ему монеты. А князю скажет: «Бежал Бовкун и при бегстве убил стражника Силу». Этого Силу, что не поддался подкупу, безопаснее к праотцам отправить.
«И не в таких переделках бывал, а находил выход, главное – словчить», – успокоил себя Храп. Он перекрестился: «Веруем во Христа, нашего спасителя, и в нем наша надежда…»
Позвал сына-отрока, глядя на его румянцем налитые щеки, вздохнул: «Чего только не свершишь для чада». Был и еще один сын, да три лета назад задохнулся, играя: подбрасывал грушу и ловил ее ртом.
– Давай, Проша, споем…
Тонким, высоким голосом Храп запел чувствительный тропарь, и при этом детские глаза его стали мечтательны, затуманились от набежавшей слезы.
СМЕРТНЫЙ ПРИГОВОР
Евсей лежал на земляном полу одиночной пыточной кельи – ямы. Оковы горели на запястьях, сердце разрывала боль. Других невинных все эти дни увечили, повалив, били ногами по сердцу. Трое, не выдержав пыток, померли. Трифон – сущий скелет, в чем только душа держалась – перед смертью ума лишился, показал, что он воз угнал, сбросил с кручи в залив.
Евсея пытали, потом поставили с очей на очи с подлым стражником Драным. Тот послух сказал:
– Бовкун воз нагружал…
Писарь, скрипя пером, записывал: «Ночью умыслили казну Князеву убытить… Бовкун сребро грузил листами…»
Евсей, стиснув зубы, повернулся на другой бок: «Что с чадами теперь станет?» От этой мысли боль в сердце становилась еще сильней.
Хорошо, что живут хоть в своей землянке. Дед Кузя долго болел. Анна с Ивашкой досматривали за ним, перед смертью дед сказал:
– Переходить, святые души, в мою лачугу…
Там они и остались.
На княжьем дворе, огороженном высокой стеной, и творили лживцы свой суд неправый, на виду у хором, часовни, голых баб из мрамора.
Стояла весна. Цвели заморские розы. Застыли абрикосы и персики в цвету. Сновали розовые скворцы.
У ног князя лежал серовато-желтый, в темных пятнах гепард. Животное было спокойно, только длинный, в черных кольцах, хвост, утолщенный к белому концу, подрагивал да зеленые, в коричневых крапинках глаза поглядывали на Евсея зло.
Кривосуды важно восседали на скамьях помоста, вкруг Вячеславова кресла. Были здесь вкрадчивый тихоня боярин Яким; гривастый тысяцкий Беловолос – строитель укреплений; городник с дряблым лицом и долгим, нагнутым носом; княжьи телохранители – гридни.
У архиепископа Арсения, с краткими кудрявыми власами и малой узкой бородой, нашиты на камчатую ризу-фелонь кресты и архангелы. Арсений смотрел на Евсея сострадательно, как богородица в соборе, его ласковые карие очи словно бы рекли: «Смирись, на то божья воля».
Князь середь них сидел, вцепившись пальцами в подлокотники, подавшись туловищем вперед, словно для прыжка собрался. Видел его Евсей третий раз в жизни. Первый – в порту, на корабле, куда всходил в шлеме, жженым золотом изукрашенном, и шлем тот казался неуместным на палубе.
Во второй раз видел Бовкун Вячеслава на Чеканном дворе, вместе с Якимом и Храпом. Тогда бросились в глаза холеные руки князя с тонкими пальцами. Они ласкали монеты, пересыпая их из ладони в ладонь.
А сейчас, на суде этом подлом, разглядел Евсей у князя светлые, почти белые, глаза одержимого человека, не знающего пощады.
Гнев вскипел в груди Евсея: «Все вы, криводушные, изолгались… И храм тот построили, чтоб лжу возвысить, а суд страшный на земле творить. Из одного дерева икона и лопата… Лицемеры… Все лицом меряете… Как лицо важное, так и прав… Вот те, Аннушка, и одолень-трава…»
Бовкун остро оглядел ряды огнищан, алые корзна, в серебре арабские пояса…
«Вырядились, убивцы, обожрались тетеревами да рябчиками, а убогим зиждителям хлеба нет чрево насытить. Даже кладбище свое огородили… Облачились в паволоки перед нашими рубищами. Мыслите: „Чья сила, того и правда!“
– Винись, – приказал князь.
– Неповинен я… – сказал Бовкун. – Подлое измышление. Крови пролитие творите… и бесчестье…
Огнищане зашевелились.
– Загради уста, громитель! – угрожающе крикнул тысяцкий, хватаясь за меч.
У князя тонкие пальцы свело, словно он ими Евсеево горло сжимал. Процедил брезгливо сквозь зубы:
– Ворона не может на орла брань творить…
И, вставая, будто мечом взмахнул:
– Взавтра поутру на Чеканном дворе удавить, дабы другим неповадно было…
Евсей открыл глаза, сел на полу. Железа впились в тело, щемили, мозжили кости, зашлось сердце.
«Долго ль до утра? Значит, Евсей, такая твоя судьба: в Солнцеграде от удавки помереть».
Звякнули засовы двери, вошел стражник Сила. Он лучше других, добрее. Все посматривал на Евсея, словно хотел ободрить, да не смел. Иной раз подсовывал корку хлеба.
– Сбирайсь! – сказал Сила.
Сбираться-то недолго, все при себе: и горе, и тоска по чадам. Евсея вывели во двор. По небу прошли первые предутренние полосы.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10